Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
бавились инженеры и
техники. Дом ИТР стоял далеко за парком, и колонисты бывали там редко, но
очень хорошо знали жизнь этого дома, прекрасно изучили характер каждой
семьи, были осведомлены о ее горестях, радостях, согласиях и ссорах.
Молодые инженеры Комаров и Григорьев еще не сталкивались с колонистами в
деле, но многие особенности их характеров и деловых качеств были уже
нанесены на неписанные личные карточки. Комаров был человек серьезный,
скупой на слово, большой работяга, человек с достоинством и гонором, но в
то же время и душевный, без пристрастия заинтересовавшийся колонией и
колонистами. Кроме того, он влюбился в учительницу - комсомолку Надежду
Васильевну. Григорьев колонистам не мог нравиться. Самая его внешность
почему-то вызывала сомнения, хотя, казалось бы, ничего неприятного в его
внешности нельзя было найти: он носил полувоенный костюм, который мог бы
очень соответствовать колонистскому стилю и все-таки не соответствовал.
Колонисты на третий день прозвали его так: "Очки, значки и краги".
Действительно, все это у него было, и значки отнюдь ничего позорного в
себе не заключали, обыкновенные значки: осоавиахимовские, мопровские, а
один из значков изображал земной шар, очевидно имеющий какое-то отношение
к Григорьеву. Григорьев не любил колонистов, может быть, это он настраивал
и Воргунова, хотя именно у Воргунова он еще ни разу не заслужил доброго
слова. В старом здании школы была выделена группа комнат, где до поры до
времени помещалось управление новым заводом. Окна в этих комнатах были
открыты, и колонисты часто слышали, как попадало Григорьеву от Петра
Петровича. Кроме того, Григорьев тоже был влюблен в Надежду Васильевну.
Еще не было известно, в кого влюбится Надежда Васильевна, для колонистов
было бы приятнее, если бы она влюбилась в Комарова. Любовь, коненчо, дело
далеко не простое, в самой колонии любовь и всякие поцелуи были решительно
запрещены. Предание утверждало, что такое запрещение было вынесено
когда-то очень давно общим собранием. С тех пор прошло много лет, но все
хорошо знали, что такое постановление было, всегда свято соблюдалось,
значит, и дальше его нужно так же свято соблюдать. Это историческое
постановление имело не только практический смысл. В известной мере оно
проливало теоретический свет на вопросы любви, лучи этого света невольно
падали и на любовь двух инженеров.
К сожалению, все события в этой сфере не имели определенных форм, о них
трудно рассказать. Колонист Самуил Ножик стоял утром в вестибюле на
дневальстве, а вечером, в палатке четвертой бригады, когда все уже лежали
в постелях и только бригадир Алеша заканчивал дежурство по колонии, Ножик
рассказывал:
- Я стою на часах, а Надежда Васильевна пришла и давай читать книжку и
все меня спрашивает, приходил Соломон Давидович или не приходил. Я говорю:
не приходил еще, а скоро, наверное, придет. Она сидит и все читает и
читает. А потом пришел Комаров. Здравствуйте, здравствуйте! А чего он
пришел, кто его знает. А потом говорит Надежде Васльевне: мне нужно с вами
поговорить. Понимаете, ему нужно! А Надежда Васильевна сказала: поговорите
раньше с западным вокзалом, узнайте, когда из Москвы приходит вечерний
поезд. Он звонил, звонил,
а она все недовольна и недовольна. А потом он перестал звонить, сел на
диван и опять начал: мне нужно с вами поговорить. Она и спрашивает: о чем?
А он и отвечает: об одной вещи, ха, да, об одной вещи! И надо ж вам такое
дело: тут Воргунов ка-ак войдет, ой, ой, ой! А Надежда Васильевна - о, она
храбрая - сейчас же к нему: Петр Петрович, Петр Петрович, вы знаете,
сегодня колонисты на культпоход идут. А он говорит: а вы знаете,
сверлильные поставили черт знает где? Ох! И строгий же, черт! А Надежда
Васильевна ничуть не испугалась, мне, говорит, дела никакого нет до ваших
сверлильных, а он говорит, а мне никакого дела нет до ваших нежностей. О!
А потом взял и давать Комарова есть: нечего вам тут разговаривать об одной
вещи, так и сказал, об одной вещи, а идите и поправляйте, потому что это
животное - так и сказал, животное - сверлильные сволок на фундаменты для
шлифовальных! Это он про Григорьева. И он потащил Комарова, не успел тот,
понимаете, об одной вещи. И только они ушли, тут на тебе: "Значки, очки и
краги" пришел и так это к Надежде Васильевна: здрасьте, здрасьте, я вам
билет достал, и еще так сказал: на "Федора Ивановича" какого-то. Только он
это с билетом, как опять Воргунов! Во! Вот была полировка, так да!
Григорьев, это виль-виль, туда-сюда, да куда ж ему отвертеться? Почему
опаздываете? Это идиотство! Черт бы вас побрал! А Григорьев, что ему
делать, при Надежде Васильевне такие слова! Он говорит: Петр Петрович,
нельзя же, нельзя так ругаться при посторонних. А Петр Петрович ка-ак
закричит: к чертовой матери посторонних! Вас ожидают на заводе, а вы здесь
с потсторонними! Так значки как дернет, только пыль столбом! Во! Прогнал!
Прогнал и говорит Надежде Васильевне, только так говорит, вежливо: вы меня
простите, вы меня, пожалуйста, извините, а только через час все молодые
инженеры испортились. Через час испортились. О! А Надежде Васильевна будто
и не понимает: разве испортились, да не может быть! А что ж теперь делать?
А Воргунов: как что делать, вы сами должны знать, что делать! Надежда
Васильевна и сказала на это: я уже догадалась, догадалась: их нужно
пересыпать нафталином. Ой-й-й! (Ой-й-й! - закричала, конечно, вся
четвертая бригада, ноги ее задрались высоко над одеялами.)
- А дальше? - спросил кто-то, когда овация закончилась.
- А дальше Воргунов видит, что не его берет, так он рядом сел, вытер
свою лысину и так даже печально говорит: у нас, у русских, неправильно, а
надо так правильно: чтобы было видно - здесь любовь, а здесь дело,
говорит, чтобы было разделение, понимаете, разделение. Это у русских, а
еще говорит: дело нужно делать, а они любви намешают, намешают и на
свидание бегают, а дело, говорит, дохнет. Вычитал, вычитал. Надежда
Васильевна обещала: теперь не буду с инженерами о любви говорить, а только
буду про фрезы, про болванки, про вагранку.
- И все?
- Нет, не все. Воргунов на это не согласился. Даже обиделся немного: не
нужно про болванку, не нужно! Разговаривайте про соловьев и про воробьев,
а про болванку не нужно, не ваше дело. Он был все недоволен.
- И все?
- Это все. А дальше уже неинтересно. Пришел Соломон Давидович,
а Надежда Васильевна сказала ему: хотите билеты на "Федора Ивановича"?@70
А Соломон Давидович сказал: не нужно таких билетов, я и так знаю, он
зарезал царевича Дмитрия, а я не люблю такого: с какой, говорит, стати
взять и зарезать мальчика, это, говорит, если человек серьезный, так он
никогда такого не сделает, чтоб мальчика зарезать. Производство, говорит,
- это другое дело. И он не захотел билетов.
Любовь захватывала колонию с другого края. Шофер Петька Воробьев и
Ванда снова начали попадаться на скамейках парка в трогательном, хотя и
молчаливом уединении. Молчаливость, впрочем, не была в характере Ванды.
Ванда сильно выросла и похорошела в колонии и целый день где-нибудь
щебетала: то в цехе, то в спальне, то в столовой. А когда в колонию
приехала группа польских коммунистов, вырученных Советской властью из
тюрем Польши, Ванда выпросила у бюро, чтобы ей поручили организовать ужин
для гостей и колонистов, и с этой задачей блестяще справилась: ужин был
богатый, вкусный, блестел чистотой и цветами, и гости, очень тепло
принятые колонистами, в особенности благодарили хозяйку ужина Ванду
Стадницкую. А Ванда сказала им:
- Я - полька, а смотрите, как мне хорошо здесь. У нас вем хорошо, и
русским, и украинцам, и евреям, у нас и немец есть, и киргиз, и татарин.
Видите?
Когда же гости уехали, Ванде пришлось утешать младших девочек: Любу,
Лену и других. Они выбрали из гостей самого худого, очень за ним
ухаживали, старались получше угостить, а потом они узнали, что этот самый
худой - член местного городского Мопра, и были очень расстроены, даже
плакали в спальнях. Ванда сумела их утешить и обьяснить, что дело вовсе не
в худобе. Ванду любили в колонии и девочки и мальчики, и всем было очень
не по себе, когда все чаще и чаще начали встречать ее с Петром Воробьевым.
Зырянский уже хотел поговорить с Петром, но события в колонии были так
серьезны, что Алеше некогда было думать о Петре Воробьеве. В заседании
совета бригадиров Торский развернул бумажку и сказал:
- Есть заявление: "В совет бригиров. Прошу меня отпустить домой, то как
мать моя, в Самаре, очень нуждается и просит меня приехать. Воленко".
В совете тишина. Головы опущены. Воленко стал у дверей, тонкий и
строгий. Торский подождал и спросил тихо:
- Кто по этому вопросу?
Захаров сказал:
- Я хочу несколько вопросов Воленко. Что с матерью?
- Она... нуждается.
- Ты раньше получал от нее письма?
- Получал.
- Раньше ее положение было лучше?
- Да.
- А что теперь случилось?
- Ничего особенного не случилось... но мне нужно к ней поехать.
- Но ведь ты перешел в десятый класс.
- Что ж... придется отложить.
Воленко отвечает сухо, только из вежливости поднимает голову, смотрит
на одного Захарова, и снова чуть-чуть склоняет ее.
И снова тишина, и снова Торский безнадежно предлагает говорить.
Наконец услышали Филькин дискант:
- А письмо от матери он может показать?
Воленко вкось взглянул на Фильку:
- Что я, малыш или новенький? Письмо я буду показывать!
- Бывает разное... - начинает Филька, но Воленко перебивает его.
Немножко громче, чем следует, но совершенно спокойно, совершенно уверенно
и совершенно недружелюбно он говорит совету бригадиров.
- Чего вы от меня хотите? Я вас прошу отпустить меня домой, потому что
мне нужно. Разрешение бюро имеется.
Марк подтвердил:
- Бюро не возражает.
Торский еще осмотрел совет. Сжалился над ним Ильяя Руднев, по
молодости, наверное:
- Странно все-таки, чего тебе домой приспичило. Дом какой-то завелся,
то не было этого самого дома...
Воленко с последним усилием сдержал себя.
- Голосуй уже, Торский!
- Дай слово!
- Говори!
И Зырянский сказал хорошие слова, но сказал, избегая встречаться
взглядом с Воленко:
- Чего ж тут думать? Воленко хороший колонист и товарищ. Не верить ему
нельзя. Если он говорит, значит, нужно. Мать нельзя бросать. Пускай едет,
надо его выпустить, как полагается для самого заслуженного колониста:
полное приданое, костюмы, белье, из фонда совета бригадиров выдать по
высшей ставке - пятьсот рублей.
И больше никто звука не проронил в совете, даже Зорин, даже Нестеренко,
старый друг Воленко.
Торский сделался суровым, нахмурил брови:
- Голосую. Кто за предложение Зырянского?
Подняли руки все, только Филька, хоть и не имел права голоса в совете,
а сказал сердито:
- Пусть покажет письмо.
Воленко быстро поднял руку в салюте, сказал очень тихо "спасибо" и
вышел. В совете стало еще тише. Зырянский положил руки на раздвинутые
колени, смотрел пристально в угол, и у него еле заметно шевелились мускулы
рта, оттого что он креп сжал зубы. Нестеренко склонил лицо к самым ногам,
может быть, у него развязалась шнуровка на ботинке. Руднев покусывал
нижнюю губу, Оксана и Лида Таликова забились в самый угол и царапали
пальцами одну и ту же точку на диванной обивке. Один Чернявин, новый
бригадир восьмой, оглядел всех немного удивленным взглядом хотел что-то
сказать, но подумал и увидел, что сказать ничего нельзя.
Вечером Захаров вызвал к себе Воленко. Он пришел такой же отчужденный и
вежливый. Захаров усадил его на диван рядом с собой, помолчал, потом с
досадой махнул рукой:
- Нехорошо получается, Воленко. Куда ты поедешь?
Воленко смотрел в сторону. На его лице постепенно исчезла суровая
вежливость, он опустил голову, произнес тихо:
- Куда-нибудь поеду... Союз большой.
Он вдруг решительно повернул лицо к Захарову:
- Алексей Степанович!
- Говори!
- Алексей Степанович! Нехорошо получается, вот это самое главное.
Думаете, я ничего не понимаю? Я все понимаю: пускай там говорят, а может,
сам Воленко взял часы! Пускай говорят! Я знаю: старки так не думают... а
может, и думают, это все равно. А только... почему в моей бригаде... такая
гадость! Почему? Первая бригада! У нас... в колонии... такое время...
такая работа! И везде... везде люди как теперь работают. А что же
получилось? Или Левитин, или Рыжиков, а может, и Воленко, а может,
Горохов, а может, вся бригада из воров состоит... И все в моей бригаде,
все в моей бригаде. Думаете, этого ребята не видят? Да? Все видят. Я
дежурю, а на меня смотрят... и думают: тоже дежурит, а у самого в бригаде
что делается. Не могу. Я, значит, виноват...
Воленко говорил тихо, с трудом, каждое слово произносил с отвращением,
страдал и морщился еле заметно.
- Нельзя... нельзя мне оставаться. Товарищи, конечно, ничего не скажут
и не упрекнут, потому что... и сами не знают... А понимаете... чувство,
такое чувство! Вы не бойтесь, Алексей Степанович, не бойтесь. Я не
пропаду. А может, иначе буду теперь... смотреть. Вы не бойтесь...
Захаров молча сжал руку Воленко выше локтя и поднялся с дивана. Подошел
к стулу, погладил его лакированную боковинку:
- Так... я за тебя не боюсь. В общем правильно. Человек должен уметь
отвечать за себя. Ты умеешь. Правильно. Это... очень правильно! В общем,
ты молодец, Воленко. Только не нужно мучиться, не нужно... Все!
На другой день Воленко пришел проститься к Захарову. Он был уже в
пальто с деревянной некрашенной коробочкой под мышкой.
- Прощайте, Алексей Степанович, спасибо вам за все.
- Хорошо. Счастливо тебе, Воленко, пиши, не забывай колонию...
Захаров пожал руку колониста. По-прежнему стройный и гордый, Воленко
глянул в глаза Захарову и вдруг заплакал. Отвернулся в угол, достал
носовой платок и долго молча приводил себя в порядок. Захаров отвернулся к
окну, уважая мужество этого мальчика. Неожиданно Воленко вышел, сверкнув в
дверях последний раз некрашенной деревянной коробкой.
Его никто не провожал. Он шел по дороге один. Только, когда он пдходил
к лесу, за ним стремглав полетел Ваня Гальченко. Он нагнал Воленко уже в
просеке и закричал:
- Воленко! Воленко!
Воленко остановился, оглянулся недовольно:
- Ну?
- Слушай, Воленко, слушай! Ты не обижайся. Только вот что: дай нам твой
адрес, только настоящий адрес!
- Кому это нужно?
- Нам, понимаешь, нужно, нам, четвертой бригаде, всей четвертой
бригаде. И еще Чернявину, и еще другим.
- Зачем?
- Очень нужно! Дай адрес. Дай! Вот увидишь!
Воленко внимательно посмотрел в глаза Вани и слабо улыбнулся:
- Ну хорошо.
Он полез в карман, чтобы найти, на чем написать адрес. но Ваня
закричал:
- Вот, все готово! Пиши!
У Вани в руках бумажка и карандаш.
Через минуту Воленко пошел через просеку к трамваю, а Ваня быстро
побежал в колонию. В парке его поджидала вся четвертая бригада.
- Ну что? Дал?
- Дал. Только он не в Самару поехал. Не в Самару. Он в Полтаву
поехал... В Полтаву, и все!
14. МЕЩАНСТВО
Вестибюль - это не просто преддверие главных помещений колонии. В
вестибюле было очень просторно, нарядно, и украшали его цветы, и украшал
его часовой в парадном костюме. В вестибюле стояли мягкие диванчики, и на
них хорошо было посидеть, подождать приятеля. Для этого лучше места не
было, так как в вестибюле пересекались все пути колонистов. Через него шли
дороги к Захарову, в совет бригадиров, в комсомольское бюро, в столовую, в
клубные комнаты и театр. И раньше, чем попасть туда, каждый хоть на минуту
задерживался в вестибюле, чтобы поговорить со встречным, а поговорить
всегда было о чем. В таком случайном порядке однажды утром собрались в
вестибюле Торский, Зырянский и Соломон Давидович. Последним пршел шофер
Петро Воробьев и сказал:
- Здравствуйте.
Зырянский кивнул в ответ, но слова произнес, не имеющие никакого
отношения к приветствию:
- Слушай, Петро, я с тобой уже разговаривал, а ты, кажется, наплевал на
мои слова.
В этот момент вбежал в вестибюль бригадир девятой Похожай. Похожай
страшный охотник до всяких веселых историй, и поэтому его заинтересовали
слова Зырянского:
- Это кто наплевал на твои слова? Петька? Это интересно!
- Он наплевал, как будто я ему шутки говорил. Чего ты пристал к
девочке?
Воробьев начал оправдываться.
- Да как же я пристал?
- Ты здесь шофер и знай свою машину. Рулем крути сколко хочешь, а
голову девчатам крутить - это не твоя квалификация. А то я тебя скоро
на солнышке развешу.
Соломон Давидович с мудростью, вполне естественной в его возрасте,
попытался урезонить Зырянского:
- Послушайте, товарищи! Вы же должны понимать, что они влюблены.
- Кто влюблен? - заорал Зырянский.
- Да они: Воробьев и товарищ Ванда. А почему им не влюбиться, если у
них хорошее сердце и взаимная симпатия?
- Как это "влюблены"? Как это "сердце"! Вот еще новости! Я тоже
влюблюсь, и каждому захочется! Ванде нужно школу кончать, а тут этот принц
на нее глаза пялит! Эти соображения Зырянского были так убедительны, что
Витя Торский вышел наконец из своего нейтралитета:
- Действительно, Петро, ты допрыгаешься до общего собрания.
Перед лицом этой угрозы Воробьев даже побледнел немного, но не сдался:
- Странные у вас, товарищи, какие-то правила: Ванда взрослый человек и
комсомолка тоже. Что же, по-вашему, она не имеет права?..
Все, что говорил и мог говорить Воробьев, вызывало у Алеши Зырянского
самое искреннее возмущение:
- Как это - взрослый человек! Она колонистка! Права еще придумал!
Торский более спокойно пояснил влюбленному:
- Выходи из колонии и влюбляйся сколько хочешь. А так мы колонию
взорвем в два счета.
Зырянский смотрел на Воробьева, как волк на ягненка в басне.
- Вас много найдется охотников с правами!
Соломон Давидович слушал, слушал и тоже возмутился:
- Но если бедная девушка полюбила, так это нужно понять!
Зырянский и Соломону Давидовичу обьяснил:
- Они только этого и ждут, до чего вредный народ...
- Кто это?
- Да влюбленные! Они только и ждут того, чтобы их поняли. Это вредный
народ! Тут у нас завод строится, план какой трудный, с Воленко, смотрите,
что получилось, а им что? Они себе целуются по закоулкам. Целуешься,
Воробьев? Говори правду!
- Да честное слово...
- Целуются, им наплевать. И до чего нахальство доходит, еще в глаза
смотрят, мы их должны понимать! Жалеть! Ах, они влюбились!
Соломон Давидович рассмеялся:
- И они правы, к вашему сведению. Это же довольно трудная операция -
если человек влюбится.
Воробьев грустно опустил голову. Зырянский еще раз сказал:
- Так и знай, будете стоять на середине: ты и Ванда.
И убежал вверх по лестнице.
Похожай добродушно положил руку на плечо вюбленного:
- Ты, Петр, с ними все равно не сговоришься. Это, понимаешь, ты, не
люди, а удавы. Ты лучше умыкни!
- Как это?
- А вот, как раньше делалось: умыкни! Раньше, это, значит, поведут
лошадей к задним воротам, красавица, это, выйдет, а такой вот Петя,
который втрескался, в охапку ее и удирать.
- А дальше что? - спросил Торский.
- А дальше... мы его нагоним, морду набьем, Ванду отнимем. Это очень
веселое дело!
Соломон Давидович проект Похожая выслушал с улыбкой:
- Зачем ему на лошадях умыкивать? Это совсем старая мода. У него же
машина. И на чем вы его догоните? Другой же машины нету. И они вполне в
состоянии прямо в загс! И покажут вам на общем собрании справку, вы еще
салютовать будете как миленькие. В это время прибыли в вестибюль новые
персонажи, и Соломон Давидович произнес более прозаические слова:
- Однако глупости побоку. Едем, товарищ Воробьев, а то плакали наши
наряды.
Продолжение этого разговора произошло через неделю. Был выходной день.
Вся колония культпоходом ходила на "Гибель эскадры"@71. Возвратились к
позднему обеду, часов в пять вечера. Колонистам очень понравилась пьеса, а
кроме