Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
ивым спокойствием в
присутствии посторонних помалкивать. У Оксаны лицо было оживленнее и
внимательнее к окружающему, чем у Ванды. Сохраняя свою дружескую
преданность, она умела оглянуться по сторонам, посмотреть лукаво или
внимательно, прислушаться к тому, что происходит рядом. Ванда, напротив,
не интересовалась окружающим: в ее душе всегда проходила какая-то своя
занятная жизнь, и только к ней она присматривалась, чуть-чуть напрягая
брови.
Колония все больше и больше нравилась Ванде. Все понятнее становились в
ее глазах люди, но приближаться к ним в простом и искреннем порыве она еще
не привыкла. все секреты колонии постепенно раскрывались перед ней. Одним
из первых раскрылось, почему у девочек много подушек. Этот секрет оказался
очень простым и даже веселым. Знали о нем почему-то только девочки,
мальчики всегда были склонны становиться в тупик перед этим замечательным
явлением и даже подозревать хозяйственную часть в несправедливости. Секрет
заключался в следующем: один раз в шестидневку происходила перемена
постельного белья, при этом мальчики, снимая наволочку, совершенно не
обращали внимания на несколько пушинок, приставших к наволочке. пушинки
летали в комнате, падали на пол и выметались дежурным в коридор. Дежурные
по коридорам должны были вымести дальше. Но им никогда не приходилось это
делать. Рано утром, еще до первого сигнала, девочки собирали эти пушинки.
Вот по этой причине подушки у девочек все полнели и полнели, и наступал
момент, когда нарождалась новая подушка. У мальчиков, наоборот, подушки
все худели и худели, и наступал момент, когда завхоз с недовольным видом
констатировал это необьяснимое явление и приходил к заключению, что нужно
снова покупать перо для набивки подушек. А так как мальчиков было гораздо
больше, чем девочек, то этот процесс имел довольно бурный характер. Скоро
и у Ванды образовался небольшой запас перьев и пушинок, который она
бережно хранила в носовом платке в своей тумбочке. Это было обыкновенное
житейское дело, и если можно было кого презирать, то исключительно
мальчишеский народ, не способный справиться с таким пустяком, как подушка.
В тумбочке Ванды тоже начало кое-что заводиться. Как и все колонисты,
она получала на заводе зарплату. Ее заработок в месяц к концу
октября достигал сто двадцати рублей. Большая часть этих денег оставалась
в колонии на восстановление расходов на пищу, десять процентов
передавалось в фонд совета бригадиров, который имел специальное назначение
- помощь выпускаемым и бывшим колонистам. На руки приходилось получать
рублей двадцать - двадцать пять - огромная сумма, которую трудно было
истратить, пока у Ванды мало было желаний. Но с приходом Оксаны и для этих
денег нашлись пути. Захотелось вдруг сладкого, потом привлекательными
показались шелковые чулки, затем - так радостно было сделать Оксане
подарок. И в тумбочке Ванды тоже появились отрезок батиста, коробочка с
разной мелочью, а впереди замаячили ручные часики, такие, как были у Клавы
Кашириной. Часики, впрочем, отодвигались все дальше и дальше, ибо
находились расходы более неотложные и посильные, а в вестибюле все равно
висели большие часы, по которым всегда можно было узнать время, если нет
терпения ожидать трубного сигнала.
В конце октября, в выходной день, Ванда получила отпуск: Оксана в это
время уже увлеклась биологическим кружком и все толковала о каком-то
африканском циклозоне. В биологическом кружке работал и Игорь Чернявин.
Собственно говоря, африканский циклозон@ мало его интересовал, еще меньше
занимали его морские свинки и многочисленные птичьи клетки, но в этом
кружке почему-то симпатично и весело и было много оснований для
остроумного слова и много простой "черной" работы, которую Игорь
производил с особенной радостью, если его работу наблюдала Оксана. Во
всяком случае, биологический кружок имел то преимущество, что никакого
прямого отношения он не имел к устройству автомобиля и к правилам уличного
движения, - появление Миши Гонтаря в этом кружке было абсолютно
невозможно.
Оксана осталась работать в кружке, а Ванда одна отправилась в город.
Пройдя по лесной просеке, она села в трамвай и доехала до главной улицы.
На дворе стоял ясный октябрьский день. В форменном черном пальто, со
значком на берете, Ванда гордо пошла по улице: люди посматривали на нее с
уважением - эта красивая белокурая девушка была членом славной
Первомайской колонии! Главная улица начиналась бульваром, на нем
происходило неспешное прадничное движение. Ванда со строгой точностью
обходила длинные ряды прогуливающихся, и ей было приятно видеть, как в
этих рядах вспыхивали любопытно-завистливые взгляды, как молодые люди
старались уступить ей дорогу. Иногда, обойдя ряд, она слушала
произнесенное шепотом слово:
- А все-таки... молодцы эти первомайцы: и походка у них особенная.
Здесь, на праздничной улице, было даже приятней, чем в колонии. Здесь
не одна душа ничего не знала о Ванде Стадницкой. Она несла на своих
плечах, на белокурых вьющихся волосах всю чистоту и гордость своей
молодости, всю чистоту и гордость своей колонии, и поэтому она легко и
четко ставила черную туфельку на асфальт тротуара, было приятно ощущать,
как свободно и ловко ступает сильная нога, как в таком же сильном покое
дышит грудь, как уверенно смотрят глаза.
- Наше вам...
Это сказали сзади, как будто нагло, коварно и сильно ударили палкой по
голове. Она ощутила, как что-то бесформенное и безобразно-отвратительно
проснулось во всем ее теле.
Перед ней стоял колонист: такая же черная шинель, и значок в петлице, и
даже выправка чем-то напоминает колонию, но эти немигающие зеленые
глаза...
- Ты куда? - спросил Рыжиков.
Ванда с трудом проглотила воздух, застрявший в горле, на короткий срок
проснулась в ней прежняя неукротимая злоба, глаза блеснули... но она
вспомнила, что вокруг них движется улица, что она такая же колонистка, как
он:
- Я? Купить кое-что... для себя и для Оксаны. А ты?
- А я так... погулять...
Он пошел рядом с ней, и вид у него сегодня, честное слово... приличный:
шинель застегнута на все пуговицы, черная кепка сидит с уверенной
строгостью.
- Теперь ты... в токарном работаешь?
- В токарном.
- Не бабское дело.
- А какое бабское?
- У вас свое дело... все равно... ничего не выйдет... - Он передернул
губами, и колонист куда-то слетел с него, как будто Рыжиков мгновенно
переоделся на ее глазах.
Ванда все-таки помнила, что она на улице, и поэтому сказала шепотом, не
меняя ничего в лице:
- Уходи от меня... уходи!
- Да ты не сердись. Чего ты? Уже и пошутить нельзя. А знаешь что?
- Ну?
- Зайдем в ресторан.
Она ничего не ответила, ее ноги с разгону несли ее в одном направлении
с ним.
Он сделал молча несколько шагов, потом опустил глаза и сказал тихо:
- Выпьем...
Она спросила с нескрываемой силой презрения:
- А... потом что?
Он засмеялся беззвучно, передернул плечами - старым блатным манером:
- А потом... А потом видно будет. Может, вспомним старину... А?
Они долго молчали, идя рядом. На перекрестке он показал глазами на вход
в подвальный ресторан и прошептал просительно:
- Зайдем, вспомним старину...
Ванда оглянулась и чуть-чуть склонившись к нему, прошептала с силой,
глядя прямо в его глаза:
- Дурак! Заткнись со своей стариной. Идиот! Сволочь!@61
Он отскочил в сторону и изогнулся в привычно нахальной позе:
- Чего ты? Чего ты задаешься? А то смотри: узнают в колонии!
Кто-то неподалеку оглянулся на его крик. Ванда густо покраснела и
быстро ушла в переулок; Рыжиков замер у входа в ресторан.
25. НИЧЕГО ПЛОХОГО
Рыжиков чувствовал себя в колонии, в общем, прекрасно. Большей частью был
весел, разговорчив, всегда встревал в беседы бригадного актива и
колонистских делах и высказывался довольно умно. В литейном цехе он
завоевал одно из самых первых мест и в последнее время работал на
формовке. Мастер Баньковский высоко ценил его способности и энергию.
Небольшое столкновение было у Рыжикова с Нестеренко, который в самой
категорической форме потребовал, чтобы Рыжиков не употреблял матерных
выражений. Авторитета Нестеренко Рыжиков не признал и ответил ему:
- Много вас тут ходит... еще ты будешь меня учить.
- Хорошо. Поговоришь об этом с бригадиром.
- И поговорю; подумаешь, испугал!
Вечером Воленко, действительно, спросил у него:
- Рыжиков, Нестеренко рассказывал...
Рыжиков страдательно скривился:
- Воленко! Ничего там такого не было. Конечно, когда опок не хватает,
конечно, зло берет, понимаешь, ну я и сказал...
- У нас этого нельзя, Рыжиков, я тебе несколько раз говорил.
- Я понимаю. Думаешь, я не понимаю? Привычка такая у меня, привык...-
Так отвыкай. Разве трудно отвыкнуть?
- А ты думаешь, легко? Если бы на свободном времени, а когда зло берет,
с этими опоками: сколько раз говорил, углы испорчены, проволокой связаны,
ка же не того... не выругаться?
- Вот ты дай мне обещание, что будешь сдерживаться.
- Воленко, я тебе даю обещание, а иногда, понимаешь, зло такое берет.
Воленко нажимал на Рыжикова, но понимал, что тому трудно отвыкнуть от
старых привычек. Вообще Рыжиков дисциплину держал хорошо, а самое главное
- считался одним из передовых ударников литейного цеха. Он уже и
зарабатывал: в последнюю получку у него чистых осталось на руках до
пятидесяти рублей. Он показал эти деньги Воленко и спросил у него:
- Как ты думаешь, что купить на эти деньги?
- Зачем тебе покупать? У тебя все есть. А ты лучше положи в сберкассу.
Будешь выходить из колонии - пригодятся.
Только в школе у Рыжикова дела шли плохо. Он сидел в четвертой группе,
на уроках спал, домашних заданий не выполнял и с учителем только потому не
ссорился, что побаивался старосты, сурового, непреклонного Харитона
Савченко.
Прибавилось у Рыжикова и приятелей. правда, Руслан Горохов делал такой
вид, что ему некогда погулять и поговорить о том, о сем, а кроме того,
Руслан учился в шестом классе, к нему приходили другие шестиклассники
делать уроки. рыжиков готов был с подозрением отнестись к разным урокам,
но не мог не признать, что шестой класс нечто весьма почетное и, может
быть, там действительно нужно учить уроки. С Русланом Гороховым спешить
было нечего, это был человек свой. Находились и другие. Левитин Севка,
например, был даже удобнее для дружбы, чем Горохов, так как был моложе
Рыжикова года на два и признавал его авторитет с некоторым даже любовным
подобострастием. Левитин отличался грамотностью, очень много читал и любил
рассказывать разные истории, вычитанные в книгах. Иногда он из города
приносил какие-то особенные книги о приключениях, прятал их в тумбочке и
показывал только Рыжикову. Главной отличительной особенностью Севки была
его ненависть к колонии. Даже Рыжиков не мог понять, за что Севка так
злобится на колонию, но любил выслушивать его жалобы и намеки. У Севки
полное лицо и толстые губы, и когда он говорит, лицо и губы становятся
влажными, от этого его слова кажутся еще более злобными.
Севка презирал все колонистские порядки, дисциплину, форму колонистов,
чистоту в колонии, работу на производстве. Он был уверен, что Блюм украл
десятки тысяч рублей и теперь хочет украсть еще больше на
постройке завода. А Захаров старается потому, что хочет получить орден, и,
конечно, получит, раз на него работает больше двухсот колонистов. Севка
знал, какие учительницы с какими учителями "гуляют", и рассказывал самые
жуткие подробности об этих делах. Один раз Рыжиков не утерпел и возразил
Севке:
- А ты врешь... Этот... Захаров, чего там, просто воображает. А красть
в колонии - не думай, что так легко. Бухгалтерия есть, и проверки бывают
разные.
Но Левитин только рукой отмахнулся с презрением. Он побывал во многих
детских домах, так в одном доме все открылось и заедующий под суд пошел. А
в другом доме все крали. А его, Левитина, отец до сих пор в тюрьме сидит,
кассиром был, и тоже все считали: вот честный человек, а потом как
засыпался - тридцать тясяч тю-тю! Напрасно Рыжиков воображает, что дураков
на свете много. Если можно украсть, так каждый украдет, а только стараются
вид такой делать, что они честные.
Рыжиков не мог вполне согласиться с Севкой. Он лучше знал жизнь и лучше
понимал людей. Конечно, украть каждый может и каждому приятно ни за что,
даром, заиметь деньги или барахло. А только разная шпана все равно так и
жизнь проживет в бедности, а красть не пойдет, потому что боится. Они
думают так: лучше черный хлеб есть, а не попасть в тюрьму. А крадут только
самые смелые люди, которые ничего не боятся и которым на тюрьму наплевать.
И Рыжиков как умел гордился своей исключительностью и бесстрашием. С
легким презрением он думал, что и Левитин - шпана и украсть не способен, а
только разговаривает. тем не менее с ним поговорить было почему-то
приятно.
Однажды Рыжиков и Севка остались в спальне вдвоем. Севка сказал по
обыкновению обиженным голосом:
- Это справедливо? Ванда здесь живет два месяца, так ей уже станок
дали. А я в столярной! Справедливо это?
Рыжиков ухмыльнулся:
- Мало что Ванда! Значит, умеет понравиться!
- А почему я не могу понравиться?
Рыжиков расхохотался:
- Ты, куда тебе? Ты знаешь, чем Ванда занималась до колонии?
- Ну?
Хоть и никого не было в спальне, кроме них, Рыжиков наклонился к
Севкиному уху и зашептал.
- Врешь!
- Честное слово! Я ж ее знаю!
- Вот так история! Ха!
Севка очень обрадовался секрету, но Рыжиков невыразительно и скучно
пожал плечами:
- Только что ж тут такого? Тут ничего такого нет. Мало ли что...
- А смотри... прикинулась... Никто и не думает!
- Ничего плохого нет, - повторил Рыжиков.
26. ТЕХНОЛОГИЯ ГНЕВА
В начале ноября в колонии шла напряженная подготовка к празднику. А
готовиться было и некогда, рабочие дни загружены были до отказа. Каждый
дорожил минутой, и каждая минута имела значение. В один из вечеров Люба
Роштейн из одиннадцатой бригады нашла записку. Эта записка лежала в книге,
которую Люба только что принесла из библиотеки. Люба быстро прочла записку
и вскрикнула:
- Ой, девочки! Ой, какая гадость! Лида!
Лида Таликова взяла из ее рук листок бумаги. Написано было аккуратным
курсивом:
"Надо спросить Ванду Стадницкую, чем она занималась до колонии и как
зарабатывала деньги".
В это время в нижнем коридоре возвражался из библиотеки Семен
Гайдовский. Название книги, которую он только что получил, было настолько
завлекательно, что хотя он и наметил основательно книгу эту читать во
время праздников, но уже сейчас он медленно бредет по коридору и
рассматривает картинки. Из книги выпала бумажка, Гайдовский не заметил
этого и побрел дальше. Записку поднял Олег Рогов и прочитал:
"Хлопцы! За дешевую цену можете поухаживать за Вандой Стадницкой,
опытная барышня!"
- Где ты взял это?
- Чего?
- Записку эту?
- Я не знаю... какую записку?
- Обронил... ты обронил.
- Может, из книги?
- А книга откуда?
- Это я сейчас взял в библиотеке. А что там написано?
Рогов не ответил и бросился в комнату совета бригадиров.
- Смотри, что у нас делается!
Виктор Торский сидел за столом, и перед ним лежало несколько таких же
записок.
- Я уже полчаса смотрю. Это четвертая записка.
Через некоторое время Торский поставил у дверей Володю Бегунка и засел
с Зырянским и Марком Грингаузом. Зырянский, впрочем, недолго заседал. Он
быстро пробежал все записки и сказал уверенно:
- Это Левитин писал.
Марк спросил:
- Ты хорошо знаешь?
- Это Левитин. Он со мной на одной парте. Его почерк. И помнишь, он на
Марусю в уборной написал? Помнишь?
- Да как жн он подложил?
- А как же? Очень просто: член библиотечного кружка.
Виктор ничего не сказал, послал Володю позвать Левитина. Севка пришел,
скользнул взглядом по запискам, разложенным на столе, ловко не заметил
внимтаельных суровых глаз Торского, спросил с умеренной почтительностью:
- Ты меня звал?
- Твоя работа? - Торский кивнул на стол.
- А что такое?
- Ты не видишь?
- А что такое?
Левитин наклонился над столом. Зырянский круто повернул его за плечо:
- Читать еще будешь?
- Вы говорите - моя работа, так я должен прочитать?
- Должен! Ты и писать должен, ты и читать должен? На одного много
работы!
- Не писал я это.
- Не ты?
- Нет.
Зырянский горячо взглянул через стол, словно выстрелил в Левитина. Тот
с трудом отвел глаза; было видно, как дрожали у него ресницы от
напряжения. Зырянский прошептал что-то уничтожающее и резко обернулся к
Виктору:
- Давай совет, Виктор!
- Сейчас будет и совет.
Прошло не больше трех минут, пока Витя побывал у Захарова. В течение
этих трех минут никто ни слова не сказал в комнате совета бригадиров. Марк
Грингауз отвернулся к окну, Зырянский опустил глаза, чтобы не даваьб своей
ненависти простора. Левитин прямо стоял против стола, немного побледнел и
смотрел в угол. Захаров вошел серьезный, молча пробежал одну записку за
другой, последнюю оставил в руке и холодно-внимательно присмотрелся к
Левитину.
- Хорошо, - сказал он очень тихо и ушел к себе. Левитин побледнел еще
сильнее.
Витя крикнул к дверям:
- Бегунок!
- Есть!
- Сбор командиров!
- Есть!
В спальне пятой бригады Ванда Стадницкая рыдала, уткнувшись в подушку.
Девочки собрались и перешептывались растерянно. В спальню вбежала Клава
Каширина. Ни лица ее, ни голоса нельзя было узнать:
- "Совет" играют! Я его удавлю! Своими руками! Если его не выгонят...
Идем, Ванда!
Ванда подняла голову:
- Я не пойду!
- Что! Сдаваться Левитину? Как ты смеешь? А что твоя подшефная скажет?
Ванда села на кровати, быстро вытерла слезы, нахмурила брови:
- Оксана, ты скажи: идти разве?
Оксана вдруг улыбнулась, улыбнулась просто и весело, как улыбаются
девушки, когда у них на душе хорошо:
- Пойдем. А почему не пойти! Посмотрим, какой там гадик. Пойдем.
Правая бровь Ванды удивленно изогнулась. Кто-то из девочек сказал:
- Умойся только. Пусть не воображает, что ты плакала.
В совете бригадиров было сегодня необычно. Во-первых, Торский
безжалостно выставил всех пацанов и они большой кучей стояли в коридоре и
по выражению входящих старались понять, что такое происходит в совете.
Володя Бегунок стоял у дверей и никого не впускал, кроме бригадиров.
Только перед Вандой и Оксаной он отступил, и пацаны поняли, что Бегунок
кое-что знает. Но когда дверь окончательно закрылась и они спросили Володю
о причинах тревоги, Володя серьезно ответил:
- Нельзя говорить.
Через несколько минут выглянул Виктор и приказал:
- Бегунок, Рыжикова!
Володя поставил у дверей Ваню Гальченко, а сам побежал за Рыжиковым.
Рыжиков прошел в дверь быстро, не глядя на пацанов.
В это время в совете гудело общее возмущение. многие даже не могли
сидеть на диване, а стояли у председательского стола тесной кучкой. Слова
никто не брал, и Виктор не следил за порядком прений. Зырянский держал
руку на собственном горле, он почти задыхался:
- не могу! Видеть не могу! Ты еще запираешься! Какое это имеет
значение? Выгоним, все равно выгоним! И признаешься - выгоним, и не
признаешься - выгоним!
Левитин стоял не на середине, а в углу, и никто не требовал, чтобы он
стал "смирно". Ноги у Левитина сделались слабыми, одной рукой он неудобно
держался за спинку дивана. Смотрел вбок, в стену. Зырянский не находил
слов, только в глазах мобилизовалась вся его ненавидящая душа.
Воленко спросил Левитина:
- А откуда ты знал? Кто тебе сказал?
Левитин пошевелил толстыми губами, но слов никаких не вышло. Тогда он
широко открыл рот, зевнул, как рыба, выброшенная на берег, и с трудом,
неясно произнес:
- Я ничего не знал, и я ничего... не писал.
Ванда сидела между девочками в противоположном углу. Она покраснела,
сказал хрипло:
- Витя, дай слово!
Все обернулись к ней, подошли ближе. Она