Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Умберто Эко. Остров накануне -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -
Которое, наверное, и я не должен бы иметь, если время -это что-то, чему научаются... Хотя... Разве я не убеждал себя дни или месяцы тому, до болезни, что время есть условие движения, а не результат? Если части камня состоят в движении, у этого движения есть ритм, который, хотя и неслышим, напоминает тиканье часов; камень часы самому себе. Ощущать свое движение. Тиканье своего времени. Земля, крупный камень в небе, слышит время своего движенья, время вздохов своих приливов. Что слышит Земля, то я вижу в начертаниях небесного свода. Земля слышит то же время, что я вижу. Значит, камень осознает время. Он его осознает еще прежде чем истолковать перемены своего нагрева как перемещения в пространстве. По-моему, камень может и не знать, что перемены нагрева зависят от ориентации в пространстве. Он может думать, что изменения вытекают из хода времени, как переход ото сна к бодрствованью, от энергии к утомлению... как я сейчас заметил, что, не двигаясь, отсидел левую ногу. Хотя нет, камень должен ощущать и пространство, чувствуя шевеленье там, где прежде существовал покой, а покой там, где прежде двигалось. Камень, значит, понимает "там" и "здесь". Вообразим теперь, что кто-то поднял этот камень и замуровал между других камней стены. В принципе этот камень всегда воспринимал игру своих внутренних положений именно благодаря тому, что чуял в своих атомах напряженное усилие сложиться ячеями пчелиных сот, где все притиснуты друг к другу и каждый посреди других. Так себя чувствует и совокупность камней в арке церковного свода, где камень подпирается камнем и все подпирают замковую плиту, а камни, близкие к замку, отпихивают прочие вниз и наружу. Привыкнув к такой игре подпора и распора, свод в своей совокупности, наверно, понимает себя сводом, суммой невидимого движенья, совершаемого кирпичами, беспрестанно жмущими друг на друга. Значит, он ощутит толчок, и если его станут сокрушать, догадается, что он уже почти не свод, когда подпорная стена, с контрфорсами, грянет оземь. До этой поры камень, затиснутый между прочих настолько тесно, что готов расколоться (и будь давление посильнее, треснет), должен чувствовать принуждение, напор, не ощущавшийся им прежде, давление, как-то сказывающееся и на его внутреннем движенье. Не значит ли это, что в подобном положении камень обязательно помыслит о чем-то внешнем, что не есть он? Камень поймет существование Мира. А может быть, подумает, что подавляющая его сила есть что-то сильнейшее его, и отождествит понятия Мира и Бога. Но в тот день как разрушится стенка, как принужденья не станет, камень почувствует Свободу. Как почувствовал бы Свободу я, решившись преодолеть принуждение, навязанное мне. Только вот я могу желать преодолеть принуждение, а камень нет. Следовательно, свобода - это страсть, в то время как желание освободиться - поступок, вот какая разница между мною и камнем. Я способен желать. Камень же по крайности (почему бы нет?) способен тяготеть к возврату в то, чем он себя чувствовал до стенки, и испытывать приятность освобождаясь. Но он не может действовать, чтобы достичь, к чему тяготеет. А я, могу ли я вправду хотеть? Вот сейчас я испытываю приятность бытности камнем, солнце греет меня, ветер делает переносимым это провяливание тела, у меня нет намерения прекращать бытность камнем. Почему? Потому что она приятна. Следовательно, и я в рабстве страсти, она удерживает меня от свободного желания ее противоположности. Однако при желании я мог бы пожелать. Тем не менее я не желаю этого. До какой степени я свободнее камня? Не существует более ужасной мысли, особенно для философа, нежели мысль о свободной воле. По философскому малодушию Роберт отогнал слишком тяжкое размышление. Тяжкое и для него, разумеется, но вдвойне слишком тяжкое для камня, который Роберт уже одарил страстями, но которому отказал во всякой возможности действия. В любом случае, даже и не имея права задаваться вопросами о возможности или невозможности губить себя свободовольно, камень все-таки приобрел многие и благородные способности, превосходящие те, коими человеческие существа когда бы то ни было его наделяли. Теперь Роберт раздумывал скорее о другом: в минуту, когда камень падает в вулкан, посещает ли его мысль о смерти. Конечно, нет, ибо камень никогда не ведал, что означает "умереть". А полностью растворившись в магме, имеет ли камень представление о своей наступившей смерти? Нет, потому что уже не существует этого исключительного единства, камня. С другой стороны, кто знает, замечают ли люди, что они умерли? Прежде нечто представляло себе себя. А теперь оно магма... магмо, магм. Я магм, магм, магм, шлеп и шлеп, я теку, точусь, текусь, сочусь, хлюп и хлюп, клокочу и ключом киплю, шиплю, плещу, харкочу и хрючу жгучей жижей. Хрр... представляя себя магмой, Роберт брызгал пеной как бешеная собака, изрыгал непотребные урчания из утробы, чуть было не испражнился. Худо у него выходило быть магмой. Лучше было возвращаться к думанию как камень. Но какое значение имеет для бывшего камня магма, магмящая собственную магмость? Для камней нет жизни после смерти. И ни для кого нет, из тех кому обещано или дозволено после смерти превращаться в растение или животное. Что если после моей смерти мои атомы снова сбегутся, уже вслед за тем как моя плоть как следует рассредоточится по земле, и всосется корнями, и взойдет снова-в благородную форму пальмы? Что мне, говорить "я пальма"? Так сказала бы пальма, не менее мыслящая, нежели камень. Но когда пальма скажет "я", подразумевается ли "я" Роберта? Дурно было бы отнимать у нее право говорить "я пальма". И что она тоща за пальма, если скажет "я Роберт есмь пальма"? Того единства, которое говорило "я Роберт", воспринимая себя в качестве единства, больше нет. А если его больше нет, вместе с восприятием себя я утрачу и воспоминание себя. Мне даже нельзя будет сказать "Я пальма был Робертом". Если бы это было можно, то сейчас я знал бы, что я, Роберт, некогда был... чем? Ну чем-то. Однако я того совершенно не помню. Чем я был прежде, я уже не знаю, так же как не помню того зародыша, которым был в материной утробе. Я знаю, что был зародышем, потому что мне об этом сказали другие. А по мне, я мог бы никогда им и не бывать. Боже, ведь я мог бы изведывать душу... Да, душу могут изведывать даже камни, и именно по душе камней я и сужу, что моя душа не переживет моего тела. К чему я тут разглагольствую и играю в камень, если потом я ничего не буду знать о себе? Однако в конечном счете что такое это "я", которое, как мне верится, мыслит меня? Не говорил ли я, что оно лишь представление, которым пустота, равнозначная пространству, познает себя в этом исключительном единстве? Посему: не я мыслю. Пустота или пространство мыслят меня. Значит, состав меня есть акциденция, при которой пустота и пространство замедлились на один взмах крыла, прежде чем возвратиться к совершенно иным помыслам. В этой грандиозной пустоте пустот единственное, что действительно существует, есть вереница становлений в бесчисленных недолговечных составах... Составах чего? Составах единого великого Ничто, которое и есть Субстанция всего. По законам величественной неминуемости, побуждающей творить и уничтожать миры, она размечает наши тусклые жизни. Принять ее, эту Неминуемость, суметь полюбить, вернуться к ней и преклониться перед ее грядущею волей - условие Счастия. Только приняв ее законы, получу свободу. Снова вхлынуть в нее - обрести Спасение, бегство от страстей в единственной страсти. Интеллектуальной Любови к Богу. Если б мне удалось действительно постичь это, я бы стал единственным человеком, нашедшим Истинную Философию, и узнал бы все о Боге, все сокровенное. Но у кого же хватит духу предстать пред миром и провозвещать эту философию? Это тайна, которую я заберу с собой в гробницу в стране антиподов. Как я уже говорил, Роберт не обладал философской закаленностью. Придя к сему Богоявлению, отшлифовав его с суровостью, с которой оптик полировал свои линзы, он снова впал в любовное отступничество. Поскольку камни любить не могут, он подтянулся, сел и снова стал влюбленным человеком. Но в этом случае, сказал он, если нам всем возвращаться в большое море единой и великой субстанции, сходить в нее, всходить в нее, в любое место, где там она, я прямо и объединюсь с Властительницей моею! Мы будем частию и целым единого макрокосма. Я буду ею, она мною. Не это ли глубинный смысл истории Гермафродита? Лилея, я, в едином теле и мысль едина... Разве я уже не предвосхитил это событие? Сколько дней (недель и месяцев!) я заставляю ее жить в мире, который только мой. Пусть даже чрез посредствие Ферранта. Лилея уже - помышленье моего помысла. Вот в чем писанье Романов. Жить чрез посредствие своих героев, заставлять их жить в мире, который наш, и предавать себя самого и собственные создания мыслям тех, кто придет за нами, тогда когда уже мы не сможем сказать "я". Но если так, значит, только от меня зависит полностью искоренить Ферранта из моего собственного мира, сделать, чтоб его уничтожение было волею Суда Богова, и создать условия, чтобы мне соединиться с Лилеей. Полный нового воодушевленья, Роберт решил выдумать последнюю главу своего сюжета. Он не знал, что, особенно когда сочинитель решился умереть, Романы дописываются сами, идут куда захочется им. 38. О ПРИРОДЕ И МЕСТОПОЛОЖЕНИИ АДА ("Enquiry on the Nature and Place of Hell" - название произведения английского теолога Суиндена (XVII в.).) Роберт рассказал себе, как, скитаясь с острова на остров и ища в большей степени забавы для себя, нежели верного маршрута, Феррант, неспособный применять для пользы те сигналы, которые евнух посылал через раненого Бискара, наконец потерял всякое представление о том, где находился. Корабль тем не менее плыл, и небогатые запасы провизии попортились, вода загнила. Чтобы команда не заподозрила, Феррант велел каждому по очереди спускаться только один раз в день в место возле провиант-камеры и там чтобы выдавали в потемках порцию, достаточную для жизни, и чтоб никто не подсматривал, что там есть. Только Лилея ни о чем не догадывалась, спокойно переносила утеснения и, казалось, готова была жить каплей воды и одним сухарем в день, жаждая лишь чтобы ее желанный преуспел в замышленном походе. Что до Ферранта, он, будучи бесчувствен к той любви и ощущая только похоть, которую та любовь удовлетворяла, продолжал подстрекать своих матросов, ослепляя их жадность призрачными прообразами богатства. Вот так слепец, ослепленный обидой, гнал вперед других слепцов, отуманенных алчбою, томя в плену своих тенет незрячую красу. У многих членов экипажа, однако, от великой жажды пухли десны и в них утопали зубы. Ноги нарывали и сочились мертвым салом, воспаление поднималось до детородных мест. По всему сказанному, примерно под двадцать пятым градусом южной широты на корабле вспыхнул бунт. Феррант усмирил его с помощью пяти верных из команды корсаров (Андрапода, Борида, Ордония, Сафара и Аспранда), и изменников с небольшим запасом еды спустили за борт в шлюпке. Но "Tweede Daphne" осталась без средства спасения. Какая разница, говорил Феррант, очень скоро мы пристанем к месту, куда нас влечет угожденье богу злата. Но у него не хватало людей для управления судном. Да они и не желали работать; выручив командира, теперь они притязали быть с ним на равной ноге. Один из пятерых выследил таинственного незнакомца, который очень редко подымался на палубу, и обнаружил, что это женщина. Тогда головорезы приступили к Ферранту, требуя отдать пассажирку. Феррант, Адонис обличьем, но Вулкан душою, больше ценил Плутона, нежели Венеру, и Лилеино счастье, что она не слыхала, как он шепотом обещал бунтовщикам удовлетворить их запрос. Роберт обязан был помешать Ферранту исполнить последнюю гнусность. И он устроил так, чтобы Нептуну неугодно показалось вторжение в его округу без страха пред его, Нептуновым, гневом. Или, избегая описывать событие в столь языческих, хотя и живописно-концептуальных, тонах: Роберт посчитал невероятным, чтобы (так как романы должны содержать моральный урок) Небеса оставили без возмездия это поместилище мерзот. И ликовал, воображая, как Ноты, Аквилоны и Австры, неутомимые неприятели океанической тиши, хотя до тех пор предоставляли миролюбивым Зефирам заботу о тропе, по коей продвигалась "Tweede Daphne", в глубинах своих подводных местожительств уже выказывали знаки досады. Он спустил их со сворки всех зараз. Скрипу снастей вторили стоны моряков, море лило блевотину на них, а они в море, некоторые волны обертывали их саваном и казалось, будто закатывают их в ледяной саркофаг, а около гробницы молнии стояли неподвижными погребальными свечами. Буря сперва наталкивала тучи на тучи, воды на воды, ветры на ветры. Но очень скоро море вышло из предписанных ему берегов и стало расти, набухая, кверху к небу, низвергался губительный дождь, вода перемешивалась с воздухом, птица оказывалась на плаву, рыба в полете. Это была уже не битва природы с мореходством, а сражение стихий между собой. Не оставалось такого атома в воздухе, который бы не превратился в градобитье. Нептун вздымался, чтоб затушить молнии в руках у Юпитера, дабы отбить у него охоту жечь человеческий род, который Нептуну хотелось потопить. Море выкапывало могилу в собственном лоне, дабы похитить тела у суши, и видя, как судно без руля и ветрил несется на утес, внезапной оплеухой отметывало его в противоположный край. Корабль закапывался то кормой, то носом, и каждый раз летел, казалось, с верха колокольни. Корма уходила в море вместе с балконом, а что до носа, водой покрывался и бушприт. Андрапод, пробуя вытравить парус, был смыт со шкаторины и, уносимый в море, захлестнул веревкой Борида, цеплявшегося за какой-то леер, и тому оторвало голову. Корабль отказался подчиняться кормчему Ордонию. Сильным ветром снесло грот-стеньгу. Сафар стал убирать паруса, понукаемый Феррантом, изрыгавшим богохульства, но не успел он поставить первый гик, как корабль сам пошел на траверс и получил прямо в борт три волны такой страшной силы, что Сафара выкинуло за противоположный ширстрек прямо в пучину. Затем сломалась и упала в океан грот-мачта, развалив палубу и пробив череп Аспранду. И наконец, был разнесен в мелкую щепу руль, а также простился с жизнью Ордоний, неудачливый рулевой этой команды. Теперь беспомощное дерево, без экипажа, покидалось последними крысами, выпрыгивающими за борт, в ту воду, от которой они рассчитывали спастись. Представляется невозможным, чтобы Феррант в таком тарараме стал думать о Лилее, поскольку от него мы ждем только заботы о собственной особе. Не знаю, сознательно ли Роберт захотел нарушить законы правдоподобия, но чтобы подать спасение той, которой он препоручил свое сердце, он позволил иметь сердце даже и Ферранту, хотя бы на несколько минут. Итак, Феррант выволакивает Лилею на мостик, и что он делает? Опыт подсказывал Роберту, что он должен привязать ее к доске и пустить на волю моря и надеяться, что даже неистовство пучин смилосердуется над подобной красотой. После того и Феррант ухватывается за кусок древесины и накручивает на него шкот, чтобы обвить вокруг себя. Но в этот миг на мостик, Бог весть как освободившийся от своей голгофы, со все еще скованными руками, более мертвый нежели живой на вид, но с очами ободряемыми ненавистью, выкарабкивается Бискара. Бискара, который весь их путь промаялся, точно пес на "Амариллиде", в пытке на своей дыбе, каждый день ему бередили рану, которую потом чуть-чуть лечили. Бискара, который день за днем лелеял единственную надежду: выместить все на Ферранте. Deus ex machina, Бискара неожиданно выныривает за Феррантом, уже поставившим ногу на транец, воздымает руки и опускает, используя оковы как удавку, руки на плечи Ферранта, и охватывает ему цепью горло с воплем: "Пропадай, пропадай в аду со мною", видно, и почти слышно, как ломаются позвонки шеи, лезет язык из богохульных уст и на них останавливается проклятье. А потом тело казненного своим весом стягивает повисшего на плечах, как мантия, карателя, еще живого, и тот победоносно встречает воинственные волны, он, получивший наконец в сердце мир. Роберт представить себе не мог, что должна была чувствовать Лилея при виде этого, и понадеялся, что она не видела ничего. Поскольку он не помнил, что происходило с ним с минуты, как его закруговертило в воронку, ему не удавалось придумать, и что должно было происходить с ней. По существу, он так увлекся организацией законного наказания Ферранта на том свете, что предпочел следить за его загробным уделом и пока что оставить Лилею в бурлении шторма. Безжизненный труп Ферранта был выброшен на пустынный брег. Море стояло спокойно как вода в стакане, на берегу не виделось никакого прибоя. Все было подернуто легкою дымкой, как бывает, когда солнце уже закатилось, но ночь еще не полностью овладела пейзажем. Где кончался пляж, там не было кустов или деревьев, а сразу начиналась голокаменная равнина, где даже то, что на расстоянии выглядело кладбищенскими кипарисами, вблизи оказывалось памятниками из свинца. На горизонте в стороне заката вырисовывалась темная гряда гор с огоньками по склонам, что тоже было сходно на вид с могильными лампадками. Над этим массивом коченели длинные облака цвета потухших углей, твердые и плотные, напоминающие контуры на некоторых картинах, которые, если приглядеться к ним искоса и приспособить глаз, оказываются закамуфлированными черепами. Меж облаками и горой проглядывало желтоватого оттенка небо. Можно было бы сказать, что это самый крайний воздух, куда еще отбрасывает свет умирающее солнце, если бы не присутствовало ощущение, что последняя судорога захода никогда не имела начала и скончания тоже не будет иметь. Там, где равнина приобретала покатость, Феррант углядел небольшую группу людей и побрел им навстречу. Эти люди, во всяком случае человекоподобные создания, выглядели таковыми издали, но когда Феррант подошел к ним ближе, он увидел, что их тела побывали или, может, готовились побывать на столе анатомического театра. Так рассудил Роберт, припоминая, как был приведен однажды в подобную залу, где лекари в темных одеждах, краснощекие, с рубиновыми прожилками на носах и щеках, напоминая заплечных мастеров, грудились подле трупа, занятые выведением вовне того, что природа спрятывает вовнутрь, чтобы выведывать у мертвых тайны устройства тех, кто живет. Лекаря сволакивали кожу, надрезывали мясо, вывертывали кости, распутывали нервы, вытаскивали мускулы, разбирали органы чувств, растягивали перепоны, раскладывали хрящи, разматывали потроха. Отделивши мышцы, вынув жилы, оголив костный мозг, они показывали обступившим орудное обустройство. Вот, говорили они, здесь уваривается пища, здесь проходит кровеоборот, здесь питание усваивается, там вырабатывается гумор, а отсюда вылетает дух. И кто-то поблизости от Роберта проговорил полушепотом, что после нашей земной кончины не что иное проделает с нами естество. Однако Бог-Анатомист пожелал выделать по-друг

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору