Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
вымерли, молодые по-русски не говорят, стыдятся предков,
норовят фамилию поменять, а уж имен православных я вовсе не
осталось: где был Миша, там ныне Мишель, где Петя - Пьер;
что бы Марье в Мари переделаться, так ведь нет, в Магдалены
норовят, только б от своего корня подальше, несчастные мы
люди, кочевники; про евреев говорят, что они рассеянны по
миру, дудки, если уж кто и рассеян, то мы, а как же, ведь и
прежний помощник американского президента Збигнев Бжезинский
славянин, и французский генерал Пешков, усыновленный
Горьким, да и папа нонешний тоже не итальянец, а нашей,
славянской крови.
Евгений Иванович дал Петечке денег, тот пошел в лавку
купить сыра, хлеба, зелени, бутылку красного вина из
Сен-Поль де Ванса; князь вообще-то не пил, а если и
пригубит, то лишь "вансовку", ее так и Бунин называл, Иван
Алексеевич, и Шаляпин, когда наведывался на юг, и даже
Мережковский, хотя сурового был норова человек и более всего
на свете любил изъясняться по-французски, русскую историю
комментировал на чужом языке, так, говорил, точнее ее
чувствуешь, науке угодна отстраненность.
Однажды кто-то из здешних стариков заметил, что Северную
Америку интереснее всех понял француз Бомарше; Китай и его
культуру открыл миру итальянец Марко Поло в своей "Книге";
Бисмарк, наверное, точнее других ощущал Россию, а именно
русские смогли синтезировать дух Европы, ошеломить ее, в
свою очередь, Чайковским, Толстым, Чеховым.
...Ростопчин вернулся к родным могилам. Место между
могилой мамочки и князя Горчакова было пустым - он купил эту
землю для себя девять лет назад, когда сын женился на певице
из Мадрида, уехал с нею в Аргентину, изменил фамилию, став
Эухенио Ростоу-Масаль (сократил наполовину отцовскую и
принял девичью фамилию жены), купил земли на границе
Патагонии; отцу писал редко, чаще матери; американка, она
бросила Ростопчина, убежав с французским режиссером; была
счастлива, пока тот не умер от разрыва сердца, вернулась в
Цюрих, позвонила бывшему мужу, предложила мировую; сын Женя
(тогда еще не Эухенио) был в восторге, хотя мать оставила
мальчика отцу, не видала его двенадцать лет, только порою
присылала открытки на рождество, очень красивые; Ростопчин
отверг предложение: "Я не прощаю измены". Женя тогда
замкнулся, он все эти годы - хоть уже и окончил университет
- жил мечтою о семье; это ведь так не престижно, когда за
столом нет папы или мамы, приходится уклончиво отвечать на
вопросы друзей; в том кругу, где он вращался, дом должен был
быть крепостью, все необходимые приличия соблюдены; внешнее,
то есть форма, обязана быть абсолютной, на этом держится
общество, нельзя замахиваться на святое. Наверное, именно
тогда и начался разлад между отцом и сыном; Женя перешел- на
французский, перестал читать русские книги; по прошествии
года Ростопчин, к ужасу своему, услыхал акцент в говоре
сына; "Мальчик, - сказал он ему тогда, - ты не вправе забыть
родное слово". Женя ответил, что его родная речь -
французская или английская, на худой конец, немецкая или
испанская. "В России я никогда не был, не знаю эту страну и
не люблю ее". - "Разве можно не любить родину? - спросил
тогда Ростопчин. - Ту землю, где родились твои предки?!"
Моя родина здесь, ответил Женя, а большевики выкинули твоих
предков и тебя вместе с ними, хороша родина... Ростопчин
заметил, что в случившемся больше нашей вины, тех, кто
правил, чем большевиков; те знали народ, а мы не знали его,
жили отдельно, в этом трагедия; не только большевики, но
даже Гучков с Родзянко, тузы, говорили государю, что
необходимы реформы, нельзя тасовать колоду знакомцев из
придворной бюрократии, люди без идей охраняют традицию, а
какова она была, наша традиция, если говорить честно?
Революция случилась через пятьдесят шесть лет после того,
как отменили рабство, а править империей продолжали те, что
служили рабству, по-иному не умели; надо было привлекать к
управлению людей нового толка, предпринимателей,
специалистов производства, а не стариков вроде Штюрмера или
Горемыкина, которые спали во время заседаний кабинета,
тщились сохранить привычное, чурались самого понятия
движение, страшились реформ, а уж про конституцию и слышать
не хотели.
- Пойми, Женя, Россия и Англия были единственными
странами в Европе, которые жили без конституции.
Конфуцианство - в Китае, у нас - теория общины, то есть не
личность, не гражданин превыше всего, но клан, община,
деревня; что хорошо для сотни, то обязательно для каждого, в
этом мы повинны перед Россией; да, горько, да, трагедия
эмиграции, но ведь, когда мы были в Москве, страна занимала
последнее место в Европе, а большевики - хотели мы того или
нет - вывели ее на одно из первых мест, несмотря на все
трагедия и войны; нет ничего горше объективности, эмоции
всегда угоднее, душу можно облегчить, поплакать или
покричать, но ведь и эмоция подвластна разуму, то есть
объективному анализу данностей, а не наоборот, если
наоборот, тогда жди новой трагедии, тогда ужас, крах,
Апокалипсис.
- Папа, - сказал Женя, - я счастлив, что живу здесь, я не
хочу иметь ничего общего с тем, что было у вашей семьи
раньше... Мама дала мне душу американца, и я благодарен ей.
Я живу просто и четко, по тем законам, которыми управляется
это общество...
- Сколько лет ты жил без мамы. Со мною, - заметил
Ростопчин. - Когда ты был маленьким, я мыл тебя, одевал,
водил в театр, рассказывал тебе сказки...
- Ты упрекаешь меня? - сын пожал плечами. - По-моему,
это принятое отношение к тому, кому ты дал жизнь. Мама меня
никогда и ни в чем не упрекает...
- Не мама воспитывала тебя, но я, Женя.
- Мама родила меня... И я всегда ее помнил. И любил. И
ты не вправе требовать от меня, чтобы я вычеркнул ее из
сердца. Она мать.
- Настоящая мать не бросает свое дитя.
- Если ты посмеешь еще раз так сказать о маме, я уйду из
твоего дома.
"А на что ты будешь жить? Ты, привыкший к этому замку и
к дворецкому, и к своей гоночной машине, и к полетам на
море, к моей библиотеке и к утреннему кофе, который тебе
приносит в спальню фрау Элиза?"
Но он не задал этого вопроса сыну. Наверное, поэтому и
потерял его, ибо безнаказанность - путь к потерям.
С той поры Женя ни разу не произнес ни одного русского
слова.
Ростопчин пригласил его съездить в Россию.
- Я помню Москву, - сказал он сыну, - хотя мне тогда было
очень мало лет. Давай полетим туда, все-таки надо тебе
увидеть страну, откуда твой отец родом.
- Зачем?
- Ну, хотя бы затем, что я прошу об этом.
- Я совершенно забыл твой язык, мне будет там
неинтересно, какой смысл?
- Только такой, что я об этом прошу. По-моему, я ничем
не унижал тебя, Женя. Выполняю все твои пожелания, какое
там, я угадываю твоя желания, во всяком случае, мне так
кажется... Я очень тебя прошу, сын...
Тот вздохнул, пожал плечами, согласился, но поставил
условие, чтобы эта поездка состоялась в те месяцы, когда нет
ни купального сезона на Средиземноморье, ни лыжного сезона в
Альпах.
Они приехали в Москву в октябре; моросил дождь, ветер был
сырым, пронизывающим; Ростопчин попросил шофера, который вез
их из Шереметьева (он купил люксовый тур, с автомобилем и
двухкомнатным номером в "Национале"), ехать помедленнее; то
и дело повторял "невероятно", когда проезжали Ленинградский
проспект и улицу Горького; нет, это не потемкинская деревня,
это явь; он-то помнил, что здесь была узкая улочка,
старенькие дома; каждая деталь врезалась в память; говорят
"ты был совсем еще маленький, ты не помнишь", какая чушь,
что может быть точнее детского восприятия, что может быть
рельефнее, истинней?!
Поздним вечером пошли гулять по Москве; возле "Арагви"
Женя увидел очередь, спросил отца, что это; тот объяснил;
сын фыркнул: "Веселая родина у моего отца, такая веселая,
что даже поужинать нельзя толком, надо ждать под дождем,
какое варварство"; Ростопчин, однако, надеялся на завтрашний
день, он мечтал отвести сына в Третьяковку, потом в
библиотеку Ленина, заказал билеты на "Годунова"; они
вернулись в отель около двенадцати, Женя попросил ужин, ему
ответили, что ресторан уже закрыт; "Что же мне, принимать
снотворное? Я не могу заснуть на голодный желудок"; пойдите
в валютный бар, ответили ему, там сделают сандвич.
На следующий день программа удалась отменно; более всего
сыну понравился Верещагин; потрясла картина, на которой была
пирамида черепов - "Этот художник умел работать, ничего не
скажешь"; впрочем, "Купание Красного Коня" он назвал
пропагандистской живописью, то же заметил и в портретах
Петрова-Водкина; в Ленинской библиотеке попытался было
говорить по-русски, но смутился, путается в падежах,
насупился, замолк; ему предложили перейти на английский; он
спросил, какие книги Гитлера, Черчилля и Троцкого можно
получить к изучению; ему ответили, что "Майн кампф" Гитлера
как расистская литература запрещена в Советском Союзе;
работы Черчилля он может запросить в зале для научных
работников; речи Троцкого изданы в стенограммах съездов
партии, имеются и здесь, на выдаче, "Годунов" ему показался
затянутым, хотя постановочно - тут он согласился с отцом -
все было прекрасно.
Спектакли МХАТа ему не понравились, он плохо понимал
живую речь: в ГУМе потешался над товарами и очередями; был
в полном восторге от театра оперетты - это и сломало
окончательно Евгения Ивановича; все, понял он, мальчик
потерян, никакой он не русский, бесполезно пытаться изменить
его, он живет узкими пеналами западных представлений о том,
что хорошо а что плохо; количество ресторанов и дансингов
для него важнее уровня культуры; нет, я не оправдываю,
конечно же, русский сервис, он еще плох, спору нет. Но ведь
нельзя же за деревьями не видеть леса! "Дерево - это и есть
лес", - ответил Женя, не поняв отца. Ростопчин пошел в бар
в выпил водки; он в тот вечер пил много, опьянеть не мог,
молил бога, чтобы тот дослал ему слезы выплакаться, но глаза
были сухими; позвал Женю на прогулку, остановился напротив
"Метрополя", показал на мозаику: "Это великий Врубель".
Женя пожал плечами. "Если тебе хочется называть великим
того, кто делает нечто странное, называй, но я не обязан с
тобою соглашаться, надеюсь, ты не обидишься на меня за это,
или тебе угодна неискренность? Пожалуйста, я могу сказать,
что это гениально...
Они вернулись в Цюрих, Женя сразу же улетел к матери,
позвонил из ее парижского дома, попросил выделить часть
денег; "Начинаю свое дело, стыдно висеть у тебя на шее,
вырос уже, спасибо за все, отец".
С тех пор Ростопчин жил один; полгода в его замке провела
австрийская горнолыжница, чудо что за женщина; вечером,
возле камина, словно кошка; незаменима в путешествиях,
заботливый дружочек; как-то она сказала: "Мне тебя мало, ты
совсем не любишь свою девочку". Предложила пригласить в дом
кого-нибудь из его молодых друзей, в конце концов, любовь
втроем вполне современна; он купил ей квартиру в Вадуце и
устроил на работу; вскоре она сошлась с одним из тамошних
банкиров, тот бывал у нее раз в неделю, остальные вечера она
проводила в Австрии, километров двадцать до границы, в
Фельдкирхе, уютном городке в Альпах, масса испанцев,
югославов, мулатов, никаких условностей, никто не спрашивает
паспорт в отелях, живи как хочешь, надо жить, пока можно,
так мало отпущено женщине, так несправедливо мало, все надо
успеть, чтобы не было страшно, когда придет пора, останется
память, а еще усталость, да здравствует усталость, панацея
от мечты, надежды, боли, отчаяния, ощущения утраченности
самой себя...
...Со Степановым он познакомился случайно: ночь
проговорили, перебивая друг друга; потом Ростопчин приехал в
Москву и привез одно из самых первых русских изданий Библии;
купил за две тысячи долларов по случаю на аукционе.
- Меня посадят, если я сделаю этот дар вашей библиотеке?
- спросил он Степанова.
Тот не сразу понял его - почему?
- Ну, пропаганда религиозного дурмана, чуждая идеология,
так ведь у вас говорят?
- Евгений Иванович, куда-то вас не туда понесло. Уж
так-то бы вам не надо, вы ж не чужой и боль и счастье
принимайте всерьез.
В следующий раз он привез две иконы; Московская
патриархия устроила в его честь прием, благодарили сердечно;
"Ну, хорошо, - сказал он Степанову на прощание, - а если я
решу собрать коллекцию картин и устроить экспозицию - дар
Третьяковке, - вы думаете, такое возможно?"
С этого и пошло.
Но более всего он охотился за Врубелем; основания к тому
были особые, мамочка знала живописца, дружила с его женою,
Надеждой Забела.
...Когда Ростопчин спустился в маленький домик Пети, стол
был накрыт уже; он сел в красный угол, под образа, выпил
"вансовки"; Петечка позволил себе пригубить самогона, гнал
из проросшей пшеницы с медом, старый рецепт российскии.
- С днем рождения вас, сердечно желаю счастья, а вот а
подарок вам, - и Петечка достал из старенького шкафа
расшитый рушничок.
- Ах ты; мой дорогой, - Ростопчин обнял его,
почувствовав, как в груди разлилось тепло, - ну, спасибо
тебе, ну угодил, умница...
Петечка тоже умилился: это в обычае - умиляться радости
ближнего, допил, свою самогонку, заел соленым сыром и начал
ставить вопросы, так у них заведено было, словно неписаный
ритуал - после первого стакана беседовать с полчаса;
как-никак, расставание на год, кто знает, доживем ли, наши
годы к преклону идут, да и мир безумен, нажмут на кнопку, и
полетим в тартарары, там не очень-то побеседуешь, отвечать
за греха земные придется, а безгрешных нет, все ныне сатаной
отмечены, оттого как власть золотого тельца окрутила
людишек.
- Вот объясните мне, ваше сиятельство, зачем это католики
так между собою разлаялись? Отчего у них столько религий
взамен одной стало?
Ростопчин ответил задумчиво, словно бы говоря с самим
собою:
- Видишь ли, Петечка, грех Ватикана в средние века был
таким ужасающим, стольких великих мыслителей задушило
папство, что терпеть и далее это люди не могли - внутри
самого же католичества. Всякий бунт зреет внутри
существующего, а не вовне. Если вовне, не так страшно, тут
армия решит дело, а коли в каждом живет мысль о
несправедливости, тут армией дело не исправишь, тут грядет
развал. Первыми от Ватикана, который был столицей святой
инквизиции, отделилось англиканское исповедание, они
отринули папу, провозгласили своим главою короля;
островитяне, им легче. И было это в начале тысяча пятисотых
годов, и они победили, а вот Мартин Лютер до них еще начал,
но того, чего достигли англиканцы, при своей жизни не
достиг, лишь после его смерти лютеранство сделалось фактом
общественной жизни. А кальвинисты? Отвалились от папства в
середине того же века, но те стояли на вере в
предопределенность людских судеб. Дальше уже пошли
выкрутасы, Петечка, все эти адвентисты, квакеры, свидетели
Иеговы, тут, милый, сплошная мешанина, дурь, но не случайно
все это - отлилось Ватикану и сожжение Бруно, и запрет на
мысль, и уничтожение холстов, на которых было изображено
обнаженное тело Матери. Ересь и грех!
- А вот я про свидетелей Иеговы что-то никак не пойму,
ваше сиятельство, они ко мне сюда приходили, беседы
заводили...
- Гони взашей! Их безумный американец создал, Рассел,
недавно сравнительно, в прошлом веке. Пугал, что конец мира
близится. А мир не исчез, наоборот, начался расцвет науки,
ремесел и искусства. Тогда они быстренько перелопатили на
то, что мир расколется в две тысячи четырнадцатом году; так
что нам с тобою еще дают тридцать лет на жизнь... Не
дотянем, а, Петечка?
- Дотянем. Уинстон-то под сотню прожил, а коньяк пил и
сигары курил.
- Так, милый, он ведь в прошлом веке родился, когда
молоко было коровьим, а не порошковым.
- Верно, однако ж пенициллина не было, от гриппа мерли,
как мухи.
В дверь постучались, Петечка спросил:
- Кто?!
Ответили по-французски; господи, подумал Ростопчин, ведь
я же в Ницце, на русском кладбище, а ощущение такое, будто в
Загорске, как странен мир, как непостижим...
Оказывается, приехали туристы из Бельгии: им сказали,
что есть русское кладбище, просят показать, сулят пятьдесят
франков за экскурсию; Петечка ответил, что занят, за деньги
историю не рассказывает, только если чувствует в себе
потребность; предложил самим прогуляться, а если языка не
знают, то пусть впредь берут с собою словари, да и русский
не грех учить, не последний язык на земле...
Отправив шумных бельгийцев смотреть могилы аристократов,
он вернулся к столу, опрокинул еще одну стопочку и сказал:
- Значит, только у нас в православии единение и братство,
только наша православная церковь всегда была собою самой...
- Да будет тебе, - поморщился Ростопчин, - нечего из себя
богоизбранника строить, все одним миром мазаны... Про
Никона слышал?
- Это про какого? Про древнего?
- Ну и не такого уж древнего... Раскол-то откуда пошел?
От чего?
- От англичанина, - ответил Петечка с уверенностью.
- От англичанина, - повторил, вздохнувши, Ростопчин. -
Несчастные мы люди, Петя. Чуть что не так, сразу же ищем,
на кого б причину перевалить, себя виновными признать ни в
чем не желаем...
- А кто себя виновным желает признать? - возразил Петя.
- Американец, что ль? Или немец? А тутошние люди?!
- Американец чаще свою неправоту признавал, Петечка. Они
ж во времена Рузвельта признали много своих ошибок, на том и
выстояли... А мы? Мне ж мамочка рассказывала, покойница,
как шептались про то, что Победоносцев Россию душит,
государыня психопатка, только колдунам верит, про то, что
Россией правит коррумпированная банда, но ведь шептались,
Петечка, вслух-то славословили! Пойди кто задень - на дыбу!
Славь, ура, не тронь! Вот и случился семнадцатый год, когда
взорвалось изнутри... А ты про наше православное
единение... Ерунда это, Петечка. Давно уж нет единения, с
Никона еще, с наших обновленцев. Ладно, Петечка, давай
помолимся молча, чтоб и в следующий год нам с тобою вместе
этот день отметить. Следи за могилами, как и прежде.
Ростопчин дал Петечке пятисотфранковый билет и, не
прощаясь, пошел к арендованному "фиатику"; через пятнадцать
минут был в аэропорту, а через два часа оказался в своем
замке над озером, в Цюрихе.
Дворецкий сказал, что прилетел Шаляпин, Федор Федорович,
отдыхает в той комнате, где обычно останавливается; неважно
себя чувствовал с дороги, от обеда отказался.
"Господи, - подумал Ростопчин, - вот счастье-то! Если о
ком и можно было мечтать, то лишь о нем, как же мило он
поступил, что не забыл о моем дне!"
- Пожалуйста, Шарль, накройте нам в каминной, к телефону
не подзывайте, Федор Федорович любит птицу, пусть сделают
фазана, спросите на кухне, успеют ли?
Потом он поднялся к себе, принял ванну, как-никак намотал
за сутки более двух тысяч верст, взял аспирин (все-таки
здесь странные люди, подумал он, "взял самолет", "взял
метро", "взял аспирин". Все берут, берут, когда отдавать
успевают?!), закапал в глаза мультивитамины (ложь прекрасна;
великолепно известно, что эти капли никакие не
мультивитамины, а возбуждающее средство, форма наркотика,
можно получить только по предписанию врача) и начал
переодеваться к ужину...
- Ах, Женя, - пророкотал Федор Федорович, подвинув стул
поближе к камину, громадному, сложенному из грубого камня,
стиль Кастилии или северной Шотландии конца прошлого века, -
какое счастье быть беспамятным, не знать, сколько нам лет,
не ведать, где наши родные. Если б помнить только
радостное, если б забыть, где ныне наши отцы, друзья,
подруги...
- У тебя какая пора самая счастливая?
- Детство, конечно же... Да ведь и у каждого так.
Вспомни, как Лев Николаевич писал про волшебную зеленую
палочку, про брата Николеньку, про доброго Карла
Ивановича... "Guten Morgen" (11), Карл Иванович", - за
одной фразой весь дух прошлого века встает... Ты, кстати,
знаешь, отчего соловьи ночью поют?
- Нет.
- О, это поразительно... Они, знаешь ли, оттого
заливаются, что полны беспокойства, как бы самочка не
уснула