Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
почему яростная? Да потому, что
на злобе она всею жизню у нас проходила, а ярость и злоба - одно и то же,
так я у Макарушки в толстом словаре прочитывал.
И вот, бывалоча, проснусь ночью, а моя баба то слезьми плачет, то
смеется, а я про себя думаю: "Поплачь, милушка, бабьи слезы - божья роса,
мне с тобой тоже не медовое житье, а я же не плачу!"
И вот на пятый год нашей жизни в супружестве случилось такое
происшествие: вернулся сосед Поликарп с действительной службы. Служил он в
Атаманском полку, гвардеец. Научили его там, дурака, усы крутить, вот он и
дома начинает возле моей бабы усы закручивать. Как-то вечером гляжу, а они
стоят у плетня, моя баба - с своей стороны, он - с своей. Прошел я в хату,
прикинулся слепым, будто ничего и не вижу. На другой день вечером - опять
стоят. Э, думаю, дурна шутка. На третий день я нарочно из дому ушел. В
сумерках возвращаюсь - опять стоят! Экая оказия! Что-то надо мне делать. И
придумал: обернул трехфунтовую гирьку полотенцем, прокрался к Поликарпу на
баз, шел босиком, чтобы он не услыхал, и, пока он усы крутил, я его и
тяпнул в затылок со всей мочи. Он и улегся вдоль плетня, как колода.
Дней через несколько встречаюсь с Поликарпом. Голова у него
перевязанная. Кисло так говорит мне: "Дурак! Ты же мог убить до смерти". А
я ему говорю: "Это ишо неизвестно, кто из нас дурак - тот, кто под плетнем
валялся, или тот, кто на ногах стоял".
С тех пор - как бабушка отшептала! Перестали они стоять возле плетня.
Только баба моя вскорости научилась по ночам зубами скрипеть. Проснусь от
ее скрипа, спрашиваю: "У тебя, милушка, уж не зубы ли болят?" Она мне в
ответ: "Отвяжись, дурак!" Лежу и думаю про себя: "Это ишо неизвестно, кто
из нас дурее - кто зубами скрипит или кто спит тихочко и спокойночко, как
смирное дите в люльке".
Боясь обидеть старика, слушатели сидели очень тихо. Варя молча тряслась
от смеха, Давыдов отвернулся от Щукаря, закрыл лицо ладонями и что-то
больно уж часто и заливисто кашлял. А Щукарь, ничего не замечая, с
увлечением продолжал:
- Вот она какая иной раз бывает, яростная любовь! Одним словом, добра
от этих женитьбов редко когда бывает, так я рассуждаю своим стариковским
умом. Или, к придмеру, взять такой случай: в старое время жил у нас в
хуторе молодой учитель. Была у него невеста, купецкая дочка, тоже с нашего
хутора. Ходил этот учитель уж до того нарядный, до того красивый - я про
одежу говорю, - как молодой петушок, и больше не ходил, а ездил на
велосипеде. Тогда они только что появились, и уж ежели в хуторе был этот
первый велосипед всем людям в диковинку, то про собак и говорить нечего.
Как только учитель появится на улице, заблестит колесами, так проклятые
собаки прямо с ума сходят. А он знай спешит, норовит ускакать от них,
согнется в три погибели на своей машине и так шибко сучит ногами, что и
глазом не разглядишь. Сколько-то мелких собачонок он передавил, но
пришлось и ему от них лиха хватить!
Как-то утром иду я через площадь в степь за кобылой, и вот тебе -
навстречу собачья свадьба. Впереди сучонка бежит, а за ней, как
полагается, вязанка кобелей, штук тридцать, если не больше. А тогда наши
хуторные, будь они прокляты, развели этих собак столько, что не счесть. В
каждом дворе - по два, по три кобеля, да каких! Любой из них хуже тигры
лютой, и ростом каждый чуть не с телка. Все сундуки свои берегли хозяева
да погреба. А что толку? Один черт, война у них все порастрясла... И вот
эта свадьба - мне навстречу. Я, не будь дурак, бросил уздечку и, как самый
лихой кот, в один секунд взлетел на телеграфный столб, окорачил его
ногами, сижу. А тут, как на грех, этот учитель на своей машине, колесами
блестит, правилом от машины. Ну, они его и огарновали. Бросил он машину,
топчется на одном месте, я ему шумлю: "Дурак, лезь ко мне на столб, а то
они тебя зараз на ленты всего распустят!" Полез он, бедняга, ко мне, да
опоздал малость: как только он ухватился за столб, они с него в один
секунд спустили и новые дигоналевые штаны, и форменный пиджак с золотыми
пуговицами, и все исподнее. А самые лютые из кобелей уже кое в каком месте
до голого мяса добрались.
Потешились они над ним всласть и побегли своей собачьей дорогой. А он
сидит на столбу, и только на нем и радости, что одна фуражка с кокардой, и
то козырек он поломал, когда лез на столб.
Спустились мы с ним с нашего убежища - он спервоначалу, а я следом за
ним: я же выше сидел, под самыми чашечками, через какие провода тянут. Вот
по порядку и слезли - он, как есть, голый, а на мне простая рубаха и одни
холщовые штаны. Он и просит меня: "Дядя, уступи мне на время твои штаны, я
через полчаса тебе верну их". Говорю ему: "Милый человек, как же я тебе их
уступлю, ежели я без исподних? Ты уедешь на своей машине, а я без штанов
буду вокруг столба крутиться среди бела дня? Рубаху уступлю на время, а
штаны, извиняй, не могу". Надел он мою рубаху ногами в рукава, пошел,
горемыка, потихонечку. Ему весь резон бы рысью бечь - а как он побежит,
ежели он шагом идет, и то как стреноженный конь? Ну, и увидала его в моей
рубахе купецкая дочка - его невеста... В этот же день и кончилась ихняя
любовь. Пришлось ему эстренно переводиться в другую школу. А через неделю
от такого пришествия - тут тебе и страма, тут и страх от собак, тут тебе и
невеста бросила, и вся любовь их рухнулась к едрене-фене - получил парень
скоротечную чахотку и помер. Но я этому не дюже верю: скорее всего, он от
страху и от страмы помер. Вот до чего она доводит, эта проклятая любовь,
не говоря уж про разные женитьбы и свадьбы. И ты бы, Семушка, жаль моя,
сто раз подумал, допрежь чем жениться на Варьке. Все они одним миром
мазанные, и недаром мы их с Макарушкой теперь ненавидим!
- Ладно, дед, я еще подумаю, - успокоил старика Давыдов, а сам,
пользуясь тем, что Щукарь закуривал, быстро притянул к себе Варю и
поцеловал в висок, точно в том место, где шевелился под встречным ветром
пушистый завиток волос.
Утомленный собственным рассказом, а может быть, воспоминаниями, дед
Щукарь вскоре начал дремать, и Давыдов взял вожжи из его ослабевших рук.
Одолеваемый дремотою, дед Щукарь пробормотал:
- Вот спасибо тебе, жаль моя, ты помахай на жеребцов кнутом, а я часок
присплю. Язви ее со старостью! Как только солнце пригреет, так тебя сон
начинает морить... А зимой, чем ни дюжей холод, тем тебе дюжей спать
хочется, того и гляди, замерзнешь во сне.
Маленький и щуплый, он лег между Варей и Давыдовым, протянувшись вдоль
дрожек, как кнут, и вскоре уже храпел, тонкой, фистулой.
А нагретая солнцем степь уже дышала всеми ароматами разнотравья, пресно
примешивался к запаху скошенных трав запах теплой дорожной пыли, нечетко
синели тонущие в мареве нити дальних горизонтов, - и жадными глазами
оглядывала Варя незнакомую ей задонскую, но все же бесконечно родную
степь.
Ночевали они возле стога сена, проехав к вечеру более ста километров.
Поужинали взятыми из дому скромными харчишками, посидели немного возле
дрожек, молча глядя на звездное небо. Давыдов сказал:
- Завтра у нас опять ранний подъем, давайте моститься спать. Ты,
Варюха, ложись на дрожках, бери мое пальто, укроешься им, а мы с дедушкой
пристроимся под стогом.
- Правильное решение ты принимаешь, Семушка, - обрадованно одобрил
Щукарь, весьма довольный тем обстоятельством, что Давыдов ложится именно с
ним.
Нечего греха таить, старику было страшновато ночевать одному в чужой
безлюдной степи.
Давыдов лежал на спине, закинув руки за голову, смотрел в разверстое
над ним бледно-синее небо. Нашел глазами Большую Медведицу, вздохнул, а
потом поймал себя на том, что чему-то неосознанно улыбается.
Только к полуночи остыла накаленная за день земля и стало по-настоящему
прохладно. Где-то недалеко, в балке наверное, был пруд или степной лиман.
От него потянуло запахом ила, камыша. Совсем недалеко ударил перепел.
Послышалось неуверенное, всего лишь в несколько голосов, кваканье лягушек.
"Сплю, сплю!" - сонно прокричала в ночи маленькая сова...
Давыдов стал дремать, но тут в сене прошуршала мышь, и дед Щукарь
вскочил с бешеным проворством, тормоша Давыдова, заговорил:
- Сема, ты слышишь?! Ну, и выбрали место, язви его! В этом стогу,
небось, ужаков и змей полно. Слышишь, шуршат, проклятые? Какие-то совы
кричат, как на кладбище... Давай переезжать в другое место с этого гиблого
угодья!
- Спи, не выдумывай, - сонно отозвался Давыдов.
Щукарь снова лег, долго ворочался, со всех сторон подтыкал под себя
плащ, бормоча:
- Говорил же тебе - давай на арбе поедем, так нет, захотелось тебе на
дрожках фасон давить. Вот теперь и радуйся. То бы мы из дому настелили
полную арбу своего, природного сена и ехали бы спокойничко, и спали б
зараз все трое на этой арбе, а то теперь, пожалуйста, гнись под чужим
стогом, как бездомная собака. Варьке добро, она спит наверху, в укрытии,
барыня барыняй, а тут - в головах шуршит, с боков шуршит, в ногах шуршит,
а чума его знает, что оно там шуршит? Вот уснешь подползет к тебе гадюка,
тяпнет в притимное место, вот ты и отжениховался! А ить она, проклятая,
куда укусит, а то и с копыт долой. Вот тогда твоя Варька слез корыто
прольет, а что толку?.. Меня любой гадюке кусать резона нет, у меня мясо
старое, жилистое, да к тому же от меня козлом воняет, - потому как Трофим
рядом со мной часто спит на сеновале, - а гадюки козлиного духа не любят.
Ясное дело, ей тебя кусать, а не меня... Давай переезжать с этого места!
Давыдов с досадою сказал:
- Ты сегодня угомонишься, дед? Ну, куда мы среди ночи поедем?
Дед Щукарь печально ответил:
- Завез ты меня в пропащее место - знал бы, хучь со старухой попрощался
бы, а то поехал, как сроду не венчанный. Так не будешь трогаться с места,
жаль моя?
- Нет. Спи, старик.
Тяжело вздыхая и крестясь, дед Щукарь сказал:
- И рад бы уснуть, Семушка, да ить страх в глазах. Тут сердце от страху
стукотит в грудях, тут сова эта треклятая орет, хучь бы она подавилась...
Под размеренные причитания Щукаря Давыдов крепко уснул.
Проснулся он перед восходом солнца. Рядом с ним, привалившись боком к
стенке стога и поджав ноги, сидела Варя и перебирала на его лбу спутанные
пряди волос, - и так нежны и осторожны были касания ее девичьих пальцев,
что Давыдов, уже проснувшись, еле ощущал их. А на ее месте, на дрожках,
укрывшись давыдовским пальто, крепко спал дед Щукарь.
Розовая, как эта зоренька. Варя тихонько сказала:
- А я уже сбегала к пруду, умылась. Буди дедушку, давай ехать! - Она
легко прижалась губами к колючей щеке Давыдова, пружинисто вскочила на
ноги. - Пойдешь умываться, Сема? Я покажу дорогу к пруду.
Осипшим со сна голосом Давыдов ответил:
- Проспал я свое умывание, Варюха, где-нибудь дорогой умоюсь. А этот
старый суслик давно тебя разбудил?
- Он меня не будил. Я проснулась на рассвете, а он сидит возле тебя,
обнял колени руками и цигарку курит. Я спрашиваю: "Ты чего не спишь,
дедушка?" А он отвечает: "Я всю ночь не сплю, милушка, тут кругом змей
полно. Ты пойди погуляй по степи, а я на твоем месте хоть часок в
спокойствии усну". Я встала и пошла умываться к пруду.
В первой половине этого дня они были уже в Миллерове. За полчаса
Давыдов управился в окружкоме, вышел на улицу веселый, довольно
улыбающийся:
- Все решил секретарь, как и надо решать в окружкоме, быстро и дельно:
тебя, моя Горюха, возьмут под свою опеку девчата из окружкома комсомола, а
сейчас поедем в сельхозтехникум, буду тебя устраивать на новое
местожительство. Договоренность с заместителем директора уже есть. До
начала приемных испытаний с тобой позанимаются преподаватели, и к осени
будешь ты у меня подкована на все четыре ноги, факт! Девчатки из окружкома
будут тебя проведывать, договорился с ними по телефону. - По привычке
Давыдов оживленно потер руки, спросил: - А знаешь, Варюха, кого к нам
посылают в хутор секретарем комсомольской организации? Кого бы ты думала?
Ивана Найденова, паренька, который был у нас зимой с агитколонной. Очень
толковый парень, я страшно рад буду его приезду. Тогда у нас цело с
комсомолом пойдет на лад, это я тебе фактически говорю!
За два часа все было улажено и в сельхозтехникуме. Подошла пора
расставаться. Давыдов твердо сказал:
- До свидания, милая моя Варюха-горюха, не скучай и хорошенько учись, а
мы там без тебя не пропадем.
Впервые он поцеловал Варю в губы. Пошел по коридору. На выходе
оглянулся, и вдруг такая острая жалость стиснула его сердце, что ему
показалось, будто шероховатый пол закачался под его ногами, как палуба:
Варя стояла, прижавшись к стене лбом, уткнув лицо в ладони, голубенькая
косынка ее съехала на плечи, и столько было во всей ее фигуре
беспомощности и недетского горя, что Давыдов только крякнул и поспешил
выйти во двор.
К исходу третьих суток после отъезда из хутора он уже вернулся в
Гремячий.
Несмотря на поздний час, в правлении колхоза его ожидали Нагульнов и
Разметнов. Нагульнов хмуро поздоровался с ним, так же хмуро сказал:
- Ты что-то, Семен, последние дни и дома не живешь: в станицу съездил,
а потом в окружком... Какая нужда тебе в Миллерово-то носила?
- Обо всем доложу в свое время. А у вас что нового в хуторе?
Вместо ответа Разметнов спросил:
- Ты дорогой видел хлеба? Ну, как они там, подошли уже?
- Ячмень кое-где уже можно косить, выборочным порядком, рожь - тоже.
Ну, рожь, по-моему, можно класть наповал, но что-то соседи наши медлят.
Как бы про себя Разметнов проговорил:
- Тогда не будем и мы спешить. С зеленцой ее повалять можно при хорошей
погоде, она и в валках дойдет, - а ежели дождь? Вот и пиши пропало.
Нагульнов согласился с ним:
- Тройку дней подождать можно, но потом уже браться за покос надо и
руками и зубами, иначе райком съест тебя, Семен. А нас с Андреем на
закуску... Да, имею и я новость: есть у меня в совхозе дружок по военной
службе, ездил я его проведать вчера. Он давно меня приглашал на-гости, да
все как-то неуправно было, а вчера решился - думаю: смотаюсь к нему на
денек, проведаю приятеля, а кстати и погляжу, как трактора работают. Сроду
не видал, и дюже мне это было любопытно! У них там пары пашут, я и
проторчал в поле целый день. Ну, братцы, и штука, должен я вам сказать,
этот трактор "фордзон"! Рысью пашет пары. А как только напорется на целину
где-нибудь на повороте, так у него, у бедного, силенок и не хватает.
Подымется вдыбки, как норовистый конь перед препятствием, постоит-постоит
и опять вдарится колесами об землю, поспешает поскорее убраться обратно на
пары, не под силу ему целина... Но иметь пару таких лошадок у нас в
колхозе все равно было бы невредно, вот о чем я и думаю все-время. Дюже уж
завидная в хозяйстве штука! Так меня это завлекло, что с дружком даже
выпить не успели. Прямо с поля повернулся и поехал домой.
- Ты же думал в Мартыновскую МТС съездить? - спросил Разметнов.
- А какая разница - в МТС или в совхоз? И там трактора, и тут такие же.
Да и далековато, а покос - вот он, на носу.
Разметнов хитро сощурился:
- А я, признаться, грешил на тебя, Макар, что ты по пути из
Мартыновской завернешь в Шахты проведать Лукерью...
- И в мыслях не держал! - решительно сказал Нагульнов. - А вот ты,
небось, бы заехал, знаю я тебя, белобрысого!
Разметнов вздохнул:
- Будь она моей предбывшей женой, я бы не только непременно заехал, но
и прогостил у нее не меньше недели! - И уже шутливо добавил: - Я не такой
соломенный тюфяк, как ты!
- Знаю я тебя, - повторил Нагульнов. И, подумав, тоже добавил: -
Чертова бабника! Но и я не такой бегунец по бабам, как ты!
Разметнов пожал плечами:
- Я вдовцом живу тринадцатый год. Чего ты от меня хочешь?
- Вот потому ты и бегунец.
После короткого молчания Разметнов уже совершенно серьезно и тихо
сказал:
- А может, я все двенадцать годов одну люблю, ты же не знаешь?
- Это ты-то? Поверю я тебе, как же!
- Одну!
- Уж не Марину ли Пояркову?
- Не твое дело - кого, и ты в чужую душу не лезь! Может быть,
когда-нибудь, под пьяную руку, я и рассказал бы тебе, кого любил и доныне
люблю, но ведь... Холодный ты человек, Макар, с тобой по душам сроду не
поговоришь. Ты в каком месяце родился?
- В декабре.
- Я так и думал. Не иначе, тебя мать у проруби на льду родила - пошла
за водой и по нечаянности разродилась прямо на льду: потому-то от тебя всю
жизнь холодом несет. Как же тебе признаешься от сердца?
- А ты, видать, на горячей плите родился?
Разметнов охотно согласился:
- Дюже похоже! Потому от меня и пышет жаром, как при суховее. А вот ты
- другое дело.
С досадой Нагульнов сказал:
- Надоело! Хватит об нас с тобой и об бабах разговаривать, давай лучше
потолкуем об том, кому из нас в какую бригаду направляться на уборку.
- Нет, - возразил Разметнов, - давай уж прикончим начатый разговор, а
кому в какую бригаду ехать - это мы успеем поговорить. Ты спокойночко
рассуди, Макар, вот об чем: прозвал ты меня бегунцом, а какой же я бегунец
по нынешним временам, ежели я вскорости вас обоих на свадьбу кликать
буду?..
- Это ишо на какую свадьбу? - строго спросил Нагульнов.
- На мою собственную. Мать окончательно старухой стала, тяжело ей в
хозяйстве, заставляет жениться.
- И ты послушаешься ее, старый дурак? - Нагульнов не мог скрыть своего
величайшего возмущения.
С притворным смирением Разметнов ответил:
- А куда же мне деваться, миленький мой?
- Ну, и трижды дурак! - Затем, почесав в раздумье переносицу, Нагульнов
заключил: - Придется нам, Семен, снимать с тобой одну квартиру и жить
вместе, чтобы не так скучно было. А на воротах напишем: "Тут живут одни
холостяки".
Давыдов не замедлил с ответом:
- Ничего у нас, Макар, из этой затеи не выйдет: невеста у меня есть,
потому и ездил в Миллерово.
Нагульнов переводил испытующий взгляд с одного на другого, пытаясь
разгадать, шутят они или нет, а потом медленно поднялся, раздувая ноздри,
даже несколько побледнев от волнения.
- Да вы что, перебесились, что ли?! Последний раз спрашиваю: всурьез вы
это говорите или высмеиваетесь надо мной? - Но, не дождавшись ответа,
плюнул под ноги со страшным ожесточением, не прощаясь, вышел из комнаты.
26
Дурея от скуки, с каждым днем все больше морально опускаясь от
вынужденного безделья, Половцев и Лятьевский по-прежнему коротали дни и
ночи в тесной горенке Якова Лукича.
В последнее время что-то значительно реже стали навещать их связные, а
обнадеживающие обещания из краевого повстанческого центра, которые
доставлялись им в простеньких, но добротно заделанных пакетах, уже давно
утратили для них всякую цену...
Половцев, пожалуй, легче переносил длительное затворничество, даже
наружно он казался более уравновешенным, но Лятьевский изредка срывался, и
каждый раз по-особому: то сутками молчал, глядя на стену перед собой
потухшим глазом, то становился необычайно, прямо-таки безудержно
болтливым, и тогда Половцев, несмотря на жару, с головой укрывался буркой,
временами испытывая почти неодолимое желание подняться, вынуть шашку из
ножен и сплеча рубнуть по аккуратно причесанной голове Лятьевского. А
однажды с наступлением темноты Лятьевский незаметно исчез из дома и
появился только перед рассветом, притащив с собой це