Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
ак - очень даже просто подведут они меня, как
слепого, под монастырь... И так рассудить: ежели я в стороне, да другой,
да третий, тогда что же получится? Век на своем хребту возить Советскую
власть? Тоже не годится! А подобру-поздорову она с нас не слезет, ох не
слезет! Скорее бы уже какой-нибудь конец приходил... Обещает Александр
Анисимович и десант из-за границы, и подмогу от кубанцев, мягко стелет, а
каково спать будет? Господь его милостивый знает! А ну как союзники
отломят высаживаться на нашу землю, тогда что? Пришлют, как в
девятнадцатом году, английские шинели, а сами будут у себя дома кофеи
распивать да со своими бабами в утеху играть, - вот тогда что мы будем
делать с одними ихними шинелями? Кровяные сопли будем утирать полами этих
шинелей, только и всего. Побьют нас большевики, видит бог, побьют! Им это
дело привычное. Тогда уж пропадем все, кто супротив них встанет. Дымом
возьмется донская землица!"
От этих мыслей Якову Лукичу стало грустно и жалко себя чуть не до слез.
Он долго кряхтел, стонал, крестился, шепча молитвы, а потом снова в
назойливых думах вернулся к мирскому: "И чего Александр Анисимович не
поделят с этим кривым поляком? Чего они постоянно сцепливаются? Такое
великое дело предстоит, а они живут, как два злых кобеля в одной конуре. И
все больше этот одноглазый наскакивает, брехливый, то так скажет, то этак.
Поганый человек, никакой веры я ему не даю. Недаром пословица говорит: "Не
верь кривому, горбатому и своей жене". Убьет его Александр Анисимович,
ей-богу, убьет! Ну и господь с ним, все одно он не нашей веры".
Под эти успокаивающие мысли наконец-то Яков Лукич забылся недолгим и
тягостным сном.
2
Яков Лукич проснулся, когда уже взошло солнце. За какой-то час он
умудрился перевидеть множество снов - и все один другого нелепее и
безобразнее.
То ему снилось, что он стоит в церкви возле аналоя, молодой и нарядный,
в полном жениховском уборе, а рядом с ним - в длинном подвенечном платье,
весь, как белым облаком, окутанный фатой, лихо перебирает ногами
Лятьевский и пялит на него блудливо насмешливый глаз и все время
подмигивает им бесстыже и вызывающе. Яков Лукич будто бы говорит ему:
"Вацлав Августович, негоже нам с тобой венчаться: ты же хучь и плохонький,
а все-таки мужчина. Ну куда это годится, такое дело? Да и я уже женатый.
Давай скажем про все это попу, а то он окрутит нас людям на смех!" Но
Лятьевский берет холодной рукою руку Якова Лукича, наклоняясь к нему,
доверительно шепчет: "Не говори никому, что ты женатый! А из меня, милый
Яша, такая жена выйдет, что ты только ахнешь!" - "Да ну тебя к черту,
кривой дурак!" - хочет крикнуть Яков Лукич, пытаясь вырвать свою руку из
руки Лятьевского, но это ему не удается, - пальцы у Лятьевского холодные,
стальные, а голос Якова Лукича странно беззвучен и губы будто сделаны из
ваты... От ярости Яков Лукич плюется и просыпается. На бороде у него и на
подушке - клейкая слюна...
Не успел он осенить себя крестным знамением и прошептать "свят, свят",
а ему уже снова снится, что он с сыном Семеном, с Агафоном Дубцовым и
другими однохуторянами бродит по какой-то огромной плантации, под
руководством одетых в белое молодых женщин-надсмотрщиц они рвут помидоры.
И сам Яков Лукич, и все окружающие его казаки почему-то голые, но никто,
кроме него, не стыдится своей наготы. Дубцов, стоя к нему спиной,
склоняется над помидорным кустом, и Яков Лукич, задыхаясь от смеха и
возмущения, говорит ему: "Ты хучь не нагинайся так низко, рябой мерин! Ты
хучь баб-то постыдись!"
Сам Яков Лукич срывает помидоры, смущенно приседая на корточки, и
только одной правой рукой, левую он держит словно нагой купальщик, перед
тем как войти в воду...
Проснувшись, Яков Лукич долго сидел на кровати, тупо смотрел перед
собой ошалело испуганными глазами. "Такие паскудные сны к добру не снятся.
Быть беде!" - решил он, ощущая на сердце неприятную тяжесть и уже наяву
отплевываясь при одном воспоминании о том, что недавно снилось.
В самом мрачном настроении он оделся, оскорбил действием ластившегося к
нему кота, за завтраком ни с того ни с сего обозвал жену "дурехой", а на
сноху, неуместно вступившую за столом в хозяйственный разговор, даже
замахнулся ложкой, как будто она была маленькой девчонкой, а не взрослой
женщиной. Отцовская несдержанность развеселила Семена: он скорчил
испуганно-глупую рожу, подмигнул жене, а та вся затряслась от беззвучного
смеха. Это окончательно вывело Якова Лукича из себя: он бросил на стол
ложку, крикнул срывающимся от злости голосом:
- Оскаляетесь, а скоро, может, плакать будете!
Не докончив завтрака, он демонстративно стал вылезать из-за стола и
тут, как на грех, оперся ладонью о край миски и вылил себе на штаны
недоеденный горячий борщ. Сноха, закрыв лицо руками, метнулась в сени.
Семен остался сидеть за столом, уронив на руки голову; только мускулистая
спина его вздрагивала да ходуном ходили от смеха литые лопатки. Даже вечно
серьезная жена Якова Лукича и та не могла удержаться от смеха.
- Что это с тобой, отец, ныне подеялось? - смеясь, спросила она. - С
левой ноги встал или плохие сны снились?
- А ты почем знаешь, старая ведьма?! - вне себя крикнул Яков Лукич и
опрометью выскочил из-за стола.
На пороге кухни он зацепился за вылезший из дверного косяка гвоздь, до
локтя распустил рукав новой сатиновой рубахи. Вернулся к себе в комнату,
стал искать в сундуке другую рубаху, и тут небрежно прислоненная к стене
крышка сундука упала, весомо и звучно стукнула его по затылку.
- Да будь же ты проклят! И что это нынче за день выдался! - в сердцах
воскликнул Яков Лукич, обессиленно садясь на табурет, бережно ощупывая
вскочившую на затылке здоровенную шишку.
Кое-как он переоделся, сменил облитые борщом штаны и пор ванную рубаху,
но так как очень волновался и торопился, то позабыл застегнуть ширинку. В
таком неприглядном виде Яков Лукич дошел почти до правления колхоза, про
себя удивляясь, почему это встречающиеся женщины, поздоровавшись, как-то
загадочно улыбаются и поспешно отворачиваются... Недоумение его
бесцеремонно разрешил семенивший навстречу дед Щукарь.
- Стареешь, милушка Яков Лукич? - участливо спросил он, останавливаясь.
- А ты молодеешь? Что-то по тебе не видно! Глаза красные, как у крола,
и слезой взялись.
- Глаза у меня слезятся от ночных чтениев. На старости годов читаю и
прохожу разное высшее образование, но держу себя в аккурате, а вот ты
забывчив стал прямо по-стариковски...
- Чем же это я забывчив стал?
- Калитку дома позабыл закрыть, скотину пораспускаешь...
- Семен закроет, - рассеянно сказал Яков Лукич.
- Твою калитку Семен закрывать не будет...
Пораженный неприятной догадкой, Яков Лукич опустил глаза долу, ахнул и
проворно заработал пальцами. В довершение всех бед и несчастий,
свалившихся на него в это злополучное утро, уже во дворе правления Яков
Лукич наступил на оброненную кем-то картофелину, раздавил ее и,
поскользнувшись, растянулся во весь рост.
Нет, это было уже чересчур, и все творилось неспроста! Суеверный Яков
Лукич был глубочайше убежден в том, что его караулит какое-то большое
несчастье. Бледный, с трясущимися губами, вошел он в комнату Давыдова,
сказал:
- Захворал я, товарищ Давыдов, отпустите меня нынче с работы. Кладовщик
меня заменит.
- Ты что-то плохо выглядишь, Лукич, - сочувственно отозвался Давыдов. -
Пойди отдохни. К фельдшеру сам зайдешь или прислать его к тебе на дом?
Яков Лукич безнадежно махнул рукой:
- Фельдшер мне не поможет, отлежусь сам...
Дома он велел закрыть ставни, разделся и лег на кровать, терпеливо
ожидая шествующую где-то беду... "А все эта проклятая власть! - мысленно
роптал он. - Ни днем, ни ночью нету от нее спокою! По ночам какие-то
дурачьи сны снятся, каких сроду в старое время не видывал, днем одно лихо
за другим вожжою тянется за тобой... Не доживу я при этой власти
положенного мне от бога сроку! Загнусь раньше времени!"
Однако тревожные ожидания Якова Лукича в этот день были напрасны: беда
где-то задержалась и пришла к нему только через двое суток и с той
стороны, откуда он меньше всего ожидал ее...
Перед сном Яков Лукич для храбрости выпил стакан водки, ночь проспал
спокойно, без сновидений, а утром ободрился духом, с радостью подумал:
"Пронесло!" День провел в обычной деловой суете, но на следующий день, в
воскресенье, заметив перед ужином, что жена чем-то встревожена, спросил:
- Что-то ты, мать, вроде как не в себе? Аль корова захворала? Вчера и я
тоже примечал за ней, будто он какая-то невеселая вернулась из табуна.
Хозяйка повернулась к сыну.
- Сема, выдь на-час, мне с отцом надо погутарить...
Причесывавшийся перед зеркалом Семен недовольно проговорил:
- Что это вы все какие-то секреты разводите? В горенке эти друзья
отцовы - черт их навялил на нашу шею - день и ночь шепчутся, а тут - вы...
Скоро от ваших секретов житья в доме не станет. Не дом, а женский
монастырь: кругом одни шушуканья да шепотки...
- Ну, это не твоего телячьего ума дело! - вспылил Яков Лукич. - Сказано
тебе - выйди, значит выйди! Больно уж ты что-то разговорчив стал... Смотри
поджимай язык, а то его и прищемить недолго!
Семен вспыхнул, повернулся к отцу лицом, глухо сказал:
- А вы, папаня, тоже поменьше грозитесь! В семье у нас пужливых и
маленьких нету. А то, ежели мы один другому грозить зачнем, как бы всем
нам хуже не было...
Он вышел, хлопнув дверью.
- Вот и полюбуйся на своего сыночка! Каков герой оказался, сукин сын! -
с сердцем воскликнул Яков Лукич.
Никогда не вступавшая в пререкания с ним жена сказала сдержанно:
- Да ведь как рассудить, Лукич, и нам эти твои жильцы-дармоеды не дюже
в радость. Живем при них с такой оглядкой, аж тошно! Того и гляди, сделают
у нас обыск хуторские власти, ну тогда пропали! Не жизня у нас, а
трясучка, каждого шороха боишься, каждого стука. Не дай и не приведи
господь никому такой жизни! И об тебе и об Семушке я вся душой изболелась.
Дознаются про наших постояльцев, заберут их - да и вас прихватют. А тогда
что мы, одни бабы, будем делать? По миру с сумкой ходить?
- Хватит! - прервал ее Яков Лукич. - Без вас с Семкой знаю, что делаю.
Ты об чем хотела гутарить? Выкладывай!
Он плотно притворил обе двери, близко подсел к жене. Вначале он слушал
ее, наружно не выказывая охватившей его тревоги, а под конец, уже не
владея собой, вскочил с лавки, забегал по кухне, потерянно шепча:
- Пропали! Погубила родная мамаша! Голову сняла!
Немного успокоившись, он выпил подряд две большие кружки воды, в тяжком
раздумье опустился на лавку.
- Что же будешь делать теперь, отец?
Яков Лукич не ответил на вопрос жены. Он его не слышал...
Из рассказа жены он узнал, что недавно приходили четыре старухи и
настоятельно требовали, чтобы их провели к господам офицерам. Старухам не
терпелось узнать, когда офицеры, с помощью приютившего их Якова Лукича и
других гремяченских казаков, начнут восстание и свергнут безбожную
Советскую власть. Тщетно жена Якова Лукича заверяла их, что никаких
офицеров в доме не было и нет. В ответ на это горбатая и злая бабка
Лощилина разгневанно сказала ей: "Молода ты мне, матушка, брехать! Твоя же
родная свекровь говорила нам, что офицерья ишо с зимы проживают у вас в
горнице. Знаем, что живут они, потаясь людей, но ведь мы же никому не
скажем про них. Веди нас к старшему, какого Александром Анисимычем
кличут!"
...Входя к Половцеву, Яков Лукич испытывал уже знакомый ему трепет. Он
думал, что Половцев, услышав о случившемся, взбесится, даст волю кулакам,
и ждал расправы, по-собачьи покорный и дрожащий. Но, когда он, сбиваясь и
путаясь от волнения, однако ничего не утаив, рассказал все, что услышал от
жены, Половцев только усмехнулся:
- Нечего сказать, хороши из вас конспираторы... Что ж, этого и надо
было ожидать. Стало быть, подвела нас твоя мамаша, Лукич? Что же теперь
будем делать, по-твоему?
- Уходить вам надо от меня, Александр Анисимович! - решительно сказал
ободренный приемом Яков Лукич.
- Когда?
- Чем ни скорее, тем лучше. Раздумывать дюже некогда.
- Без тебя знаю. А куда?
- Не могу знать. А где же товарищ... Извиняйте, пожалуйста, за
оговорку! Где же господин Вацлав Августович?
- Нет его. Будет ночью и ты его встретишь завтра возле сада.
Атаманчуков тоже на краю хутора живет? Вот там и перебуду считанные дни...
Веди!
Они дошли крадучись, и, перед тем как расстаться, Половцев сказал Якову
Лукичу:
- Ну, будь здоров, Лукич! Ты подумай, Лукич, насчет своей мамаши... Она
может завалить все наше дело... Ты об этом подумай... Лятьевского
встретишь и скажешь, где я сейчас.
Он обнял Якова Лукича, коснулся его жесткой, небритой щеки сухими
губами и, отдалившись, как бы прирос к давно не мазанной стенке дома,
исчез...
Яков Лукич вернулся домой и, улегшись спать необычайно сурово подвинул
к краю жену, сказал:
- Ты вот что... ты мать больше не корми... и воды ей не давай... она
все равно помрет не нынче-завтра...
Жена Якова Лукича, прожившая с ним долгую и нелегкую жизнь, только
ахнула:
- Яша! Лукич! Ты же сын ее!
И тут Яков Лукич, чуть ли не впервые за все время совместного и
дружного житья, наотмашь, с силой ударил немолодую свою жену, сказал
приглушенно и хрипло:
- Молчи! Она же нас в такую трату даст! Молчи! В ссылку хочешь?
Яков Лукич тяжело поднялся, снял с сундука небольшой замок, осторожно
прошел в теплые сени и замкнул дверь горенки, где была его мать.
Старуха услышала шаги. Давным-давно она привыкла узнавать его по
шагам... Да и как же ей было не научиться распознавать слухом даже издали
поступь сына? Пятьдесят с лишним лет назад она - тогда молодая и красивая
казачка, - отрываясь от домашней работы, стряпни, с восторженной улыбкой
прислушивалась к тому, как неуверенно, с перерывами шлепают по полу в
соседней горнице босые ножонки ее первенца, ее единственного и
ненаглядного Яшеньки, ползунка, только что научившегося ходить. Потом она
слышала, как вприпрыжку, с пристуком, топочут по крыльцу ножки ее
маленького Яшутки, возвращающегося из школы. Тогда он был веселый и
шустрый, как козленок. Она не помнит, чтобы в этом возрасте он
когда-нибудь ходил, - он только бегал, и бегал-то не просто, а с
прискоком, вот именно как козленок... Тянулась жизнь - как и у всех, кто
живет, - богатая длинными горестями и бедная короткими радостями; и вот
она - уже пожилая мать - недовольно вслушивается по ночам в легкую, как бы
скользящую походку Яши, стройного и разбитного парня, сына, которым она
втайне гордилась. Когда он поздно возвращался с игрищ, казалось, что
чирики его почти не касаются половиц, - так легка и стремительна была его
юношеская поступь. Незаметно для нее сын стал взрослым, семейным
человеком. Тяжеловесную уверенность приобрела его походка. Уже давно
звучат по дому шаги хозяина, зрелого мужа, почти старика, а для нее он
по-прежнему Яшенька, и она часто видит его во сне маленьким, белобрысым и
шустрым мальчуганом...
Вот и теперь, заслышав его шаги, она спросила глуховатым, старушечьим
голосом:
- Яша, это ты?
Сын не отозвался ей. Он постоял возле двери и вышел во двор, почему-то
ускорив шаги. Сквозь дремоту старуха подумала: "Хорошего казака я родила и
доброго хозяина, слава богу, вырастила! Все спят, а он на баз пошел, по
хозяйству хлопочет". И горделивая материнская улыбка слегка тронула ее
бесцветные, высохшие губы...
С этой ночи в доме стало плохо...
Старуха - немощная и бессильная - все же жила; она просила хоть кусочек
хлеба, хоть глоток воды, и Яков Лукич, крадучись проходя по сенцам, слышал
ее задавленный и почти немой шепот:
- Яшенька мой! Сыночек родимый! За что же?! Хучь воды-то дайте!
...В просторном курене все домашние избегали бывать. Семен с женой и
дневали и ночевали во дворе, а жена Якова Лукича, если хозяйственная нужда
заставляла ее бывать в доме, выходила, трясясь от рыданий. Но когда к
концу вторых суток сели за стол ужинать и Яков Лукич после долгого
безмолвия сказал: "Давайте пока это время переживем тут, в летней
стряпке", - Семен вздрогнул всем телом, поднялся из-за стола, качнулся,
как от толчка, и вышел...
...На четвертый день в доме стало тихо. Яков Лукич дрожащими пальцами
снял замок, вместе с женой вошел в горенку, где когда-то жила его мать.
Старуха лежала на полу около порога, и случайно забытая на лежанке еще с
зимних времен старая кожаная рукавица была изжевана ее беззубыми
деснами... А водой она, судя по всему, пробавлялась, находя ее на
подоконнике, где сквозь прорезь ставни перепадал легкий, почти незаметный
для глаза и слуха дождь и, может быть, ложилась в это туманное лето
роса...
Подруги покойницы обмыли ее сухонькое, сморщенное тело, обрядили,
поплакали, но на похоронах не было человека, который плакал бы так горько
и безутешно, как Яков Лукич. И боль, и раскаяние, и тяжесть понесенной
утраты - все страшным бременем легло в этот день на его душу...
3
Тоска по физическому труду угнетала Давыдова. Все его здоровое, сильное
тело жадно просило работы, такой работы, от которой к вечеру в тяжелом и
сладком изнеможении ныли бы все мускулы, а ночью вместе с желанным отдыхом
немедля бы приходил и легкий, без сновидений сон.
Однажды Давыдов зашел в кузницу проверить, как подвигается ремонт
обобществленных лобогреек. Кисло-горький запах раскаленного железа и
жженого угля, певучий звон наковальни и старчески хриплые, жалующиеся
вздохи древнего меха повергли его в трепет. Несколько минут он молча стоял
в полутемной кузнице, блаженно закрыв глаза, с наслаждением вдыхая
знакомые с детства, до боли знакомые запахи, а потом не выдержал искушения
и взялся за молот... Два дня он проработал от зари до зари, не выходя из
кузницы. Обед ему приносила хозяйка. Но какая же это к черту работа, когда
через каждые полчаса человека отрывают от дела, синея, стынет в клещах
поковка, ворчит старый кузнец Сидорович и мальчишка-горновой откровенно
ухмыляется, следя, как уставшая от напряжения рука Давыдова, то и дело
роняя на земляной пол карандаш, вместо разборчивых бука выводит на
очередной деловой бумажке какие-то несуразные, ползущие вкривь и вкось
каракули.
Плюнул Давыдов на такие условия труда и, чтобы не быть помехой
Сидоровичу, ругаясь про себя, как матерый боцман, ушел из кузницы;
мрачный, злой, засел в правлении колхоза.
По сути, целые дни он тратил на разрешение обыденных, но необходимых
хозяйственных вопросов: на проверку составляемых счетоводом отчетов и
бесчисленных сводок, на выслушивание бригадирских докладов, на разбор
различных заявлений колхозников, на производственные совещания - словом,
на все то, без чего немыслимо существование большого коллективного
хозяйства и что в работе менее всего удовлетворяло Давыдова.
Он стал плохо спать по ночам, утром просыпался с неизменной головной
болью, питался кое-как и когда придется, и до вечера не покидало его
ощущение незнакомого прежде, непонятного недомогания. Как-то незаметно для
себя самого Давыдов чуточку опустился, в характере его появилась никогда
ранее несвойственна