Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
ваете, сэр? - спросил он. - Рад, что вы избавились от боли,
она, наверное, порядком измучила вас.
Обходительный и сердечный, он заставил меня сесть в удобное кресло и
подложил подушку, чтобы облегчить боль, которая терзала меня полгода
назад. Он поглядывал на меня подозрительно, но глаза у него были скорее
испуганные.
- Я пришел сюда по собственной инициативе... - начал было я.
- Рад вас видеть в любое время, когда у вас нет на примете ничего
лучшего, сэр, - перебил Робинсон.
- Но, в сущности, дело касается моей жены.
- Я не видел ее две или три недели. Как она поживает?
- Она намерена, - сказал я, - прекратить всякие отношения с - вами, с
так называемой вашей фирмой и со всем, что касается вас.
Робинсон вспыхнул точно так, как у нас на обеде. Это было единственное,
что его всегда выдавало. Доверительно, почти весело он спросил:
- Не кажется ли вам, что это было необдуманное решение?
Со стороны он казался, наверное, старым, добрым приятелем, который знал
всю мою жизнь, все мои невзгоды из-за психически неуравновешенной жены.
- Я бы и сам посоветовал ей принять такое решение.
- Что ж, - сказал Робинсон, - не хотелось бы касаться больных мест, но
согласитесь, что я вправе просить объяснения.
- Вы считаете, что заслужили его?
- Сэр, - вспыхнул он, словно оскорбленный в своих лучших чувствах. - Я
не считаю, что ваше и мое положение в среде интеллигенции дает вам право
говорить со мной подобным тоном.
- Вы прекрасно знаете, почему моя жена прекращает всякие отношения с
вами, - сказал я. - Вы причинили ей слишком много зла. Больше она не в
силах терпеть.
Он участливо улыбнулся мне, негодование его как рукой сняло.
- Зла? - переспросил он. - Зла, - задумчиво повторил он, словно
взвешивая справедливость этого слова. - Мне было бы легче, если бы вы хоть
намекнули, в каком зле вы меня обвиняете.
Я ответил, что он распространял о ней злостную клевету.
- Не забывайте, - заметил он дружески весело, - не забывайте, вы
адвокат и должны осторожней обращаться со словами.
Я сказал, что его клевета насчет рукописи Шейлы довела ее до болезни.
- Неужели вы в самом деле думаете, - сказал он, - что здравомыслящий
человек стал бы вести себя так неумно, как, по вашим словам, веду себя я?
Неужели вы думаете, что я способен распускать сплетни о человеке, который
меня поддерживает? Да и клеветать самым глупым образом - ведь на те
деньги, которые она мне одолжила, она могла бы несколько раз переиздать
свою книгу. Прошу извинить меня, но я боюсь, что неуравновешенность Шейлы
передалась и вам.
На мгновение его учтивое благоразумие, умение приписать свои поступки
больному воображению Шейлы, его явное благодушие заставили меня замолчать.
- Да, - сказал он, - боюсь, вам передалось настроение бедняжки Шейлы.
Это, наверное, начало шизофрении, не так ли?
- Не вижу необходимости обсуждать с вами состояние здоровья моей жены,
- сказал я. - Полагаю, нет смысла обсуждать и ваши мотивы.
- Что касается ее рукописи, - перебил он, - уверяю вас, у нее есть
определенные достоинства. Конечно, я не думаю, что Шейла когда-нибудь
станет профессиональным писателем, но у нее встречаются оригинальные
мысли, - быть может, потому, что она несколько отличается от большинства
из нас, вы не согласны?
- Мне больше нечего вам сказать, - ответил я. - Остается только
договориться, когда вы сможете вернуть деньги моей жены.
- Я боялся, что у нее может возникнуть такое подозрение...
- Это решено, - перебил я его.
- Разумеется, - подхватил Робинсон с веселым, искренним смехом. - Как
только вы вошли в комнату, я понял, что вы это скажете.
Я был взбешен до предела. Меня бесило, что мои слова не производят на
него никакого впечатления. Будь он помоложе, я бы его ударил. Он с
насмешливым участием разглядывал меня своими маленькими слоновьими
глазками; пробор в его почтенных сединах был прочерчен с геометрической
точностью.
- Вы нанесли ей травму, - сказал я, окончательно отчаявшись, и тут же
пожалел о своих словах.
- Травму? - переспросил он. - Из-за ее дружбы со мной? Какую же травму?
Он недоуменно развел руками.
- Но вы правы: сейчас не время и не место обсуждать неприятности
бедняжки Шейлы. Вы пришли за ее деньгами, не так ли? Всегда покоряйся
неизбежному - я горячо в это верю. Не считаете ли вы, что нам пора перейти
к делу?
Я снова удивился. Когда я сидел возле его стола, слушая отчет о его
соглашении с Шейлой и нынешнем положении вещей, я понял что это человек
необычайно щепетильный в отношении денег и, насколько я мог судить,
честный. Правда, умело храня свои собственные секреты, он скрыл от меня,
как прежде скрыл от Шейлы, некоторые источники своих доходов и перспективы
на получение денег. Каким-то образом у него остались средства, чтобы
сохранить свою контору и платить мисс Смит, но первые "оттиски" пришлось
отложить до осени. И вдруг мне пришло в голову: не рад ли он этому
предлогу? Мечты, намерения и разговоры о восстановлении былой славы - это
одно. А вот привести эти мечты в исполнение - дело другое. Быть может, он
был рад, что все затягивается.
Однако он не проявил никакого стремления медлить с возвращением денег.
Он предложил тотчас же выписать чек на триста фунтов, а остальное
возвратить равными частями в два срока - первого июня и первого сентября.
- Проценты? - сияя, спросил он.
- Она не возьмет.
- Наверное, не возьмет, - согласился Робинсон с удивлением.
Затем он предложил, чтобы мы немедленно отправились к его поверенному.
"Не люблю откладывать", - заявил Робинсон, надевая широкополую шляпу и
старое пальто, отороченное мехом на воротнике и рукавах. Гордясь своей
быстротой в действиях, приличествующей, по его мнению, настоящему дельцу
(по существу между ним и настоящим дельцом было столько же общего, сколько
между Полем Лафкином и каким-нибудь зулусом), он величественно шествовал
рядом со мной по Ковент-Гарден, хоть не доставал мне и до плеча. Дважды с
ним здоровались какие-то служащие издательств или посреднических контор.
Робинсон торжественно взмахивал своей широкополой шляпой.
- Доброе утро, сэр, - приветливо кричал он им с едва заметным оттенком
покровительства; именно так Р.-С.Робинсон, издатель изысканной литературы,
мог приветствовать их в 1913 году.
Его лицо розовело румянцем в тусклом свете серого утра. Он выглядел
счастливым. Любому Другому человеку такое поведение показалось бы нелепым:
сначала пустить в ход всю свою хитрость, все уловки, чтобы найти
благодетеля, а потом с помощью таких же хитроумных уловок избавиться от
него. Впрочем, с ним это случалось, видимо, не в первый раз; такой образ
действий доставлял ему наслаждение. Чувство злорадства, радость мести
тому, кто имел наглость отнестись к нему снисходительно, - за это стоило
платить и подороже, чем платил он сам.
Нет, думал я, вдыхая в сыром воздухе запах яблок и сена и глядя на
Робинсона, шагавшего с почтенным видом человека, направляющегося на важное
свидание, дело не только в удовольствии отомстить благодетелю. Его
вдохновляло нечто более загадочное. Месть, да, но не Шейле, не просто
какому-нибудь благодетелю, а всей жизни.
Возвратившись домой, я услышал музыку - Шейла ставила пластинки. Это
меня обеспокоило; и беспокойство мое усилилось, когда я застал Шейлу не в
гостиной, не в спальне, а в комнате, где я провел памятный день мюнхенских
событий: она считала эту комнату несчастливой. На столе стояла пепельница,
в ней валялось, наверное, не меньше тридцати окурков. Я начал было
рассказывать о моей встрече с Робинсоном.
- Не хочу больше слышать об этом, - сказала она хрипло и равнодушно.
Я попытался развеселить ее, но она повторила:
- Не хочу больше слышать об этом.
И поставила новую пластинку, вычеркивая из своих мыслей не только
Робинсона, но и меня.
8. "ТЫ СДЕЛАЛ ВСЕ, ЧТО МОГ"
Летом я почти не разлучался с Шейлой. Мы ждали что вот-вот начнется
война. Каждую ночь я проводил у нас в спальне чего не случалось уже
несколько лет, на моих глазах она спокойно слала не вскакивая то и дело, и
спокойно просыпалась. Как только началась война, я решил, что буду жить
подле нее в нашем доме в Челси столько, сколько будет суждено.
За все время нашего брака мы никогда не были так безмятежны, почти
счастливы, как в эти сентябрьские ночи. Теперь я возвращался домой не из
Милбэнка, а из Уайтхолла, потому что вновь поступил на государственную
службу, и проходил по набережной в восемь часов вечера, а то и позже;
воздух был все еще теплым, а небо сияло огненным заревом циклорамы. Шейла
как будто радовалась моему возвращению. Она даже интересовалась моей
работой.
Мы сидели в саду, вечера казались такими мирными, как будто не было
войны, и она расспрашивала меня о нашем министерстве, о том, что делает
министр, насколько он под башмаком у своих служащих и что делаю я в
качестве одного из его личных помощников. Я посвящал ее в мои заботы и
тревоги, чего уже давно не делал. Она смеялась надо мной, говоря, что я
"удачник" и что мне не стоит особенного труда пробивать себе путь.
Я был слишком поглощен своей новой работой, чтобы уловить, когда и как
это настроение изменилось. Только много недель спустя я понял, что все это
время ее не покидала мысль о наступлении последней минуты, острой, как
боль в сломанной кости, как ощущение неумолимой неизбежности ее. Я знал
лишь, что в сентябре, когда все было безоблачно, она, тайком от меня,
договорилась где-то о работе с первого января. Там требовался человек,
хорошо знающий французский язык, а она его знала, и работа эта показалась
ей очень подходящей. Она рассказывала мне о ней с удовольствием, чуть ли
не с волнением.
- Наверное, в конце концов это окажется все тот же Робинсон, - сказала
Шейла, но в словах ее не было горечи. Она смеялась над собой - верный
признак того, что чувствовала себя бодро и уверенно.
Вскоре после этого разговора, недели две спустя, я, приходя вечером
домой, снова стал обнаруживать в ней признаки угнетенности, хорошо
знакомые нам обоим. Заметив их в первый раз, я расстроился и почувствовал
раздражение; мне не хотелось отвлекаться. Я принялся, как делал это
раньше, успокаивать ее. Убедил оторваться от пластинок и лечь в постель;
потом разговаривал с ней в темноте, уверяя, что это пройдет, как проходили
прежде более тяжелые приступы; рассказывал о других, чья жизнь тоже
омрачена страхом, - ей становилось немного легче, когда она слышала, что и
другие страдают, как она. Все это говорилось уже не раз, и оба мы эти
слова утешения знали наизусть. Мне иногда казалось, что стоит только
пожить бок о бок с таким человеком, как Шейла, и поймешь, как упорно и
неотступно страдание.
Все это время я заботился о ней рассеянно, просто по привычке; мне
казалось, что все идет, как бывало не раз. Я не замечал ухудшения в ее
состоянии, не видел, как далеко зашла болезнь. Однажды она сама пыталась
поговорить со мной, но я и тогда не обратил внимания на ее слова.
Как-то ночью, в начале ноября, проснувшись, я почувствовал, что ее нет
в постели. Я прислушался к звукам в соседней комнате: там чиркнула спичка.
В этом не было ничего необычного, потому что в бессонные часы она бродила
по дому и курила - я не выносил запаха табака в спальне. Скрип двери,
чирканье спички, звук шагов в коридоре - все это не раз будило меня, и я
не мог заснуть, пока она снова не ложилась. И в этот раз все было так же,
и снова я, как обычно, ждал ее и не засыпал. Наконец скрипнула дверь,
зашелестели простыни, застонали пружины кровати. Слава богу, подумал я,
можно спать и, довольный, спросил по привычке:
- Все в порядке?
С минуту она молчала, потом донесся ее голос:
- Как будто.
Я очнулся, словно от толчка, и переспросил:
- Ты уверена, что все в порядке?
Наступило долгое молчание. Потом из темноты снова голос:
- Льюис!
Она очень редко, обращаясь ко мне, называла меня по имени.
- Что с тобой? - отозвался я, уже готовый успокоить ее.
Ответ прозвучал тихо, но твердо:
- Мне плохо.
Я тотчас зажег ночник и подошел к ней. Я видел ее бледное и неподвижное
лицо в тени, потому что стоял между нею и лампой, загораживая свет. Обняв
ее, я спросил, в чем дело.
И вдруг гордость и мужество изменили ей. Из глаз ее хлынули слезы, и
лицо мгновенно стало увядшим, некрасивым, оно словно расплылось на глазах.
- В чем дело?
- Я все время думаю о первом января.
Она имела в виду работу, которую должна была начать.
- Ах, вот оно что! - сказал я, не в силах скрыть облегчение и
откровенную скуку.
Мне следовало бы знать, что любой повод мог вызвать у нее тревогу, но я
знал также, что нет ничего скучнее тревоги, которую не разделяешь.
- Ты должен понять! - воскликнула она, и это прозвучало необычно, как
мольба.
Я старался говорить возможно внушительнее. Вскоре - в таком состоянии
ее легко было убедить - она мне поверила.
- Ты ведь понимаешь, да? - спросила она, сразу перестав плакать; она
говорила взволнованно, совсем не так, как говорила обычно. - На днях, в
следующий понедельник, будет три недели, вечером, когда принесли почту, я
вдруг поняла, с первого января я начну чувствовать то же самое, что было
из-за Робинсона. Ведь это непременно будет так, ты тоже это знаешь, да?
Все опять начнется сначала и станет сгущаться вокруг меня все больше с
каждым днем.
- Послушай, - сказал я, осторожно уговаривая ее, ибо давным-давно нашел
способ, который больше всего на нее действовал, - быть может, неприятности
действительно будут, но совсем другого рода. На свете ведь есть только
один Робинсон.
- И только одна я, - сказала она с какой-то отчужденностью. - Мне
кажется, я сама виновата в своих неудачах.
- Право, не думаю, - ответил я. - Робинсон и со мной вел себя точно так
же.
- Сомневаюсь, - сказала она. - От меня никогда никому не было пользы. -
Ее лицо было взволнованным и умоляющим. - Ты понимаешь, среди новых людей
меня ждет все та же западня.
Я покачал головой, но тут она отчаянно закричала.
- Говорю тебе, я поняла это еще в тот день, после того как принесли
почту, в ту же секунду, говорю тебе, что-то произошло в моей голове.
Она дрожала, хотя больше не плакала. Сочувственно, но со спокойствием
человека, который слышал все это уже не раз, я стал расспрашивать, что она
чувствует. Часто в состоянии возбуждения она жаловалась, что голова ее
словно сдавлена тисками. На этот раз она ответила, что с того дня ее
голову все время что-то сжимает, но ничего не хотела рассказать толком. Я
решил, что ей стало стыдно, потому что она явно преувеличивала. Я тогда не
понимал, что она, как говорят медики, во власти мании. Мне и в голову не
приходило, когда я убеждал ее и даже шутливо поддразнивал, насколько ее
рассудок больше ей не принадлежал.
Я напоминал ей, как часто ее страхи оказывались чепухой. Я строил для
нас обоих планы на будущее, когда кончится война. Потом дрожь прошла, я
дал ей таблетку из ее лекарств и сидел возле нее, пока она не уснула.
На следующее утро, хоть и не совсем еще придя в себя, она говорила о
своем состоянии вполне спокойно (употребляя привычную формулу: "Около
двадцати процентов страха сегодня") и, казалось, чувствовала себя гораздо
лучше. Вечером она снова была возбуждена, но хорошо спала ночью, и только
через несколько дней все повторилось опять. Теперь я должен был каждый
вечер держать себя в руках. Иногда наступали перерывы, порой она целую
неделю была относительно спокойна, но я напряженно ждал признаков нового
приступа.
Работа в министерстве отнимала все больше времени и внимания; министр
привлекал меня к участию в ответственных переговорах, где требовалась
полная собранность мыслей и нервов. Когда я уходил утром из дому, мне
страшно хотелось заставить себя забыть о Шейле на весь день, нечасто во
время особо важного официального разговора мысль о ней неумолимо влезала в
мой мозг и отделяла меня от собеседника, которого я пытался в чем-то
убедить.
Не раз испытывал я чувство горькой досады по отношению к ней. Едва став
моей женой, она отняла у меня всю мою энергию и выдержку, испортила мою
карьеру. Теперь, когда мне представился случай наверстать упущенное, все
начиналось снова. Но это чувство горечи жило во мне рядом с жалостью и
любовью, почти смешиваясь с ними.
Первую неделю декабря я был очень занят одним заданием. Однажды, около
половины шестого, когда я рассчитывал поработать еще час-другой, раздался
телефонный звонок. Я услышал голос Шейлы, звенящий и далекий.
- Я простудилась, - сказала она. И продолжала: - Ты не мог бы прийти
домой пораньше? Я приготовлю тебе чай.
Она вообще никогда не звонила мне и, уж конечно, никогда не просила
побыть с ней. Для нее это было так непривычно, что она вынуждена была
начать с пустяка.
Что-то неладно, решил я, бросил работу и на такси помчался в Челси. Но
оказалось, что, хоть она снова была угнетена и рот ее беспрерывно
подергивался от тика, ничего особенного не случилось. Она заставила меня
приехать домой, чтобы я облегчил ее страдания, вновь переворошив все те же
постоянные темы наших бесед: Робинсон, первое января, ее "срыв". С трудом
подавляя раздражение, я тупо буркнул:
- Все это мы уже обсуждали.
- Я помню, - ответила она.
- Ты ведь знаешь, - равнодушно произнес я, - проходило кое-что и
пострашнее, пройдет и это.
- Пройдет? - Она улыбнулась полудоверчиво, полупрезрительно и вдруг
разразилась: - У меня нет цели. У тебя цель есть. Ты не можешь сказать,
что у тебя ее нет. - И закричала: - Я же говорила, что подаю в отставку.
Я устал от всего этого и не в силах был утешить ее; меня разозлило, что
она оторвала меня от дела, а так хотелось его закончить. Она настолько
ушла в себя, что моя жизнь, кроме той ее части, которую я тратил, чтобы
поддерживать в ней силы и бодрость, совершенно не интересовала ее. Мы
сидели в гостиной у камина. И я услышал, что произношу те же слова, какие
произнес много лет назад в ее бывшей комнате. Ибо именно там, в тот первый
и единственный раз, когда я попытался расстаться с ней, я сказал, что наша
совместная жизнь становится трудной для меня. Теперь я почти точно
повторил эти слова.
- Мне трудно, - сказал я, - так же, как и тебе.
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Быть может, и ей
вспомнился тот разговор, не знаю. А возможно, она слишком ушла в себя,
чтобы это заметить; или была уверена, что после всего нами пережитого,
после всех перемен, мне больше и в голову не придет оставить ее.
- Мне трудно, - повторил я.
- Наверное, - отозвалась она.
Тогда я мог объяснить, что должен уйти ради самого себя. Теперь же мы
оба знали - я не в силах этого сделать. Пока она здесь, я вынужден тоже
оставаться здесь. Я решился лишь сказать:
- Постарайся, чтобы мне было легче.
Она не ответила и долго смотрела на меня с каким-то странным
выражением. Наконец она сказала сурово и твердо:
- Ты сделал все, что мог.
9. ПРОЩАНИЕ УТРОМ
До двадцатого декабря никаких заметных перемен не было. Эти дни в то
время не казались мне более значительными, чем остальные. Позже, когда я
пытался вспомнить каждое слово, сказанное нами, я вспоминал также ее
отчаяние по поводу первого января и новой работы. Она все еще была с