Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
перек проулка, народ взбирался по бревнышкам и, покорив этот бе-
резовый Кавказ, попрыгивал вниз с видом весьма умудренным: "По-ихнему он
совершенно прав".
Я водил дружбу с соседским Хомберткой, а потому бывал принят в бирса-
новском сарае, заваленном натасканными с шахты предметами, которым в
мирной жизни было почти невозможно найти применение: ржавые карбидные
лампы, метровые столпы вложенных друг в друга резиновых сомбреро, - но
мешок с лопатами-грабалками Бирсанов почему-то однажды подложил в наш
сарай - обыска, что ли, ждал? И преступно-угловатый мешок этот обходили
даже в разговорах, покуда грозный завхоз его не востребовал. Что ж,
по-ихнему...
Да что мирные слюнтяи Каценельчуки - самые крутые короли танцплощадки
становились очень улыбчивыми, когда под звуки лезгинки (по-эдемски, ка-
бардинки: "Папа, купи мне ботинки, я станцую танец кабардинки, мама, ку-
пи мне галоши, я станцую танец хороший" - слова народные) на арену выс-
тупали ингуши. И наш надменный Чуня или сволочной Хазар первым смеялся
над дружеской шуткой, когда какой-нибудь Иса или Муса выливал ему в от-
топыренный карман стакан фруктовки. И только феномен Фоменко... В ту по-
ру я был еще человеком чести, а потому не сомневался: угнетен тот, кто
должен краснеть или подхихикивать. Что, что? Ингуши - угнетенная нация?
Да вы сдурели! Силач Халит отсидел трое суток за то, что сгонял на мото-
цикле на станцию за сорок километров - ну так, стало быть, мир устроен:
нам можно, а им нельзя. "Комендатура, комендатура", - почтительно повто-
ряли мы вслед за большими. И Халит не обижался: тех, кто его сажал, он
тоже не держал за людей.
Мы, люди, такие существа, что среди нас не выживешь, если будешь счи-
тать нас за людей.
Халит был полупобедитель силача Бедилы, чей огромный призрак бродил в
ту пору в умах эдемцев от Урала до Иртыша: Бедила появлялся неведомо от-
куда, разбивал свой шатер и вызывал из публики охотников помять кому-ни-
будь (и себе в том числе) богатырские косточки. Бедила заламывал всех
подряд, продувая только слабакам: то студентику в очках, то какой-то
тетке-пиявке: она впилась Бедиле в мочку уха да так и повисла, пока не
оторвала напрочь - и тем Бедилу победила. У нас с ним схватился Халит и
боролся три вечера: в первый победил Бедила, во второй - Халит, а в тре-
тий погас свет. Народ-творец, как всегда, бил в десятку: ничья не порти-
ла единства (Халит на время тоже превращался в нашего).
Но сколько я ни протираю глаза, Халита мне все равно не разглядеть
сквозь Веру Отцову, которая все валит и свищет вулканическими клубами
сквозь безнадежный свищ в коре моего головного (еврейского) мозга. Про-
мелькнуло только сквозь туман, будто в парилке: я в восторге любопытства
сижу справа от Халита на корточках перед его могучим мотоциклом (ребрис-
тые цилиндры, аппетитно-круглые резиновые крышечки), и весь мой левый
бок охвачен ощущением чего-то очень безопасного и большого - даже улыбка
у Халита была большая, хотя взрослые в ту пору все были одинакового
взрослого роста. Я ругаюсь вкусным шоферским словом: "Врот!" - и спраши-
ваю Халита: "А что такое врот?" - "И в рот бывает, и в нос, и в печен-
ку", - разъясняет Халит настолько туманно, что даже непонятно, про что
переспрашивать. Хотя Халита про все можно спросить, и он никогда не от-
ветит вопросом на вопрос: "Дурак, что ли?" или "Глаз нету?".
Я был еще до предела любознательным, но очень пугливым зверьком, и
если я подолгу торчал у Бирсановых, опоясав их саклю кругом вторым моего
рая, значит это и был рай. И однако, на месте бирсановской комнаты в
просторах моей головы, как лоскутный ковер на ветру, колышется и дрожит
лишь что-то смутно-цветастое: какие-то смеющиеся женщины в разноцветном,
приветливые, прямо как мои тети, сидя на корточках, что-то мелют в ма-
леньких ручных мельницах, куда-то подзывают, суют горячую лепешку, отди-
рая ее прямо с плиты, - а я им что-то рассказываю, пою - и все в востор-
ге хлопают в ладоши. И никаких "удар короток - еврей в воротах".
Пока я жил зверьком, мир то медленно скользил мимо, то надолго (каж-
дый раз навеки) застывал, то, мелькая, летел стрелой, а я, неотрывно
припав изнутри к глазам, как к вагонным стеклам, все равно успевал схва-
тывать и навеки впечатывать в душу - и каждый был нов и неповторим - то
дяденьку в красно-белой (ляпнули сметаны на винегрет) фуражке, навеки
разинувшего рот на теленка, приладившегося к кустикам с плоско острижен-
ным, как у Максима Горького, ежиком, то девчонку с навечно высунутым
специально для меня языком, то богатырских теток, закованных в атласные
лифчики, вздымающих богатырские кувалды.
Но Вера Отцова истертой кистью из мочалы все забеливала и забеливала
мои окна, превращая их в непроницаемые бельма вагонного клозета, твер-
дым, единым для всех знанием забивала мне уши, словно унитаз - прошло-
годней подшивкой "Правды", а потом обмакнула туда палец, имеющий форму
дорожного указателя с надписью "Так надо!", и этим Почвенным золотом, не
слишком усердствуя, обрисовала на бельмах изнутри по одному на целые ту-
чи народа абрису Ингуша, Немца, Еврея, Американца, - все чужаки слились
в десяток-другой пригодных только для мишени силуэтов, перед которыми
было уже ничего не стыдно (не стыдиться - это и значит не держать за лю-
дей).
Вот так я и стал своим человеком, вместо того чтобы сделаться живым
сосудиком между двумя Эдемами, подобно всем Эдемам, чуждыми друг другу,
как разные галактики. Я предал всех ингушей, подаривших мне первые улыб-
ки и рукоплескания. Я свалил их в кучу заодно со всеми чужаками, заодно
с телятами, кошками и дядей Зямой, и уже с чисто технологической любоз-
нательностью внимал степенному рассказу алматинского дяди Андрюши о пе-
ремещении ингушей и породненных с ними лиц.
У Ковальчуков у всех головы были на месте, и руки росли откуда надо,
- дядя Андрюша был мобилизован на связь в самые что ни на есть внутрен-
ние органы войск. У него и рассказ был чисто технологический ("поршень
двигается от верхней стенки к нижней, одновременно с чем происходит за-
полнение цилиндра через впускной клапан"), с кулинарным, пожалуй, даже
аппетитом ("горячее тесто снимается с огня, после чего, не переставая
помешивать, в него вводят яйца"): мужиков собрали на площади для како-
го-то, якобы, оповещения, взяли в оцепление с автоматами-пулеметами
(полностью назывались все марки), баб-стариков с пацанами, не переставая
помешивать, провезли мимо на открытых грузовиках, чтобы джигиты видели,
что держаться больше не за что, а потом поршень начал заполнение следую-
щего цилиндра.
Я слушал, Ковальчук Ковальчуком, ничуть не воображая Хомбертку в во-
енном газоне орущим младенцем на руках у его цветастой мамы, угощавшей
меня горячими лепешками. Души моей коснулась лишь легкая тень торжества
за масштабность и продуманность нашей операции. Видно, на роже у меня
мелькнуло некое легкомысленное отступление от технологичности, ибо умуд-
ренная беседа толковых мастеровых вдруг запрыгала по суетным ухабам: не
вздумай болтать, языком трепать - никогда, никому - прирежут, сожгут,
корову съедят вместе со свиньей... Хотя свиней они не едят. А если три
дня не евши? Ну, тогда, может, и съедят. Молодые точно съедят, а старики
- не-ет, они лучше папаху свою жевать будут. Да-а, старики... Стариков у
них слушаются... Если б мы так своих стариков слушались, мы бы - о!..
Разговор соскользнул в новую умиротворенность (как бы хорошо было
жить, не отступая от Веры Отцовой), и я больше никогда не задумывался, с
чего это ингуши свалились на нашу голову в наши русские степи Казахста-
на. Только недавно взрыв русофобии вывернул на мои алчные до клеветы ев-
рейские зенки всякие газетные россказни про вагоны для скота, в которых
везли спецпереселенцев (а что делать - пассажирских самим не хватало),
про всех этих вечно мрущих детостариков (русофобы любят жать на слезу),
про расстрелы с последующим сожжением в сараях разных убогих, кто сам не
мог спуститься с гор (не на себе же их было везти!) - и только теперь на
мои глаза наворачиваются крокодиловы слезы, и мне хочется от всего моего
лживого сердца воззвать к тем, кто понятия не имеет о моем существова-
нии: "Во имя Аллаха, простите меня!".
Но в затянутом паутиной уголке, где я коротаю свои последние годы,
пафос не уместен, - здесь царит здравомыслие - последнее утешение тех,
кому отказано в энтузиазме, - и уместно звучит только одно: "Разбирай-
тесь без меня. Лично я никого не выселял, не высылал и не расстреливал".
Мы, отщепенцы, не желаем нести ответственность за своих (их у нас нет),
мы любим напирать на личные вины и заслуги - и победа почти уже за нами:
права человека, благо отдельной личности - эти дезертирские стремления
бежать от Общей Судьбы, без которой Единство раскатывается врассыпную,
как клопиный материк под солнечным ударом, - эти деструктивные права на
глазах растут и каменеют тем идолом, которому отбивают поклоны уже не
задумываясь.
Пока Вера Отцова сидела на наших глазах органическим наростом, а не
очками, которые, как нынче, можно, когда выгодно, то снять, то снова на-
пялить, - до тех пор Эдем оставался Эдемом, и нам не было преград, поми-
мо собственной трусости. Да и то лишь тогда, когда наше "Мы" распадалось
на пригоршню маленьких "я". А дай нам в руки оружие, надень на шею брон-
зовый зажим воинской дисциплины, вознеси над нами символ Единства - и мы
управимся со всеми чужаками так же уверенно и технологично, как с коро-
вами и телятами - хоть на войне, хоть на бойне. В главных стихиях, где
живет народный дух, - в мечтах и сплетнях, - мы беспрерывно разили ингу-
шей десницей наших богов и героев: в Сталинске их били морячки, в Жолым-
бете - геологи (всегда какое-то "Мы"), а у нас в Степногорске - правда,
до нашего рождения - солдаты и матросы, сержанты и старшины, и особенно
целинники, прокатившиеся через нас девятью валами и с песней "Вьется до-
рога длинная, здравствуй, земля целинная" осевшие в бескрайних степях
совхозами "Изобильный", "Восточный", "Киевский", "Ленинградский". А в
Заураловке бывшие фронтовики, перезваниваясь кольчугами медалей, осадили
ингушей почему-то в парткабинете (может быть, те искали убежища в хра-
ме?). Ингуши забаррикадировались подшивками "Правды" и отстреливались из
двустволок, но старые боевые волки по всем правилам осадного искусства
подвели под кабинет сапы и взорвали ингушское гнездо, не пощадив и
собственной святыни.
Не знаю, что ингуши врали про нас - мне посчастливилось побывать в
наперсниках только у одного хранителя ингушской славы. Разве что своего
национального (тогда еще русского) первородства я не отдал бы за его
гордое имя - Хазрет. Мы с Хазретом были клеточками хоть и небольшенько-
го, но все-таки Единства (сидели в одном классе), а потому сквозь силуэт
Ингуша я мог бы выискать в нем кое-какие и персональные штришки - только
не стоило: первый же взгляд нашлепывал на них новую этикетку - Сморчок
(не со зла, а само нашлепывалось). Мне было поручено натаскивать Хазрета
в математике, но вместо "а плюс бэ сидели на трубэ" он воодушевлял меня
подвигами его компатриотов: там Иса сломал кому-то нос, здесь Алихан
сломал кому-то таз - мы про них врали примерно то же.
Правда, Хазрет был еще и поэтом травматологии: наше типовое сказание
завершалось в звездный миг - потерпевший (проигравший) вылетел, скажем,
в окно; Хазрет же следовал за ним вплоть до операционной, скрупулезно
протоколируя все переломанные ребра, вышибленные зубы, отбитые у их при-
родных поместилищ печенки-селезенки. На мой взгляд, вся эта требуха была
ненужной уступкой мелкому (еврейскому) реализму: дух народа не должен
опускаться до столь частных и неопрятных деталей.
Увечные чаще всего оказывались русскими только потому, что их было
больше под рукой, а так Хазрет не отказывал ни эллину, ни иудею, ни ка-
заху - их он даже предпочитал, и с большим уважением к русскому народу
подчеркивал, что именно русские устроили овацию великому Джафару, когда
он, задав костоправам работы на полгода, садился в автобус в Жолымбете.
"Джафар, Джафар!" - кричали они... нет, поправлялся Хазрет, они его
по-русски звали: "Жора, Жора!" - в "Жоре" заключался оттенок особой лю-
бовности. Джафар-Жора, подобно некоему Ланселоту, странствовал от Петро-
павловска до Караганды, разя не плотву, кишащую в клубах и горсадах, а
всегда какие-то Единства: солдат и матросов, целинников и геологов -
взял он геолога за ноги, стал он геологом помахивать: держись, геолог,
крепись, геолог!
Хазрету была чужда не только русофобия, но и антисоветчина. Дикая ди-
визия, доблестно служившая российской короне, - это была сила. "Дикая
дивизия - о, бля!" - сверкал из девичьих персиянских прорезей гипноти-
ческими зрачками стремительно возносившийся в гору хулиган Алихан. Но в
бродивших по рукам, истертых до замшевой нежности листочках, выдранных
из книг, а то и передранных откуда-то, не было ни слова неуважения к Со-
ветской власти - наоборот, перечислялись заслуги ингушей перед нашей
строгой матерью: революция, коллективизация и др., и пр.
Я ни разу не слышал от Хазрета ни о брошенном добре, ни о скотских
вагонах, ни о навязших в зубах (Советской власти) стариках-женщинах-де-
тях, нет - только о доблестях, о подвигах, о славе! Там, где искусство
опускается до отнятых очагов, украденных шинелей и прочих прав человека,
- там Величие погибает. О покинутых горах, не то долинах, Хазрет расска-
зывал только одно: на Кавказе есть пещера, в которой есть вс[cedilla] -
только мака нет. "Танки, пулеметы есть, а мака нет?" - пытался уличить
его Гришка, но Хазрет стоял на своем: "Мака нет".
Зато двоюродный брат Хазрета - в миру Сергей, а дома то Самуил, то
Самайл - совсем никогда не врал и вообще не болтал не только лишнего, но
и необходимого - не поддерживал даже мужских бесед, кто кому навешал, а
ходил себе в пиджачке и - тезка еврейского пророка - хорошо, но без лег-
комысленного блеска, учился (он и лицом был очень правилен, но без кра-
сивости). Его вполне можно было потормошить - "Самуил коров доил, титьки
рвал, домой таскал" - и даже немного помучить. Но если нечаянно заденешь
в нем что-то Ингушское - неизвестно, что за пипочку, - такое в нем вдруг
просверкнет, что - хи-хи, ха-ха, тра-ля-ля, - надо было срочно заминать,
заигрывать.
В Кара-Тау до моего слуха донесся слух, что ингушам разрешено (еще
прежде евреев) вернуться в родные палестины, что они вместо благодарнос-
ти расширительно истолковали указ правительства и вместе с багажом упа-
ковали в контейнеры кости предков, что кости в дороге завонялись, что...
Дальше не знаю. Правда, уже в Ленинграде, на меня наскочил несущийся ку-
да-то Хазрет, но ему, барду, всякий бытовой бардак по-прежнему был пофиг
- он успел только на бегу сообщить, что Муслим Магомаев тоже ингуш.
После университета, стремительно превращаясь в еврея, я прослышал,
что Хазрет осилил пединститут по исторической части (у него всегда был
гуманитарный склад ума) и директорствует где-то в горах Кавказа, а Саму-
ил - тезка еврейского пророка - проторенной дорожкой выслан, откуда при-
ехал, - за национализм. Хрен их (нас) знает, что у них (у нас) считалось
национализмом: в Сережкином (я совершенно автоматически перескочил с Са-
муила на Серегу) семействе национализму и поместиться было негде, все
там было самое советское - от вороненого репродуктора до никелированных
шаров, усевшихся на спинке кровати, - в них самая нацменская физиономия
обретала обширное эдемское простодушие: они и Дикую дивизию превратили
бы в Кантемировскую.
В общем, все там было обыкновенно, кроме одного - послушания. Отец,
старший брат, какая-то седьмая родня на киселе: ну-ка, сходи туда - не
знаю куда, принеси то - не знаю что, - самое бы пуститься в препира-
тельства, а Самайл - ну, вроде бы совсем такой, как я, - вдруг совершен-
но серьезно вскакивает и, не скорчив даже самой беглой рожи, бежит вы-
полнять. И продолжает бежать, даже когда на него не смотрят.
Вот где таился национализм - в повиновении старшим! Глянцевая, будто
только что из-под лака, картинка в глазах - из дочеловеческой поры: мож-
но разглядеть каждую жилку и каждую морщинку. Фотографируется ингушское
семейство и - откуда что вынулось (вот откуда: женщины паковались без
мужского догляда): черкески, ичиги, наборные пояса с кинжалами. Кинжалы
деревянные, но ножны-то настоящие! Внимание, предостерегает фотограф,
берясь за клизмочку, - и парни приподнимаются на носки, словно перед ка-
бардинкой, а лица их вспыхивают веселой смелостью. Стойте, стойте, выны-
ривает из-под своего одеялка фотограф и начинает заглядывать в выпучен-
ный глазище, откуда почему-то не хочет вылетать птичка, - а джигиты по
команде враз опускаются с носков на землю, и смелость с лиц тоже как ко-
рова языком. Так, приготовиться - подтянутость и смелость. Мне был дан
знак: смелость - дочь повиновения (о такой редкости, как волчья смелость
одиночек, не стоит и упоминать), - но тут я, опомнившись, кинулся прочь.
На раскисающем снегу Гришка водружал торс на таз снежной бабы. "Гришеч-
ка, миленький", - лепетал я, пытаясь укрыться за бабу и путаясь в резин-
ках, но их было столько, что... Ноге сделалось горячо-горячо.
Потом меня мыли, сушили, я отсиживался за печкой с моей единственной
Мусенькой - и провидческий знак был окончательно смыт и засушен. И я
всего только года два как не писаю от восторга при виде чужого единства,
постигнув, что, как нет свободы без одиночества, так нет смелости без
послушания.
Еще картинка из альбома отверженца: трое парней (лица закрыты Ингушс-
ким) и Ингушонок с ними. А поодаль - тоже лет шести-семи - играет Каза-
чонок. Один из парней отдает распоряжение: "Поди дай ему", - и Ингушо-
нок, ни мгновенья не колеблясь, с разбегу сшибает Казачонка с ног. "Ты
че, ты че?.." - ошалело бормочет тот, а ему раз в зубы. И еще раз. И еще
много, много раз. У Казачонка уже кровь на губах и слезы на раскосеньких
глазках, он тоже - "Ах, так?!.." - пытается расстервениться - но разве
расстервенишься в одиночку, предоставленный самому себе, защищая только
самого себя...
Парни ждут, пока тренировочная груша разревется и прикроет голову ру-
ками. И когда цель достигнута, задание выполнено, они отзывают юного
бойца.
Еще страничка. Те же - индивидуальности по-прежнему смыты Ингушским -
постаивают у школы. В воротах появляется Жунус - он рожден для черкески.
Рядом старается держаться как ни в чем не бывало Витька Чернов, на днях
сточивший здоровый зуб, чтобы напялить на него золотую фиксу.
- Глядите, Чернавка с Жунусом! - притворно хватается кто-то за живот:
Витьке не по чину появляться в столь высоком обществе. Все издают през-
рительный смешок: снобизм здесь не пройдет.
На Жунусе его знаменитые брючата, отглаженные до вожделенной кин-
жальной обоюдоострости. Жунус никогда не садится, храня выстраданные
стрелки, - ему за это в любой тесноте предлагают место.
Жунус, подобно тополю устремленный ввысь, поднимается еще тремя
пальцами выше - на деревянную решетку, о которую вытирают или, по край-
ней мере, должны вытирать ноги. Его зеленые брючины нежнее апрельской
травки и стройнее, чем побеги бамбука. Сзади тихо подходит Ингуш постар-
ше, берется за решетку, вскидывает ее вверх и резко рвет в сторону - Жу-
нус с метровой высоты нелепо грохается на спину. Он вскакивает, его
прекрасное лицо пылает бешенством, он... видит шутника и, под общий
смех, начинает смущенно обтряхивать изумрудные грани своих портков.
Щегольство у них было наше - кепки, штаны, чубы, москвички (короткие
пальто с меховым воротником), но м