Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
благородного негодования? И как теперь мне отсюда выбраться?.."
Еще один подъем. Еще один спуск. Ночь и дождь. Что делать?
Вдруг, ослепив меня, мимо промчалась машина, и царапавшая душу тревога
спрятала коготки. Я развернулся, поехал следом, и вскоре из-за поворота
выскочил щит с услужливой стрелкой и надписью: "Нью-Йорк"...
Но до Нью-Йорка было далеко; дождь превратился в ливень. Фары моего
чекера не пробивали серую стену. Включив аварийные огни, я полз по шоссе и
лупил себя по щекам...
Я пел. Орал. Курил. Двадцать два часа, проведенные за рулем, навалились
на меня, и глаза -- закрывались... Машин вокруг становилось все больше и
больше, над головой промелькнула тень моста Верразано. Если бы не дождь,
отсюда был бы уже виден мой двадцатиэтажный дом с круглыми водонапорными
башнями на крыше...
Ледяной душ. Вестибюль. Мокрые туфли -- сброшены. Из спальни выглянуло
чужое насупленное лицо жены. В моем кабинетике на диване -- постель. Это
наказание, санкция. А мне так хотелось и повиниться, и объяснить, почему я
не позвонил, и похвалиться небывалой -- 177 долларов! -- выручкой; и еще
хотелось сказать жене заранее приготовленную, выпестованную в душе фразу: с
таксистом, мол, когда он привозит домой такие деньги, случается за день
столько всяких приключений, сколько с иными людьми не случается и за год.
Я надел сухую майку и лег. Но сон отлетел. За окном стояла черная
тишина. Дождь кончился, я не мог уснуть...
"Глава двенадцатая. ПИСЬМО С ТОГО СВЕТА"
"1."
Так я и лежал, глядя в потолок, ни о чем не думая и не замечая, как мое
тело постепенно наливается чем-то тяжелым... На стене, к которой,
перевалившись через подлокотник дивана, прислонилась моя подушка, -- полки с
книгами; у окна -- письменный стол...
Почему мне неуютно среди вещей, к которым я так привык?
Еще совсем недавно как-то само собой подразумевалось, что за этим
столом, кроме однодневок-радиопрограмм, напишется и что-нибудь "настоящее":
цикл рассказов или повесть -- о жизни здесь и там. Но теперь я стыжусь
прежних честолюбивых фантазий, и вид чересчур громоздкого стола,
неправомерно занимающего чуть ли не половину моей комнаты, -- вызывает
досаду.
Иное дело -- книги. Сказать по правде, за последний год не купил я ни
одной; но и заброшенные, запылившиеся, убого оформленные, изданные
ничтожными тиражами, -- нищим русским зарубежьем -- книги эти вызывают
совершенно особое, непонятное ни американцу и никакому другому иностранцу --
щемящее чувство. Ни на одном другом языке, кроме русского, не написано
столько книг, за которые их авторы -- заплатили своими жизнями...
Вот тоненький сборник расстрелянного в застенке поэта, носившего одно с
расстрелянным царем имя. А этого поэта расстреляли позднее... Еще томик
стихов:
Жизньупала.какзарница,
Каквстаканводы-ресница,
Изолгавшисьнакорню...
Зачем автора этих строк нужно было швырнуть за колючую проволоку, где
он в считанные недели сошел с ума и погиб? Зачем всадили пулю в затылок
одному из самых изощренных в русской прозе стилистов? Зачем сунули в петлю
поэтессу, стихи которой живы и по сей день?
Вот она передо мной -- история великой литературы, созданной мучениками
и заменившей религию миллионам таких, как я... 2.
Светало; в комнате уже можно было читать, не зажигая лампы; и я
подумал, что для книг, хотя их и не прибавилось с тех пор, как я стал водить
такси, остается все меньше места на полках потому, что одну из них --
нижнюю, до которой я могу дотянуться рукой, не вставая с дивана,
загромоздили кипы неразобранных бумаг, которые регулярно подкладывает и
подкладывает в мой ящичек с надписью "Lobas" добросовестная библиотекарша. С
каждой промелькнувшей в печати статьи, которая может пригодиться для
программы "Хлеб наш насущный", она снимает копию и кладет в мой ящичек. И
туда же -- каждый выпуск "Исследовательского бюллетеня", который готовят для
радиожурналистов мюнхенские советологи. Попадают в мой ящичек и пухлые,
неисповедимыми путями доходящие до нас оттуда "самиздатовские" рукописи.
Читать их у меня нет времени, а выбрасывать -- как-то неловко: за каждой из
этих рукописей -- растоптанная человеческая судьба...
Решившись доверить свои мысли бумаге, "самиздатовские" авторы всегда
сознают, что совершают шаг -- в пропасть. Что их будут искать и найдут. И
тогда нагрянут обыски, допросы, тюремная психбольница или просто тюрьма...
Именно такой вот автор и отстукал на свою погибель на машинке "Москва"
-- шестьдесят с гаком страниц густого, через один интервал, текста, который
я, поняв, что наверняка не усну, достал с полки и опустил на пол возле
дивана; и никак еще не уверенный в том, что стану все это читать -- поднес к
глазам первую страницу:
"22 сентября в 9 часов 20 минут я вышел из нашего дома на Тарасовской
улице N 8, -- кольнул, кольнул знакомый киевский адрес! -- и пошел к
Ботаническому саду. Светило солнышко, на мне было легкое светло-серое
пальто, сандалии. У здания пожарной команды стоял, загораживая мне дорогу,
голубой "рафик". Я хотел его обойти, когда справа, со стороны пожарной
команды, возник большеголовый и седовласый человек. И он сказал:
-- Здравствуйте, Гелий Иванович. Садитесь, пожалуйста, в машину..."
...За тонкой перегородкой послышались шаги: из спальни -- в ванную, из
ванной -- в кухню. Это поднялась жена; она теперь училась в Манхеттене на
курсах операторов электронных машин. Я лежал в своем кабинетике. В своей
бруклинской квартире. И читал рукопись одного из старых киевских приятелей,
о котором знал совершенно точно, что его уже нет в живых...
Примерно с полгода назад -- или больше? -- сюда, в Нью-Йорк, дошло
известие, что Гелий Снегирев, помилованный советским правительством, чем-то
заболел и умер. Что похоронен он на Байковом кладбище. На том же самом, где
похоронена и моя мать.
Это было письмо -- с того света!.. 3.
Впрочем отпечатанный на машинке "Москва" текст меньше всего напоминал
заявку на "фильм ужасов". Голубенький "рафик" все ехал и ехал по улицам,
хорошо знакомым мне с детства... "Вывернули на Владимирскую". Значит, из
окна Гелию были видны красные колонны Университета; потом -- музей Ленина,
где меня когда-то принимали в пионеры... Да, вот и Гелий упоминает, что из
окна "рафика" увидел этот самый музей, затем ресторан "Лейпциг" и наконец
серое здание КГБ, почему-то всегда укрытое строительными лесами: "Повернули
на Ирининскую, заехали в ворота и -- приехали!".
Будничный тон рассказа как бы приглашал "на экскурсию" -- внутрь
зловещего здания, куда был доставлен арестованный диссидент...
"Начали обыск. Какие-то бумаги и подписи -- хотя нет, без подписей, я
сразу же заявил, что подписывать ничего не буду. Понятые. Какое-то
начальство, которое произнесло:
"Да, Гелий Иванович, вы изрядное ведро грязи вылили на нас и тут,
внутри, и там, за рубежом". Потом меня повели через двор, завели в
двухэтажное здание, в маленькой каморке обшмонали уже донага... Коридор,
лестница, коридор, в руках у меня два матраца, лязг замков и -- камера.
Сосед: чернявый, симпатичный. Я плохо помнил все эти первые минуты, а он,
Иван Иваныч, мне потом рассказывал: я походил, осмотрелся, оценил
наблещенный паркет и высоту до потолка, метров около пяти (до революции
здесь был то ли дешевый отель, то ли бордель), присмотрелся к нему, к
соседу, и сказал: "О, здесь можно жить, красота!". И, придвинув лицо к нему
вплотную, заговорщицки бормотнул: "Так что, "подсадной"? Ну-ну!.."
Был он "подсадным" или нет -- не знаю, как не уверен, что "работал" со
мной и второй мой сосед -- Григорий Тимофеевич. Черт их разберет...
Ну, вот. И потекла жизнь -- да, жить можно, красота! И с первых же дней
я стал сочинять вирши..."
"Одна милая дама дала мне совет.
"Если вам суждено в самом деле тюрьма,
Сочиняйте стихи там, хоть и не поэт.
Помогает, от многих слыхала сама..."
Я тогда усмехнулся, теперь же, в тюрьме,
Тот совет ее вспомнил и кланяюсь ей:
Очень трудно, наверно, было бы мне,
Не засядь я за вирши с первых же дней..."
Ох, Гелий! -- подумал я, вспоминая, как он, сорокалетний, женатый
(такой же, как и большинство киношников и журналистов -- пьянчуга), влюбился
в молоденькую, чуть ли не вдвое моложе его студенточку, как охаживал ее и в
конце концов женился на ней. С годами, однако, студенточка стала настоящей
советской мадам и ушла от мужа, исключенного из Союза писателей за
антисоветские взгляды... Но неугомонный "Гаврила" -- уже лишенный средств к
существованию, уже изгой, которого вчерашние знакомые при встречах на улице
"не узнавали", уже без пяти минут арестант, за которым неотступно следовали
филеры -- снова влюбился. И снова женился! И вот, пожалуйста: даже в
следственной тюрьме КГБ у него на уме -- дамы...
Я перелистал страниц десять стихов, сочиняя которые заключенный лечил
тюремную тоску: ученических, косноязычных, читать их было неинтересно... И
уже вскоре после того, как окунулся в эту рукопись едва ли не с трепетом, я
довольно бегло ее просматривал...
"С самого начала я завел со следователем весьма странные отношения: не
здоровался, хамил, а в устных и письменных ответах (все ответы в протоколах
допросов писал своей рукой) остроумничал и изгилялся, как мог...."
Действительно, странные отношения... На первый же допрос Гелий входит в
кабинет следователя, капитана госбезопасности, напевая модную песенку:
Я его оскорбил. Я сказал: "Капитан,
Никогда ты не станешь майором!.."
Это он -- со значением, в том смысле, что "большеголовый и седовласый"
капитан Слобоженюк на нем, на его деле, майорской звезды не заработает. Но
еще неожиданней -- реакция гебиста. Что же -- он? Кулаком по столу? Отнять
курево, лишить передач, прогулки? Не только ведь офицерский гонор побуждает
обломать наглецу рога -- служба такая. Не получишь необходимых показаний --
какая уж там звезда?! Долго ли строгому начальнику вытурить седого капитана
-- на пенсию? И тем не менее капитан не вызверился, а только напомнил
развязному остряку, дескать, вы, Гелий Иванович, как-никак находитесь в
серьезном учреждении, и песенки распевать на допросах у нас не положено. Да
еще вроде бы пожаловался (?) заключенному на свой хомут:
-- С меня за это, знаете, как стружку снимут?!.. Впрочем, ничего
невообразимого не было в том, что Гелия поручили такому захудалому, не
вышедшему в чины гебисту. Ибо какой еще выдающийся контрразведчик требовался
для дознания по делу, основное обвинение по которому именно в том и
заключалось, что преступник не желал скрывать свои преступные мысли: "Ваша
конституция -- ложь от начала и до конца!.." И если диссиденту поначалу
могло что-нибудь показаться необычным в его простоватом и незлобивом по
натуре следователе, то -- лишь степень бесцветности этого чиновника, который
постоянно, изо дня в день бубнил одно и то же: "Да, Гелий Иванович, именно
так у нас и положено" или "Нет, Гелий Иванович, так у нас не положено..."
Однако же изумляться, даваться диву тоже особого повода не было: обычный
продукт советской системы -- ничтожество, каких полно и в Союзе писателей, и
на любой киностудии, и, по-видимому, -- в КГБ... 4.
Порой, правда. Гелию казалось, что следователь прикидывается эдаким
дураковатым бюрократом, "дубогрызом"; хотя, если вдуматься, то с какой,
собственно, целью гебист мог взяться играть такую, чуть ли не комедийную,
роль?..
Гелий обращался с жалким этим капитаном именно так, как тот заслуживал,
не отказывая себе в удовольствии при случае и подразнить следователя:
-- "Скажите, капитан, вас при входе на работу и про уходе обыскивают?
-- С чего вы взяли? Нет, конечно.
-- Неправда, еще как шмонают!..
-- Что за глупости?
-- А вот и не глупости. Меня по дороге к вам на допрос и от вас --
шмонают.
-- Так это же не меня обыскивают, а вас.
-- А вы подумайте: меня ведут к вам и кроме вас я ни с кем не общаюсь.
За мной следит вертухай... Значит, шмонают -- вас: или я вам что-то несу или
вы мне что-то вручили. Разве не так? Вас обыскивают, вас!
Следователь со скрипом посмеялся:
-- Шутник вы. Гелий Иванович"...
Однажды на допросе раскапризничавшийся заключенный схватил со стола
лист протокола, изорвал его в клочки и швырнул в мусорную корзину...
Лицо следователя сделалось каменным. Всему есть свой предел; нашла коса
на камень! Офицер молча встал, шагнул к бронированному сейфу, открыл его и
достал... Содрогнулся Гелий, не понял сразу... Однако в руках следователя
оказался всего лишь навсего -- флакон канцелярского клея.
Все так же молча седая голова нырнула в мусорную корзину, капитан
тщательно собрал ошметки, разложил их на столе и стал подклеивать. И лишь
закончив кропотливую эту работу, сказал:
-- Как же вы так, Гелий Иванович? Культурный человек, а такое себе
разрешаете? Протокол, хоть и не подписанный, есть документ. С меня за ваши
"художества" начальство спросит, и крепко спросит!
Неловко сделалось Гелию за свою выходку: вовсе не имел он в виду
унижать пожилого человека; и, полуизвиняясь, заключенный пробормотал: что же
вы, мол, меня не предупредили? Я уж не стал бы... 5.
Совершенно, необъяснимым однако, в записках Гелия выглядело то, что
"странные отношения" сложились у него, оказывается, не только со
следователем, а со всеми, решительно со всеми, кто окружал его во внутренней
тюрьме КГБ...
Прощупывают два надзирателя-прапорщика грязные носки заключенного,
резинку в его кальсонах, а писатель, кинорежиссер -- барин -- колет им
глаза:
-- До какой же мерзкой ерунды опустились вы, хлопцы!..
А бравые прапорщики в ответ -- ни звука. Скушали. А дальше -- больше.
Обнаружив во время очередного обыска упомянутые уже стихи (и не просто так
-- стихи, а зашифрованные!), надзиратели поначалу отложили их в сторону, но
потом к тетрадке не прикоснулись и даже не доложили о своей находке наверх,
поскольку история эти никакого продолжения не имела...
С нескрываемой симпатией относился к диссиденту и главный следователь
Управления, полковник Туркин: "обаятельный, умница" -- эпитеты Гелия... На
допросах полковник появлялся нечасто, но, если и заглядывал, то, прежде
всего, справлялся не о ходе следствия, а о самочувствии заключенного, причем
-- не вообще, из вежливости, а входил в детали: не шалит ли сердчишко? Не
мучает ли бессонница? И даже такое: не сверлит ли геморройчик? Это, знаете
ли, препротивная штука, многих в тюрьме беспокоит...
Но, пожалуй, лучше всех относился к Гелию начальник тюрьмы,
подполковник Сапожников, хотя лично ему этот заключенный изрядно въелся в
печенки. Седьмого ноября, в праздник, когда по всей стране руководство
взыскивает с блюстителей порядка за любое "че-пе" особенно строго, Гелий
закричал в прогулочном дворике, что призывает всех политических узников
встретить годовщину Октября голодовкой протеста!..
Произошло это на девятый день голодовки самого Гелия. В глазах у него
потемнело, он потерял сознание, упал, и был доставлен в камеру на руках
надзирателей...
В советской тюрьме за подобное нарушение полагается, уж как минимум,
карцер; но подполковник Сапожников нашел возможным применить более мягкую
меру...
"... через два дня, когда я лежал с голым задом в медкабинете и в меня
насильно заливали питательную клизму, пришел начальник тюрьмы и, обращаясь к
моей отощавшей заднице, огласил приказ об объявлении мне выговора за
нарушение дисциплины..."
Как говорится, и смех, и грех: человек добровольно идет на каторгу, а
начальник одной из самых страшных советских тюрем (зверюга ведь должен
быть!) журит его -- выговором в приказе...
За стеной опять послышались шаги. Из комнаты сына -- в ванную, из
ванной -- в кухню... Ойкнула и зашуршала осколками по линолеуму бывшая
тарелка или чашка. Потом в квартире стало тихо, как в могиле. Я читал, уже
ничего не пропуская... 6.
За окном струился снежок, приближался Новый год и, забыв о мелких
личных обидах, седовласый капитан, которому, кроме неприятностей, дело Гелия
и впрямь ничего не сулило, завел со своим подследственным разговор по душам:
о некоторых веяниях в определенных сферах...
Гуманные веяния эти поощряли применение закона, согласно которому
чистосердечное раскаяния иногда вознаграждается полным помилованием. В
особенности -- на стадии следствия... Тогда и с жены, которая помогала --
ведь помогала! -- распространять клеветнические материалы и которая в любой
день могла оказаться за решеткой, -- тоже спадут обвинения...
"Что? Много шуму "за бугром"? Надо бы нейтрализовать?"
-- поддел следователя Гелий.
"Да. Не мешало бы нейтрализовать, -- признался следователь.
-- Подумайте, Гелий Иванович".
И тут вдруг надменный, насмешливый диссидент пообещал подумать!..
Капитан не мог поверить собственным ушам. И поверил только тогда, когда
понял: в обмен на туманное свое обещание заключенный -- клянчит поблажку.
Гелию и его сокамернику вздумалось устроить в тюрьме на Новый год --
елочку...
Конечно же, заключенный играл с капитаном, как кошка с мышкой, но
дураковатый капитан клюнул на удочку и не только разрешил неслыханное в
следственном изоляторе КГБ баловство, а собственноручно принес заключенным
две или три пахнущие смолой и морозом хвойные ветки. И уж чтоб все было
честь по чести, позволил арестантам сделать елочные игрушки из фольги от
полученных в передаче плавленых сырков. И еще приказал гебист бессонным
вертухаям -- не заметить, что Гелий и его сокамерник "тайно" готовят (в
мыльнице?) -- из хлеба, сахару и воды по глотку хмельной бражки, чтоб
чокнуться ею в новогоднюю ночь!..
Получив свою копеечную радость, Гелий на первом же после праздника
допросе высокомерно заявил, что ни на какие сделки с органами не пойдет.
"Этого не будет. Забудьте!". "А зря вы, Гелий Иванович, -- негромко процедил
капитан. -- Был бы совсем другой разговор". Но у добродушного следователя и
в мыслях не было мстить хитровану, хотя одного телефонного звонка из
укрытого строительными лесами здания было бы достаточно, чтобы искалечить
жизнь сыновьям Гелия...
"... допросы к февралю стали редки, все уже было обспрошено и на все
мною было нагло и находчиво отвечено, но следователь обязан был два раза в
неделю вызывать меня на допросы, и где-то двадцатого февраля я отказался
ходить в следственный корпус. И опять, как во время голодовки, он стал
приходить для допросов в следственный изолятор..."
Ну, и о чем же беседовал капитан с Гелием, если все уже было обспрошено
и на все -- отвечено?
Да так, ни о чем... Странные отношения следователя с подследственным
развивались; вот они и болтали о всякой всячине... Например, Гелий
рассказывал свои тюремные сны... Иногда грустные, иногда смешные...
И следователь выслушивал подобную чепуху?
О, с полнейшим вниманием!.. Уже потом, почти ослепший, лишенный
возможности перечитать написанное слово, уже задыхаясь в предсмертной тоске,
Гелий, спохватившись, с недоумением заметит об одном из этих снов: "Вещий он
был, что ли?.." 7.
В