Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
дрость жизни: как только смерть начинает побеждать, пере-
веди глаза на что-нибудь другое, назови потерянного друга каким-нибудь
иным словом - ну, хоть "покойник" - и сможешь с чистым сердцем возгла-
шать, что жизнь все-таки всегда торжествует. И это будет сущая правда,
если не вспоминать про тех, кто умер.
Дед Ковальчук (я невольно примеряю смерть и к его розовой лысине, по-
дернутой белым волосом), похваляясь, обходит публику со свежеиссеченным
куском сала, поминутно прикладывая к нему ладонь - раз и два: "Восемь
пальцев! А?! А в магазине сколько пальцев? Кукиш не сложить!" Он так и
остался тайным частником и подкулачником.
Мой папа Яков Абрамович - он любит всех, а потому и любим всеми - без
устали демонстрирует свое искусство водоноса: таскает от колодца сразу
по четыре ведра - два в руках и два на уравновешенном коромысле. Тетя
Зина, самая озорная из родни, протягивает бесконечную кишку сквозь стис-
нутый кулак, выдавливая кал, - все это уже не имеет ни малейшего отноше-
ния к моему другу...
Еще один секрет жизни: уписывая колбасу, не вспоминай, что прежде в
ней было дерьмо, а сейчас - тело друга, которого ты тоже забыл, то есть
низвел в сентиментально-эстетическое воспоминание.
- Кабан так какает! - восторженно кричу я.
- А может, и Левка тоже так какает? - лукаво спрашивает тетя Зина, и
я, вообще-то стеснительный, как девочка, на этом пиршестве жизни, кото-
рое всегда есть и пиршество смерти, хохочу вместе со всеми, как будто ее
слова - лишь отчасти правда, а на самом деле я все-таки есть нечто дру-
гое, чем просто туша, - и с каким-то щекочущим интересом вслушиваюсь в
Гришкино бахвальство. Он, в отличие от меня, труса-белоруса (всюду семе-
на национальной розни!), не побоялся пробраться поближе и все видел: и
как кабана веревками дернули за ноги кверху, и как свинокол сначала на-
метил место, пристукнул по ножу кулаком, а потом как навалится, а кровь
как даст, а он как подставит кружку и как начнет глотать, а потом как
сунет ее Гришке, а Гришка как не захочет, а свинорез как заорет, а тогда
Гришка как глотанет - нормальная такая! - и мне уже немного завидно, что
я упустил случай сделаться вампиром.
Сало я тоже буду уплетать за обе щеки, хоть меня от него не то тош-
нит, не то я притворяюсь, что тошнит, - по крайней мере, я плююсь, упо-
миная о сале (таки еврейская натура свое берет!), хотя плеваться мне
строго воспрещается. Но когда дед Ковальчук начинает строгать его - под-
мерзший, завивающийся мрамор, да надраивать чесноком горбушку... А что
за хлеб был при товарище Сталине! Хрустящий кирпич, упругий, как резина,
резать которую можно почти без единой крошки - только от корочки и рас-
сыплется золотая пыльца, - в больших городских пекарнях сроду такого не
испечь. Пузырчатый, как сыр, и каждый пузырек внутри аккуратно оплавлен,
чистенький, будто изнанка целлулоидного шарика. Шапка на буханке подни-
мается, как шляпка на боровике - несколько набекрень, как пена на хоро-
шем пиве, как летнее облако, а по его клубящимся краям - вулканическая
лунная местность: дирани разок чесноком - и половина зубчика повисла
клочьями на хрустящих зубцах. Но и обычный, столовского вида ломтик был
потрясающе вкусен и упруг - только я этого не знал.
Я молниеносно обкусывал его так, чтобы получился пистолет, и целился
в Гришку: уже знал, что мужчина должен убивать или хотя бы угрожать - и
это при том, что отец не позволял держать дома даже игрушечные орудия
убийства, а бабушка, обычно кроткая до несуществования, решительно зап-
рещала баловаться с хлебом. Нельзя было оставить его хоть с ноготь: на
том свете будет за тобой гоняться. "А я его там и съем!" - храбрился я,
но не доесть хоть молекулу хлеба я не в силах и посегодня.
Я заполнял отведенную мне форму не хуже этого самого исконного высо-
кокачественного хлеба. Я настолько непринужденно принимал форму окружаю-
щей (русской) среды, что наверняка именно обо мне сложена пословица "За
компанию и жид удавился". Да и папа Яков Абрамович тоже лопал сало -
только подавай. На этом пиршестве лишь одно блюдо выглядело подозри-
тельным по части пятого пункта - сальтисон - набитый всякой неимоверно
вкусной всячиной желудок. Если его поджарить, чтоб он пустил прозрачную
жирную слезу... но лучше остановиться, ибо от одного лишь воспоминания
можно упасть без чувств. С тех пор я не только не едал и не видал, но
даже и не слыхал о сальтисоне - он остался в опечатанном Эдеме, в кото-
ром не было ни высоких, ни низких, ни красивых, ни уродливых - все были
просто людьми, да и вся жизнь была просто жизнью, единственно возможной,
потому что никакой другой и быть не может. В Эдеме не было ни счастья,
ни несчастья, ни довольства, ни недовольства, потому что не существовало
раздумий по этому поводу. Ощущение миновавшего счастья возникло только
задним числом - когда я узнал, что жизнь может быть разной.
Сальтисон, где ты?.. Загляни к Каценеленбогену!..
Учился я у людей, но ближе всех - на первых проблесках зрения - мне
были жуки. Неспешные, огнетушительного цвета, терпеливо расписанные чер-
ными вычурными камуфляжными фиордами, они подходили мне близостью к го-
ряченькой земле и задумчивым темпом жизни. Пока люди во мне не смонтиро-
вали душу - стремления занять достойное место среди них - я тоже был за-
думывающимся рохлей, больше всего любившим подолгу следить за какой-ни-
будь малюсенькой дрянью - непременно за дрянью, серьезные вещи меня не
привлекали. Склонен я был и внезапно истечь слезами от сколько-нибудь
нелюбезного слова. Гришка дразнил меня ревой-коровой, но добивался лишь
того, что я исступленно кидался - даже не бить его, а рвать когтями, ко-
торых, к счастью, был лишен, - твердым же и уравновешенным я так и не
сделался.
Часами, переползая на четвереньках, следить за путями жуков, как души
высокие следят за полетом птиц, - глубже этих проблесков не забраться
моей памяти. Медленная Лета поглотила жуков почему-то лишь в два приема:
в отрочестве, в Кара-Тау, они еще попадались под именем пожарников, хотя
у нас в Степногорске их звали божьими коровками за неимением тех красных
в яблоках черепашек, которые слывут божьими коровками в коренной России.
Помню, как меня подняли на смех, когда я назвал кара-тауских пожарников
по-нашенски, - разом отучили держаться за исконное: ведь больше всего я
боялся оказаться чужаком среди своих - где угодно, - в комнате, на ули-
це, в городе, в стране... И все же оказался чужим во всей Солнечной сис-
теме.
И жуки эти сегодня уже заграничные, и я тщетно зову божьими коровками
общепринятых черепашек...
Поднявшись чуть выше, я заинтересовался пауками, сонно стынущими, ли-
бо проворно снующими по паутине собственного производства, не обращая
внимания на высохшие мушиные мумии. Мне были известны все уголки, обжи-
тые нашими усидчивыми спутниками, где они спокойно обнимают всеми, какие
есть, лапами наших легкокрылых спутниц и степенно выпивают их, подраги-
вающих, до капельки ("выпьем, поворотим, в донышко поколотим"), чтобы
затем уже не замечать их, с достоинством нося свое налитое гноем брюшко.
Я, содрогаясь, щекотал паутину травинкой - отвратительный хозяин то-
ропился по снастям с проворством уродца-марсового, но, однажды убедив-
шись в обмане, он на целый день, а то и больше, переставал обращать вни-
мание, распознав во мне нахального чужака из другой игры. (Полноценные
личности играют только в свою игру - это евреи вынуждены примазываться к
чужой.)
Отвращение к паукам у меня распространилось даже на невинных коси-ко-
си-ножек, острые локти которых торчали выше головы, - я всегда раздавли-
вал их с содроганием, в то время как другие пацаны давили их ласково:
просто, чтобы посмотреть, как ритмически дергаются их лапы - "косят".
Самое имя их выражало шутливую симпатию к ним, которую я, увы, не разде-
лял и не разделяю.
Мое пожизненное омерзение к паукам закрепили бродячие байки, расписы-
вающие коварство и смертоносность тарантулов, - еще один род чужаков, -
которые тоже жили среди нас под именем тарангулей. Такой мы были народ -
никому не приходило в голову что-нибудь прочесть про тарантулов, - мы
вполне довольствовались собственной брехней. Теперь-то я, конечно, пони-
маю, что всякий народ велик лишь до тех пор, пока довлеет себе, пока
врет, что пожелается, и сам себе верит, с презрением отметая жалкую
мельтешню научных проверок, доступных любому чужаку (еврею).
Обнаружив в земле аккуратную дырку тарангуля, полагалось "выливать"
его, таская воду банку за банкой, покуда она не станет поперек горла.
Именно за выливанием тарангуля впервые обнаружилась моя склонность к
подвигам, проявлявшаяся исключительно в коллективе: тарангуль выскочил
так внезапно, что все обомлели, и только я, самый жалкий клоп, нашелся
накрыть его поллитровой банкой и, почти обезумев, трахнул по ней кирпи-
чом с такой силой, что только чудом обошлось без жертв.
Я и посейчас больше трепещу перед отвратительным, чем перед опасным:
крыса для меня страшней овчарки.
К животным я относился как будто бы в точности, как к людям ("К нам
Васька Знаменский приходил", - рассказывал я про соседского кота), а лю-
бил их, пожалуй, еще и больше. Чужаками (евреями) я их считал лишь в од-
ном: я ничего у них не перенимал и не стремился занять достойное место
среди них. А в остальном - я и сейчас поглядываю на животный мир не без
умиления - как же, воплощенное торжество жизни: проходят годы, века, а
котята все такие же игривые, кошки грациозные, телята простодушные, а
коровы кроткие и дойные - не нужно только вспоминать, что это другие те-
лята и другие коровы. А те, прежние, - и самый кал, в который мы их об-
ратили, успел тридцать раз обернуться в торжествующем (бессмертном) кру-
гообращении веществ. (Вот вам образец еврейского индивидуализма, уничто-
жающего ощущение бессмертия, свойственное роевому народному сознанию,
взирающему выше индивидуальностей.)
Каждый год, весной настолько ранней, что по нашим северо-казахстанс-
ким меркам это была еще зима, в кухне появлялся крошечный теленок. В са-
рае он мог замерзнуть, но я этого не знал и не интересовался. Ему верев-
кой отгораживали угол, он разъезжался на каких-то хрящах, которые нужно
было обрезать (телят тоже обрезают). Очень скоро он начинал бойко посту-
кивать копытцами, до невероятности простодушно оглядывая выпавший ему
Эдемчик. Иногда он застывал и начинал струиться на пол из слипшейся во-
лосяной висюльки на шелковом животике.
- Писяет, писяет! - радостно кричал я, дежурный по теленку, в то вре-
мя еще добросовестно относившийся к своим обязанностям, и гордо прихло-
пывал его по шелковой спинке. Он мигом подбирался, и бабушка успевала -
"Надо ж, скоко напрудил!" - подставить ему извлеченный из небытия специ-
ально для дней теленка зеленый горшок с ржавыми болячками на дне. В но-
воявленном горшке я, к восторгу своему, узнаю свой собственный, канувший
в мою персональную Лету, еще совсем коротенькую, но уже поглотившую до-
вольно много лиц и предметов. Однажды, когда горшок зимой доставили с
улицы, я обнаружил на его дне острый ледяной сталагмитик, истаявший под
первыми же каплями без всякого протеста, как делается все в мудрой и
гармоничной природе. В своем же загробном существовании горшок совсем
одичал - изоржавел, погнулся... Нет, Эдему не нужны выходцы из иных ми-
ров: спящий в гробе чужак мирно спи - жизнью пользуйся живущий.
Время от времени теленок начинал ляпать задорно шлепавшиеся плюхи -
разбрызгивающиеся солнца, парадоксальным образом вкусновато попахиваю-
щие, - их тоже надо было поймать горшком. Как-то теленок расскакался и
одновременно раскакался, взбрыкивая задиком с задранным хвостом и ляпая
сразу во все стороны света, и бабушка, причитая, тщетно кидалась с горш-
ком во все стороны, как энтомолог (Набоков?) с сачком, - я со смеху чуть
не отдал концы.
Я всюду говорю "теленок то", "теленок се" только в обобщенно-роевом
смысле: на самом деле это были разные телята. Они подрастали, мы с ними
сживались, потом они куда-то исчезали, потом на полу возникала новая
шкура, коричневенькая с белыми пятнами, твердая, как фанера: ее можно
было поднять за край, и она почти не сгибалась. Это и есть гармоничное
исконное кругообращение патриархального космоса. Ведь гармония возможна
лишь в той степени, в какой она признается нашей душой, а моей душе фа-
нерная шкура ни о чем не напоминала - только иногда ночью, наслушавшись
рассказов о бродячих мертвецах, я начинал с тревогой вглядываться в све-
тящиеся белые пятна.
Пугали рассказы только о своих покойниках, так что для истинно нацио-
нального сознания выдумать легенду об убитом чужаке, укоризненно являю-
щемся после смерти, по-видимому, так же нелепо, как для меня была бы не-
лепа легенда о теленке-призраке. Это к вопросу о том, способны ли испы-
тывать раскаяние участники всевозможных погромов, набегов и раскулачива-
ний.
Отщепенцы (евреи) лгут, что при Сталине народ страдал - лично я жил
преотлично (да и Лев Толстой указывал, что всенародный стон выдумал Нек-
расов). Право на жилище, например, я осуществлял с такой полнотой, что
даже не догадывался, что такое теснота: на восьмиметровой кухне сквозь
чугунные трещины дышала вулканическим огнем плита, сосредоточенно клоко-
тало белье в баке, царственными облаками расходился пар, впятеро утолщая
и искривляя стекла и стекая с подоконников по старому чулку в чекушку;
более деловой, но зато сытный пар от неочищенной горошистой картошки для
свиньи рождал уют и аппетит. Папа Яков Абрамович после Воркутинских ла-
герей никак не мог поделиться таким сокровищем с нечистым животным, не
выхватив и себе пару серых яблочек в лопнувших мундирах. Кадка с водой,
снаружи тоже как бы в сером мундире, да еще и трижды туго подпоясанная,
внутри маняще и пугающе краснела ("Лиственница", - полагалось уважи-
тельно отзываться об этой красноте) сквозь толщу воды - в такой же ка-
душке захлебнулся вверх ногами соседский мальчишка, мой ровесник (только
чужая смерть дает настоящую цену нашей жизни); скакал и жалобно звал не-
виданную им маму теленок; жалась к полу железная дедушкина койка, на ко-
торой дед Ковальчук тоже роскошествовал, как богдыхан, подставив нод но-
ги специальный деревянный ящик (койка была коротковата), перегородив им
выход в сенцы.
Он задумчиво, словно пробуя некие воздушные аккорды, перебирал
пальцами особенно белой в сравнении с его чугунными руками пухлой ноги,
покрытой трофическими язвами и спиралями ожогов (зудящие ноги он прижи-
гал электрической плиткой), и ногой же старался (иногда очень удачно)
ухватить тебя за бок -"Попался, который кусался?"- так что, протискива-
ясь мимо, ты уже заранее состраивал плаксивую рожу, чтобы взвыть: "Ну,
дедушка!" - уже в полной боевой готовности.
В пятнадцатиметровой комнате всем тоже хватало места: вечером начина-
ли раскладывать на полу матрацы, мы с Гришкой немедленно бросались ку-
выркаться, а когда появилась тугая, как барабан, защитная, как плащ-па-
латка, раскладушка, мы с Гришкой до драки сражались за право спать на
ней. Попробуйте мне сказать, что это убогость - спать на раскладушке или
на полу: за право спать на полу, а не в кроватке, мне тоже пришлось по-
бороться.
Папа объяснил, что изголовье у раскладушки следует поднимать ровно на
два зубца: один - слишком низко, а три - слишком высоко, и ни при какой
другой установке я и поныне заснуть не могу.
Правда, иногда на меня находил какой-то стих, и я просил обставить
раскладушку стульями, чтобы почувствовать себя отчасти в пещере. Иногда,
с той же целью, забирался под стол и завешивался скатертью - но это у
всех детей временами возникает мечта о каком-то убежище, непременно ма-
леньком, тайном и укрытом со всех сторон (очень долго, уже взрослым, я
старался спать лицом поближе к стене).
В этом утраченном Эдеме (а Эдемы бывают только утраченные: чтобы дать
им название, нужен взгляд со стороны, взгляд чужака) я каждое утро забе-
гал проведать корову, грустно, кротко и неустанно жующую и деликатно от-
рыгивающую. Когда она выдыхала на меня сеном и молоком, тепло еще долго
пробиралось под рубашкой, успев щекотнуть аж в самых штанах, и мне не
приходило в голову, что исчезнувший теленок был для нее таким же сыноч-
ком, как я для моей мамы: ведь при всей нашей дружбе они были чужаки. Но
только так и можно создать Рай На Земле - для этого необходимо держать
чужаков на положении скотины, чтобы они не сумели напомнить о жертвах
или о каком-то еще мире за райскими стенами. Увы, чтобы обеспечить рай
для десятерых, одного приходится убивать, а троих изолировать. Что ж,
далеко не всем эта плата кажется чрезмерной: ведь избавляться приходится
от чужаков. А без них Эдем устроится с неизбежностью: папуасы до появле-
ния Миклухи-Маклая считали себя не просто лучшими, как мы когда-то, а
единственными людьми на земле - и среди них не было недовольных, хотя
никто там не имел ни ванн, ни парламентов, ни круизов вокруг Европы.
В мире без чужаков не бывает несчастных. Равно как и счастливых. Раз-
ве что задним числом.
Наша корова - это была просто корова, как просто люди - это были
русские люди. Но не сразу: сначала чужаками были все, кто не из нашего
дома, потом те, кто не с нашей улицы, потом... А правда, кто же чужаки
для меня сейчас? Китайцы? Мусульмане?.. А чужие коровы были страшные.
Когда стадо с могучим быком, мотая тяжкими выменами, между косыми, пря-
мыми заборами, плетнями разбредалось по домам, я тоже летел домой со
всех ног, хотя ни от одной чужой коровы никакой обиды не видел, и наблю-
дал уже из сенцев, из мира своих, где все понятно, а потому страшно лишь
в той степени, в какой опасность видна глазами. Коровья лавина валила
мимо - все одинаковые и страшные: евреи - они и в коровах евреи. Много
лет меня преследовал сон: высоченные коровы на задних полусогнутых ногах
вышагивают переулком мимо, мимо, а я стыну от ужаса, что они меня заме-
тят.
Возможно, это был след диковатой картины: одна корова взгромождается
на другую, предварительно на нее же опершись мордой, чтобы высвободить
передние ноги. - "Мама, корова на корове ходит!" - заорал я, но мама на
этот раз почему-то не разделила моего восторга. Но это же нелепое движе-
ние во сне отчего-то являлось ужасным.
И вдруг в этом черно-буром ледоходе - родное коровье лицо. "Зойка,
Зойка!" - прыгая от радости (а, собственно, чему было радоваться?), ору
я и трясу дедушку за штаны... - "Тю т-ты, штаны стащил, скаженный!.." -
сердится дедушка, поспешно упрятывая обратно выглянувшие подштанники.
Зойка настолько наша, что ее портрет даже помещен в папиной книге
"Древний Восток" (сходство лазурных глаз требовало всякий раз сбегать в
сарай удостовериться: да, несомненно это она, только без лазурной боро-
ды). Что шумеры и вавилоняне со своими коровами жили тыщу лет назад -
это мне и в голову не приходило: в Эдеме время стоит на месте. В этой же
книге длинноносые египтяне, неизменно развернувшись в профиль, чопорно
жали пшеницу, надменно погоняли такую же надменную скотину, так же тан-
цующе выступающую неведомо куда, - только одна из выступающих компаний
называлась почему-то "Евреи в походе". Но во мне ничто не откликнулось,
и обнаружил я евреев, затесавшихся среди египтян (даже туда они пролез-
ли!), только задним числом вступив во владения отцовским наследством:
наша корова была мне роднее каких-то египетских жидишек.
Роднее-то роднее, но когда дедушка Ковальчук сплел мне красивый кну-
тик из разноцветных бечевок с вплетенным туда никелированным кольцом, я
поспешил на улицу (только взглядом чужака со временем обна