Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
а только головой завертел, не
отрываясь от Виктора взглядом.
- Нету, значит, родителей?
- Они... они были, только взяли и уехали.
- Отец и мать? Уехали?
- Нет, не отец и мать.
- Разбери себя. Рассказывай по порядку.
- По порядку? Отец и мать умерли, давно, еще была война, тогда отец
пошел на войну, а мать умерла...
- Значит, родители умерли?
- Одни умерли, а потом были другие. Там... дядя был такой, и он меня
взял, и я жил, а потом он женился, и они уехали.
- Бросили тебя?
- Нет, не бросили. А сказали: пойди на станцию, купи один фунт
баранины. Я пошел и все ходил, а баранины нигде нету. А они взяли и
уехали.
- Ты пришел домой, а их нет?
- Нет. Ничего нет. И родителей нету, и вещей нету. Ничего нету. А там
жил хозяин такой, так он сказал: ищи ветра в поле.
- А потом?
- А потом я сделал ящик и ботинки чистил. И поехал в город.
- Та-ак, - протянул Виктор. - Как скажете, товарищи бригадиры?
Сказал Нестеренко:
- Пацан добрый, да и куда же ему деваться? Надо принять.
Кто-то несмело:
- Но у нас же мест нет?
Володя стоял у дверей:
- Вот я скажу, Торский!
- Говори.
- Мы с ним вместе будем. Вместе! На одной кровати.
Зырянский перед этим долго рассматривал Ваню, а теперь одобрительно
притянул его к себе:
- Правильно, Володька, давайте его в четвертую бригаду.
Игорь встал:
- А я прошу, если можно, в восьмую. Я тоже могу уступить пятьдесят
процентов жилплощади.
Володя обиженно закивал на Игоря головой:
- Смотри ты какой! Ты еще сам новенький! В восьмую! А твой бригадир
молчит! А ты за бригадира?
Виктор на Володьку прикрикнул:
- Володька, это что за разговоры!
Володя отошел к дверям, но на Игоря смотрел сердитым, темным глазом, и
полные губы его шевелились, продолжая что-то шептать, видно, по адресу
Игоря.
Из бригадиров коротко высказывалось несколько человек, каждый не
больше, как в десяти словах:
- Пока еще не разбаловался, нужно взять.
- Мальчишка правильный, видно. Берем.
- Это хорошо. Он еще не познакомился с рапзными там тетями, так из него
человек будет. А нам отгонять его от колонии, рука ни у кого не
повернется.
Клава Каширина недовольно сказала:
- И чего вы все одно и то же? Конечно, нужно принять, а только пускай
Алексей Степанович скажет, как там по правилам выходит.
Ее поддержали, обернулись к Захарову, но Володя Бегунок предупредил
слово заведующего:
- Вот постойте! Вот постойте! Вот я расскажу. Алексей Степанович,
понимте, в прошлом году пришел такой пацан, да этот, как же, Синичка
Гришка, он у тебя в десятой бригаде, Илюша. А его тогда не хотели
принимать. Сказали: места нету и закона такого нету. И не приняли. А он
две недели в лесу жил. И опять пришел. И опять его не приняли. Сказали:
почему такое нахальство, его не принимают, а он в лесу живет. И взяли его
и повезли в город, в спон, еще ты возил, помнишь, Нестеренко?
- Возил, - Нестеренко улыбнулся и покраснел.
- Возил, а он от тебя из трамвая убежал. Помнишь, Нестеренко?
- Да отстань, помню.
- Убежал и начал опять в лесу жить. А потом вы, Алексей Степанович,
взяли и сказали: черт с ним, давайте его возьмем. И еще тогда все
смеялись.
И видно было, что тогда все смеялись, потому что и теперь по лицам
заходили улыбки. А только нашелся голос и против Володькиной сентенции.
Голос принадлежал бригадиру третьей, некрасивому, сумрачному Брацану:
- Много у нас воли дали таким, как Володька. Он трубач, с дежурством
шляется целый день, так теперь уже и речи стал говорить на совете
бригадиров. По-твоему, всех принимать? Ты знаешь, какая у нас колония?
- Знаю... Правонарушительская?
- Такая она и есть.
- И вовсе ничего подобного.
Виктор прекратил прения:
- Довольно вам!
Но Воленко считал, что вопрос поднят важный:
- Нет, Виктор, почему довольно? Брацану нужно ответить.
- Ты ответишь?
- Надо ответить. Брацан давно загибает.
- Чего загибаю?
- Говори, Воленко.
- И скажу. Ты, Брацан, так считаешь: правонарушитель - человек, а все
остальные - шпана. Я не знаю, кто ты такой, правонарушитель или нет, и
знать не хочу. Я знаю, что ты хороший товарищ и комсомолец. Ты что?
Гордишься, что под судом был? В твоей бригаде Голотовский не был под
судом, а я Голотовскому все равно не верю. И вы ему не верите: скоро год,
как в третьей бригаде, а до сих пор не колонист.
Воленко кончил речь, но, видно, Брацана не убедил. Брацан, по-прежнему
сердитый, сидел на своем месте.
- Слово Алексею Степановичу.
- Ты, Филипп, нехорошо сделал, напрасно этот вопрос зацепил.
Правонарушители - это дети, которым прежде всего нужна помощь. Советская
власть так на них и смотрит. И правонарушителям этим гордиться нечем,
разве можно гордиться несчастьем! И вот пришел мальчик. У него тоже
несчастье, и ему тоже нужна помощь.
- А почему нашу колонию приспособили?
- Потому что в колонии прекрасно работаете и прекрасно живете. Теперь в
споне кричат: "Это наша колония!" А если бы наша колония была плохая, так
кричали бы на другое: "Это ваша колония!" А на самом деле эта колония...
Петька Кравчук, стоящий возле дверей, закричал:
- Наша!!
Покрывая общий смех, Виктор возмутился:
- Ну что ты скажешь! Он опять здесь! Вопрос выяснен. Голосую: кто за
то, чтобы принять Ваню Гальченко в четвертую бригаду?
Душа у Вани Гальченко замерла, когда поднялись руки. Только один его
глаз покосился на Брацана, и поразился: Брацан улыбался ему, и лицо у него
было красивое и вовсе не сумрачное.
- Единогласно. Алешка, бери его. Стойте, чего загалдели? С Чернявиным,
значит, остается по-старому - сборочный цех. А кроме того, он слово дал.
Закрываю совет бригадиров.
Вечером в спальне четвертой бригады было весело. Алеша Зырянский
поставил Ваню между коленями, расспрашивал, шутил, пугал. Потом все
уселись за стол и выслушали рассказ Алеши о том, какая славная,
непобедимая существует на свете четвертая бригада трудовой колонии им.
Первого мая и какие в ней замечательные пацаны! Этот самый Алеша
Зырянский, которого боялась вся колония, в дежурство которого все вставали
на полчаса раньше, чтобы лучше приготовиться к поверке, сейчас сверкал
глазами, с трудом сдерживая улыбку и откровенно рассыпал восторженные
слова о четвертой бригаде.
- Не бригада, а протсо пирожное! А пацаны у нас какие, Ванька! Ой, и
пацаны ж, не знаю даже, кто лучше, даром что у нас самые малые собрались.
На кого ни посмотри: вот тебе Тоська Таликов, ты на него только глянь: вот
будет бригадир, да у него уже сейчас сестра бригадиром одиннадцатой. А
Бегунок! А Филька Шарий! А Кирюшка Новак! А Федька и Колька Ивановы! И
Семен Гайдовский, и Семен Гладун! И еще Петька Кравчук!&23
На Ваню смотрели разные лица: то смуглые, то румяные, то красивые, то
не очень красивые, то открыто доверчивые, то доверчивые с иронией, то
веселые, то забавно-серьезные, то нахмуренные просто, то нахмуренные через
силу, но все одинаково счастливые, гордые своей бригадой и бригадиром,
довольные, что живут они на советском свете с честью и умеют за эту честь
постоять. Потом Алеша сказал, что он будет перечислять недостатки. Алеша
заявил, что он скажет только по одному недостатку на каждого, но зато этот
недостаток очень важный. И сказал, что Володька важничает, Петька Кравчук
задается, он там где-то был дезорганизатором, Кирюшка думает, что он самый
красивый, Гайдовский думает... одним словом, недостатки у всех были
одинаковые: все воображали, думали и задавались. Алеша закончил:
- Никогда не нужно себя хвалить, потому что это очень глупо и для
четвертой бригады не подходит. Лучше я вас похвалю, когда придется к
слову. Дежурный по бригаде!
Володя выскочил из-за стола и вытянулся перед бригадиром:
- Есть, дежурный по бригаде!
- Барахло Ванюшино!
- Есть, Ванькино барахло!
Володя торжественно поднес:
- Получи, Гальченко! Вот трусики, голошейка, тюбетейка. А это мыло. А
это пояс. А это простыни, а это полотенце. А школьный костюм завтра. Идем!
Там душ горячий. А кто будет Ванькиным шефом?
- Ты и буешь шефом.
- Есть! Алеша, дай машинку, мы его сейчас - Володя показал пальцами.
В дверь заглянул Игорь Чернявин.
- К вам в гости можно?
- Можно.
- Хоть ты меня и собирался выгнать, я на тебя не обижаюсь.
- У нас нет такой моды - обижаться.
Ваня воззрился на Игоря:
- Выгнать? За что?
- Он большой барин. А может, наследство от кого получил.
Ваня захохотал:
- От бабушки? Да?
Игорь поднял Ваню на руках:
- Смотри, Ваня! А скажи, где твой ящик?
Он поставил его на пол.
- А тот украл... Рыжиков. И десять рублей.
- А Ванда?
- Не знаю.
Володя нетерпеливо дернул Ваню за рукав.
- Идем!
Мальчики побежали по коридору. Зырянский улыбнулся Игорю:
- Не обижайся, Игорь. Это называется: горячая обработка металлов.
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
1. НЕ МОЖЕТ БЫТЬ
Колония им. Первого мая заканчивала седьмой год своего существования, но
коллектив, собравшийся в ней, был гораздо старше. Его история начиналась
довольно давно, на второй день после Октября, в другом месте, в совершенн
ином антураже, среди полей и хуторов старой полтавской степи&24.
"Основателями" этого коллектива были люди ярких характеров и рискованной
удачи. Онир принесли с собой "с воли" много беспорядочной страсти и
горячего фасона, все это было у них черномазое... собственно говоря,
негодное к употреблению, ибо было испорчено орнаментами культуры, так
сказать, капиталистической, с маленьким креном в уголовщину.
Небольшая гурппа педагогов, людей обыкновенных и добродушных, по
случайной раскладке заняла этот скромный участок революционного фронта. Во
главе группы был Захаров, человек тоже обыкновенный. Необыкновенным и
ошеломляющим в этом зачине было одно: Октябрьская революция и новые
горизонты мира. И поэтому Захарову и его друзьям задача казалась ясной:
воспитать нового человека! В первые же дни выяснилось, что дело это очень
трудное и длинное. Тысячи дней и ночей - без передышки, без успокоения,
без радости - пришлось пережить Захарову, но и после этого до нового
человека оставалось еще очень далеко. К счастью, Захаров обладал талантом,
довольно распостраненным на восточной равнине Европы, - талантом
оптимизма, прекрасного порыва в будущее. В сущности, это даже и не талант.
Это особое, чисто интеллектуальное богатство русского человека, человека
со здоровой башкой и зорким глазом, умеющего различать ценности. До
Октябрьской революции этим богатством души и веры спекулировали хозяева
жизни, обращая веру в доверчивость, а оптимизм в беззаботность, расценивая
эти качества как особые атрибуты замечательного "русского" прекраснодушия.
И народная вера в разум, в цену ценностей, в истину и правду, в общем,
была выведена за границы практической жизни, в область легенд, скзаний и
анекдотов, приноровленных для развлечения. Оптимистической силе русского
народа потом приделали тульской работы ярлычок и напи-
сали на нем с самоуничижительным юмором: "Авось, небось и как-нибудь". И
осталось для оптимизма прилично нищенское место, над которым можно было и
посмеяться с европейским высокомерием, и поплакать с русской тоской.
В порядке не то высокомерия, не то тоски поставили на этом самом месте
беломраморный дворянский памятник и написали на нем вдохновенные слова
поэта:&25:
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде царь небесный
Исходил, благословляя.
Это и все, что осталось от великолепного русского оптимизма к началу
двадцатогно века: наивность и умиление. Ибо только безгранично наивный
человек не мог понять, что светит в смиренной наготе. Люди более
практические ухмылялись в бороды: русский человек ограблен был весьма
успешно, а по оптимизму своему даже и не обижался. И только в 1917 г.
неожиданное обнаружилось, что народный оптимизм есть нечто гораздо более
сильное и гораздо менее безобидное. Без всякого расчета на "авось" и
"как-нибудь", чрезвычайно основательно, с настоящей деловитостью, русский
народ выгнал старомодных эстетов "за Черное море", и очистилось место для
новой эстетики и для нового оптимизма. Вероятно, в Западной Европе и до
сих пор еще не могут понять, откуда у нас взялись простота и уверенность
действия? Советский человек показал себя не только в пафосе загоревшихся
глаз, не только в усилии волевого взрыва, но и в терпеливых ежедневных
напряжениях, в той черной, невидной работе, когда будущее начинает
просвечивать в самых неуловимых и тонких явлениях, настолько нежных, что
заметить их может только тот, кто стоит у их источника, кто не отходит от
них ни помышлением, ни физически. После многих дней и ночей, после самых
бедственных разочарований и срывов, отчаяния и слабости наступает
праздник: видны уже не мелочи и детали, а целые постройки, пролеты
великолепного здания, до сих пор жившие только в оптимистической мечте. На
таком празднике самое радостное заключается в логическом торжестве:
оказывается, что иначе и быть не могло, что все предвидения рассчитаны
были точно, основаны на знании, на ощущении действительных ценностей. И
был вовсе не оптимизм, а реалистическая уверенность, а оптимизмом она
называлась из застенчивости.
И Захаров прошел такой тяжелый путь - путь оптимиста. Новое рождалось в
густом экстракте старого: старых бедствий, зависти, озлобления - толкотни
и тесноты человеческой и еще более опасных вещей: старой воли, старых
привычек и старых образцов счастья. Старого обнаружилось очень много, и
оно не хотело умирать мирно, оно топорщилось, становилось на пути,
наряжалось в новые одежды и новые слова, лезло под руки и под ноги,
говорили речи и сочиняло законы воспитания.
Старое умело даже писать статьи, в которых становилось на защиту советской
педагогики.
Было время, когда это старое в самых новых выражениях куражилось и
издевалось над работой Захарова и тут же требовало от него чудес и
подвижничества. Старое ставило перед ним сказочно глупые загадки,
формулируя их в научно-нежных словах, а когда он совсем не по-сказочному
изнемогал, старое показывало на него пальцами и кричало:
- Он потерпел неудачу!
Но пока происходили все эти недоразумения, протекали годы. Было уже
много нового, над чем хорошо следовало задуматься. Со всех сторон, от всех
событий в стране, от каждой печатной сьтроки, от всего чудесного
советского роста, от каждого живого советского человека приходили в
колонию идеи, требования, нормы и измерители.
Да, все пришлось иначе назвать и определить, новой мерой измерить.
Десятки и сотни мальчиков и девочек вовсе не были дикими зверенышами, не
были они и биологическими индивидами. Захаров теперь знал силы и поэтому
мог без страха стоять перед ними с большим политическим требованием:
- Будьте настоящими людьми!
Они с молодым, благородным талантом принимали эти требования и хорошо
знали, что в этом требовании больше уважения и доверия к ним, чем в любом
"педагогическом подходе". Новая педагогика рождалась не в мучительных
судорогах кабинетного ума, а в живых движениях людей, в традициях и
реакциях реального коллектива, в новых формах дружбы и дисциплины. Эта
педагогика рождалась на всей территории Союза, но не везде нашлись
терпение и настойчивость, чтобы собрать ее первые плоды.
Старое крепко держалось на Земле, и Захаров то и дело сбрасывал с себя
отжившие предрассудки. Только недавно он сам освободился от самого
главного "педагогического порока": убеждения, что дети есть только обьект
воспитания. Нет, дети - это живые жизни, и жизни прекрасные, и поэтому
нужно относиться к ним, как к товарищам и гражданам, нужно видеть и
уважать их права и обязанности, право на радость и обязанность
ответственности. И тогда Захаров предьявил к ним последнее требование:
никаких срывов, ни одного дня разложения, ни одного момента растерянности!
Они с улыбками встречали его строгий взгляд: в их расчеты тоже не входило
разложение.
Наступили годы, когда Захаролву уже не нужно было нервничать и с
тревогой просыпаться по утрам. Коллектив жил напряженной трудовой жизнью,
но в его жилах пульсировала новая, социалистическая кровь, имеющая
способность убивать вредоносные бактерии старого в первые моменты их
зарождения.
В колонии перестали бояться новеньких, и Захаров потушил в себе
последние остатки уважения к эволюционной постепенности. Однажды летом он
произвел опыт, в успехе которого не сомневался. В два дня он принял в
колонию пятьдесят новых ребят. Собрали их прямо на вокзале, стащили с крыш
вагонов, поймали между товарными составами. Сначала они протестовали и
"выражались", но специально выделенный "штаб" из старых колонистов привел
их в порядок и заставил спокойно ожидать
событий. Это были классические фигуры в клифтах, все они казались
брюнетами, и пахло от них всеми запахами социальной запущенности".
Ближайшее будущее представлялось им в тонах пессимистических, дело было
летом, а летом они привыкли путешествовать - единственное качество,
которое сближало их с английскимаи лордами. То, что произошло дальше,
Захаров называл "методом взрыва", а колонисты определяли проще: "Пой с
нами, крошка!"
Колония встретила новеньких на вокзальной площади, окруженная тысячами
зрителей, встретила блестящим парадом, строгими линиями развернутого
строя, шелестом знамен и громом салюта "новым товарищам". Польщенные и
застенчивые, придерживая руками беспомощные полы клифтов, новенькие заняли
назначенное для них место между третьим и четвертым взводами.
Колония прошла через город. На привычном фоне первомайцев новенькие и
на себя и на других произвели сильное впечатление. На тротуарах роняли
слезы женщины и корреспонденты газет.
Дома, после бани и стрижки, одетые в форменное платье, румяные,
смущенные до глубин своей души и общим вниманием, и увлекательной
придирчивостью дисциплины, новенькие подверглись еще одному взрыву. На
асфальтовой площадке, среди цветников были сложены в большой куче их
"костюмы для путешествий". Полите из бытылки керосином, "барахло" это
горело буйным, дымным костром, а потом пришел Миша Гонтарь с веником и
ведром и начисто смел жирный мохнатый пепел, подмаргивая хитро ближайшему
новенькому:
- Вся твоя биография сгорела!
Старые колонисты хохотали над Мишиным неповоротливым остроумием, а
новенькие оглядывались виновато: было уже неловко.
После этой огневой церемонии&26 начались будни, в которых было все что
угодно, но почти не было пресловутой перековки: новенькие не затрудняли ни
коллектив, ни Захарова.
Захаров понимал, что здоровая жизнь детского коллектив законно и
необходимо вытекает из всей советской действительности. Но другим это не
казалось таким же законным явлением. Захаров теперь мог утверждать, что
воспитание нового человека - дело счастливое и посильное для педагогики.
Кроме того, он утверждал, что "испорченный ребенок" - фетиш педагогов -
неудачников. Вообще он теперь многое мог утверждать, и это больше всего
раздражало любителей старого.
Старое - страшно живущая вещь. Старое пролезает во все щели нашей жизни
и очень часто настолько осторожно, умненько выглядывает из этих щелей, что
не всякий его заметит. Нет такого положения, к которому старое не сумело
бы приспособиться. Казалось бы, что может быть священнее детской радости
и детского роста? И все это утверждают, и все исповедуют, но...
Приезжает в колонию человек, ходит, смотрит, достает блокнот и еще не
успел вопрос поставить, а глаза его уже увлажняются в предчувствии
романтических переживаний.
- Ну... как?
- Что вакм угодно?
- Как вы... вот... с ними... уп