Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мелихов Ал.. Во имя четыреста первого, или исповедь еврея -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
однажды приняв ботанику за историю, я в своем ответе ограни- чился констатацией того, что пшеничный хлеб до революции был доступен только богатым, - и внезапно получил двойку. По инерции я схватил еще и еще одну, никак не в силах поверить, что мне действительно положено знать все эти тычинки и пестики. Над родителями навис неслыханный позор - Двойка За Четверть. Мама пришла с работы потрясенная и кинулась колотить меня кулаком по заду, я извернулся, и она угодила по гораздо более чувствительному мес- ту. Я скорчился, она перепугалась и заплакала, что было еще ужаснее... нет, она, коренная хохлорусачка, сделала не меньше моего еврейского па- пы, чтобы превратить меня в трусливого жиденка! После этих потрясений я впервые в жизни сел учить что-то устное, и на следующий день ботаничка, уже интереса ради, гоняла меня от раздела к разделу - не сорвусь ли я хоть где-нибудь в четверку. Но ничего, кроме пятерок, этот аттракцион мне не принес. Я забежал вперед, чтобы больше уже не возвращаться к подобным пустя- кам: эдемским народом учеба не ценилась, а потому впоследствии нисколько не интересовала и меня - нравилось мне только слышать, что вот если бы я с моей головой да еще хоть чуточку старался... А пятерки-четверки выхо- дили и без стараний. Папа, местечковый хранитель дворянских традиций, пытался учить меня языкам, но я не дался. Ради хвастовства, я ловил с лету и английский, и немецкий, и французский - а потом с адским хохотом отшвыривал их в бездну. Зато мой теперешний сынуля мусолит английские книжки чуть не с пятого класса, мечтая заговорить, как настоящий американец: синдром отщепенца, похожий на желание переменить фамилию. Но наконец и до него дошло: "Ког- да я изучаю... ну, математику, археологию, что угодно - я вырастаю над другими. А когда изощряюсь над языком, проявляя чудеса усердия и тонкоу- мия, - я всего лишь стремлюсь сравняться с любым жлобом, который только и сумел родиться, где надо". Понял наконец, что самого главного не заработаешь - его можно только получить по наследству. Так вот, стараться мне пришлось исключительно в чистописании - может быть, если бы я писал по-еврейски, справа налево, у меня получилось бы лучше? Над восьмеркой я пролил немало слез, пока дедушка Ковальчук - вот она, русская смекалка! - не разделил неприступную цифру на несколько ку- сочков, каждый из которых давался моей куриной лапе сравнительно легко. Действуя по системе Тэйлора-Ковальчука, я заполнил несколько строчек, совершенствуясь с каждым шагом, а дедушка только покрикивал за спиной: "Смотри, бабка, - от написал, так написал! А это не он, не он, а эту об- ратно он! Ковальчуковская порода!". Про эту самую ковальчуковскую породу я слышал беспрестанно (разумеет- ся, только от Ковальчуков), но представляю, до чего бы я был изумлен, если бы папа Яков Абрамович с гордостью произнес: "Каценеленбогенская порода!" Я всегда понимал, что гордиться своей породой вправе только Ко- вальчуки. А от Абрамовичей я всегда имел одни сплошные неприятности. Однажды чистописательное вдохновение коснулось моего пера и чер- нильницы-непроливашки. Буквы выплывали, как лебеди, с мускулистым нажи- мом и тающей волосяной, пока я выписывал входившее в задание мамино имя: Любовь Егоровна. А папа - Яков... Абрамович или Обрамович? Я уже знал, что если кажется "карова", "марока" - то на самом деле надо писать "о" - и написал отчество отца своего на волжский лад. Боже, как я рыдал! Зато, явившись в школу живьем, я очень скоро пе- рестал огорчаться по поводу никому не нужных учебных дел. Я только бесп- рерывно совершал подвиги и делился, делился, делился, как амеба. Даже атакуя или защищая снежную горку, я не щадил живота. А из мечтаний своих я вообще никогда не выходил живым - обязательно погибал, красиво раски- нув руки. Какие-то предатели просили у меня прощения, но я сквозь стон посылал им проклятья и, страдальчески смеживши веки, отходил в лучший мир. Там мне становилось жалко этих Иуд, я возвращался обратно, отпускал им вину, сквозь стоны же, и снова отправлялся, откуда пришел. "Ты чего валя- ешься?" - обеспокоенно спрашивал кто-нибудь из больших, и я быстренько вскакивал, чтобы они окончательно не испохабили высокую минуту. Минуту Жертвы. Я ничего не хотел для себя - я хотел только жертвовать собой, и был счастлив лишь до тех пор, пока жертву мою не отвергли. Что такое счастье? Соучастничество, подчинение, растворенность - от- того-то самая что ни на есть средняя школа им. Сталина мерещится мне ка- ким-то Эдемом в Эдеме, где никто не способен возмутиться положенным, возмутиться тем, что зимой идет снег. Не спорю, меня немножко вырвало от увесистого постукивания зубила о кадку с фикусом - Козелок в дружеской компании готовился в третий раз п...здить Витьку Клушина. Ну так и что с того? Я изо всех сил (запищало в ушах) напряг надувшиеся щеки и проглотил блевотину. И блевота вдруг пропала, будто вовсе не бывала. Ее и не было, пока я не стал чужаком, для которого правда важнее чести и красоты. Честь и красота - это умение глотать блевотину и не помнить о ней, - ее помнят и разглядывают только отверженцы, вынужденные вечно дожевывать свою пресную беспристрастность. Короткий поддых, чтоб ты повис на кулаке, ледяхой в морду вместо снежка, вывернутые то руки, то карманы, подж...пники (утаить хоть букву, подколодный отщепенец!), плюхи, тычки, щелбаны, щелбаны, щелбаны выбива- ют дробь на барабане моей отщепенческой памяти, стоит мне склонить к ней потерявшее патриотическую бдительность ухо, - и все равно: Эдем, Эдем и Эдем, тысячу раз, во веки веков Эдем! Не смейте очернять мою святыню: в средней шк. им. Сталина я был та- кой, как все - единственное счастье, отпущенное человеку на этой земле. Я не ведал сомнений в нашем неписаном (писаное нужно одним чужакам) кодексе - я сам был этим кодексом. Теперь я бываю хотя бы в четверть так уверен и силен, только когда кого-то играю - неважно кого, русопятского рубаху-парня или умудренного еврейского скептика, - главное, чтобы я ис- полнял чужую, простую, неколебимую волю, которая только и может сложного и слабого сделать простым и сильным. Пролетая броуновским мельтешением, свой среди своих, молекула среди молекул, только их и себя ощущающая, а потому безошибочная, - одних ты сшибаешь, от других отлетаешь, а перед какой-то еще неопознанной спиной ухитряешься сделать невероятный прыжок в сторону - завучиха так и не уз- нает, какой опасности чудом избегла. На все - единственно возможная, а потому безошибочная (не вызывающая сомнений) реакция: внезапно вспыхнувшая улыбка во всю рожу: "Здравствуй- те, Мария Зиновьевна!" - и тут же вместо бодрой припрыжки дерзкая разва- лочка: "Здрассь..." - сквозь едва скрытую ухмылку внезапно развесившихся губ (и про себя: "Вась-Вась..."), - и сразу же дураковатая молодцева- тость: "Здравь жлаю, тварищ военрук!" "Военрук... А руки из кармана не надо вытаскивать? Не наигрался в биллиард?" - "Гы-гы!" - "Ну, вольно-кругом - арш!" Сатиновые каскады низвергаются с вышины нечеловеческого роста - физ- рук-баскетболист читает стенгазету "За учебу", а учащиеся, пробегая ми- мо, каждый - вокруг его сатинового зада, на уровне своей головы - делают резкий оборот, будто заводят машину, и ты тоже делаешь целых два оборота и, - дрын-дын-дын-дын-дын... - мчишься дальше. В буфете зыблется рой, стремясь к бессменным от начала времен песоч- никам под фруктовку: в Эдеме каждая пища - самая вкусная на каком-то своем месте. Среди роящихся всегда найдется кто-то из своих свой: "Л[cedilla]вчик, жми сюда!" Кого-то ты, не глядя, как вещь, отодвигаешь в сторону, а кто-то, не глядя, как вещь, отодвигает тебя. Взъерошенно оглядываешься - восьмиклассник, ему можно. А это кто? Шестой бэ? Подож- дешь. И что, что на год старше и застиранная гимнастерка обтягивает ши- рокую грудь - все равно за эту ступеньку еще можно побороться. Взаимная примерка - и брешь проделывается в более слабом месте. Это справедливость по-эдемски: не утопическое равенство, а довольство положенным. За дощатым курятничком буфета - черная, мрачная лестница, куда еще до подписания акта о приемке пахнущего известкой и краской здания начали сваливать изношенные гимнастические маты, что специально запрещено про- тивопожарными инструкциями, авторам которых прекрасно известна неистре- бимая людская страсть загромождать хламом все дополнительные выходы, увеличивающие человеческую свободу и усложняющие человеческую жизнь. Маты, защитного цвета вооруженных сил, защищают еще одно излишество - запасной вход-выход в (из) подвал(а) - там мастерская, пахнущая станка- ми, напильниками и самодельными шайбами, причудливыми не хуже фасоли. Запах, как все в Эдеме, прежде всего родной. На этой же черной лестнице богатырь Фоменко дубасил сразу двух ингушей - Ису и Мусу. Пока один под- нимался, Фоменко тяжким ударом валил другого. Оценив картину в единый взгляд, я дернул подальше: эти орлы не оставили бы в живых свидетеля их позора. Я тоже попробовал исполнить роль Фоменко, взяв в статисты двух шпа- ненков из Копая, - все началось как по маслу: пока поднимался один, я сшибал с ног другого, но выяснилось, что процедура не имеет естественно- го конца: эти звереныши поднимались и шли под все новые и новые удары, пока я не почувствовал страх: не могу же я с ними драться и завтра, и послезавтра, и... Я начал поддаваться, чтобы они тоже мне поднавешали и, когда нас начнут растаскивать, уже не чувствовали себя посрамленными. И вот тут-то я в немом недоумении останавливаюсь перед тайной Фомен- ко: по части чести не нашим шпаненкам было тягаться с ингушами, и если они даже не пытались прирезать его, то единственно потому, что признава- ли за ним какое-то исключительное право. "Фоменко сам может финариком пощекотать", - увлеченно растолковывал мне Гришка (любого другого он на- верняка называл бы Фомой), но я и тогда сомневался: чтобы ингуш, не- вольник чести, да смандражировал перед такой ерундой, как финарик... Старший сын наших соседей Бирсановых - первое "ха" из задуманных пя- ти: Хасан, Халит, Хаит, Хамит, Хомберт (пишу, как слышал) - застрелил свою сестру, чтоб другой раз думала, когда выходит за болгарина (так у нас звали балкарцев, тоже ссыльных): друзья начали над ним смеяться, он взял двустволку, ночью вломился к новобрачным и застрелил сначала его, а потом ее (детали эдемского канона: попутно он раскидал человек двад- цать-тридцать: состояние аффекта у нас очень почиталось). Из заслуженно- го червонца он оттянул восьмеру, был сактирован в завершающем градусе чахотки, а еще через два-три месяца отбыл к горским праотцам, честно заплатив за право называться мужчиной. Только право же и могло бы его остановить. А оно завоевывается не только тем, чем ты бьешь, но и тем, чем ты готов платить. И ингуши уга- дывали, что Фоменко тоже не постоит за ценой. Фоменко, как у нас выражались, лазил с одноклассницей из второго и последнего кирпичного дома, оштукатуренного, с квадратными выступами по углам для еще пущей красы (по ним, как по лестнице, можно - и нужно - было вскарабкаться под самую крышу), - в этих домах жила знать (пианино, золотая медаль, столичный вуз) - Фоменко же ждали шахта или автобаза. Злые, а может, и добрые (смотря к кому), языки говорили, что она нарочно кружила ему, знаменитому человеку, голову, не имея, разумеется, серьез- ных намерений. И однажды, чуть ли не в ночь выпуска - окончательного размежевания - он прямо на слоеном каменном пироге перед поликлиникой убил ее - просадил, говорят, финкой насквозь: у нас в Эдеме это счита- лось хорошим тоном, только мало кто способен был его поддержать. Прон- зенная грудь - я тоже видел в этом некую суровую поэзию (даже сердился на папу, что он в убийстве видит только убийство), пока не обнаружилось, что романтика завершается самыми обычными похоронами, с гробом и оркест- ром. У нас в Эдеме дом с покойником был открыт каждому. Мой лучший друг Вовка Казачков сбегал посмотреть и после с бедовостью во взоре поведал, что у убитой девушки сквозь юбку проступали спущенные трусы - у нас в Эдеме ничему не удивлялись: отчего и не положить в гроб в спущенных тру- сах. На суде Фоменко бился как припадочный: "Расстреляйте меня, расстре- ляйте!" - полмилиции сбежалось его держать, растолковывая, что тут не ресторан, здесь приговоры не заказывают. Когда объявили десять лет, мать убитой (все это, впрочем, мне только рассказывали, а ведь наши рассказы служили прежде всего Единству) вскричала: "Живи, Толя!" - и упала без чувств. Когда я уже оканчивал университет, до меня через третьи руки дошло, что Фоменко, русский медведь, сдюжил всю десятку и вернулся в Эдем (нам целый мир - чужбина), но больше он уже не атлет и не герой, а черт его знает кто - я понял только, что он почернел, хотя прежде был белобрыс. Но эти годы, стройки, войны - все это было впереди, а значит нигде: в Эдеме вечно зеленеет одно Настоящее. Только оно и существует, когда из класса, где ты переживал вполне приемлемую, оттого что положенную, скуку (настоящей скуки в Эдеме не бывает, ибо там ты непрестанно с кем-то об- щаешься, хотя бы и молча: производишь впечатление и подвергаешься оно- му), так вылетаешь, значит, в коридор, взлетаешь на обструганный брус перил, крашенный краской половой, но отнюдь не эротической (наоборот, она, слой за слоем, старается утопить глубоко вошедший в дерево и все пытающийся родиться заново афоризм: "х..., п... - с одного гнезда"), и мчишься вниз так, что штаны дымятся, и глубокий афоризм оказывается еще на микрон ближе к свету. Перед тормозной колодкой, набитой на перила, в стотысячный раз пытаешься подпрыгнуть сидя - ну что, кажется, стоит: скрючиться и резко выпрямиться, и - но опять не оторвался, и, потирая заново зашибленный синяк на бедре, прихрамывая, поспешаешь мимо статуи Отца народа в два физруковых роста. Весь двор заполнила огромная спина, красная, сходящаяся к ушам шея безо всяких проволочных растяжек возносится выше коленчатой железной трубы за школьной кочегаркой. "Фоменко", - сами собой восторженно шепчут губы, а рядом с божеством другие полубоги: Парамон, Чуня, Хазар - сейчас влепит щелбан. Готово, влепил - "У, Хазарина!.." - бормочешь зло, но без негодования: Хазару так и положено быть гадом. А что такое боль без не- годования! И в сортире - просторном, просторней школы (рубленном из остатков сказочного леса, которым были некогда обросши наши сопки - потом вода ушла в шахты, сосны пересохли и пошли на крепи), над просторнейшей ямой ты сразу же находишь свое место в ряду друзей, охваченных хорошей спор- тивной злостью: кто выше достанет струей на стену - Эдем предпочитал вы- соту глубине. Забыты даже терпеливые устьица в соседнее отделение, сквозь которые просачивалась наша страсть (мужчины, как известно, любят глазами, а женщины ушами). Обрезанным гяурам здесь делать нечего: вершин (стропил) достигнет лишь тот, кто стиснет крепче, чем злейшая из прище- пок, самый краешек своей крайней плоти, покуда нежная кожица не раздует- ся, как те детские соски, в которые мы закачивали воду, превращая их в литровые светящиеся дыньки. И только когда шкурка - единственное, чего нет у евреев - вот-вот готова лопнуть, надо приоткрыть рвущейся на волю струе наивозможнейше узенькое - тоже устьице, - и гиперболоид инженера Гарина успеет вычертить на стропилах арабскую загогулину. Евреи тоже черпают силу в сдавленности. Сделав лишь один шаг обратно к солнцу, нужно было молниеносно сры- ваться с места и лупить со всех ног под слоеную горку - оттого что все с чего-то лупят в ту же сторону. В безумном галопе смекаешь, что неразум- ный Хазар запустил в небеса перемигивающийся с солнцем диск туго сверну- той телеграфной ленты, и вот она понеслась, понеслась, понеслась, разво- рачивая за собой длинный вьющийся локон - хвост фортуны. Я только теперь понимаю, почему, домчавшись первым, я лишь лапнул вожделенный приз и тут же выпустил, сделав вид, что промахнулся (его тут же накрыл десяток рас- топыренных пятерней): я не хотел владеть удачей в одиночку - пусть лучше видят, что я был в одном шаге от победы. Я еще не знал, что четыреста первые не прощают и этого. И правильно делают. Свой среди своих, из своих свой, дома я изменял товариществу с книгами, скрывался в них, как отъявленнейший из чужаков. И мне открыва- лось, что миленький мой маленький Эдемчик выдан мне не навеки - где-то есть мир неизмеримо больше, выше, шире, восхитительней... Тех, кто способен этакое чувствовать, щадить нельзя: ведь всюду еще и находилось два-три-четыре потенциальных отщепенца, которых пленяли мои россказни о чем-то нездешнем (и, следовательно, подлежащем немедленному уничтожению или хотя бы осмеянию). Они даже ссорились, кому со мной си- деть, а я, бывало, великодушно предлагал им бросить жребий. Те, кто тя- нулся к моим отравленным песням Сирены, могли быть умными ребятами или лоботрясами из балбесов, но они находились всегда и всюду. И всегда в них было что-то неординарное. Верней, не что-то, а интерес к какому-то иному миру за пределами, очерченными Единством. В эту-то крохотную рас- щелинку я и вгонял свой змеиный язык, отколупывая от монолита новых от- щепенцев. Однако вернемся к нашим костылям. Освобожденный от гипса и здравого смысла, я попрыгивал на своих четырех, как козлик, постукивая костылика- ми и взмахивая ими, словно еще не оперившимися каркасиками будущих крыльев. Ногу, которую полагалось "беречь", я носил перед собой, соеди- няя жульническое еврейское послушание с честной русской бесшабашностью. Ясно, что по мокрому полу лучше не скакать, но - чего страшиться тому, кто растворен в других: одним больше, одним меньше... Копытца юркнули прочь, как по мылу, затылок, звонкий, будто ксилофон, оторвался от мок- рой половицы и... чуть не написал: оцепенело уставился на береженую но- гу, угодившую в табурет. Бесшабашничаешь вместе с роем, а расплачиваешься один - мигом впадая в детство. - Где мама, ну где мама... - бесконечно ною я, перенесенный на бабуш- кину кровать под никелированные шары. - Рожу я тебе маму?! Не задавится - явится! - наконец не выдерживает дедушка Ковальчук, с горя принявшийся сучить дратву, надраивая ее куском смолы - вара, лакированного, как гармошка. Сбавивши ноя, я одновременно примериваюсь к вару: откусить пожевать, а то приходится соскребать со столбов консервной крышкой, да и то только когда подтает. А то бывает, еще рассыпается, как угольный порошок... Возникшая мама предельно спокойна: "Если бы ты ее сломал, она бы ви- села. Посмотри, она же не висит?". Как умудрилась она среди тьмы раздо- быть санитарную машину, я не удивился: на то она и мама. Месяца через два бабушка изображала ее в эдемском каноне: "Как на улицу выбежала - тут материнское сердце и не выдержало: мамочка моя родимая, он же опять сломал ноженьку!". Я сердился, что она выставляет маму перед соседкой такой дурой и притом так непохоже. Чтобы вы знали, что за человек моя мама: с детства, в многократно пе- ремененных школах - сплошные пятерки; заячьи петли дедушки Ковальчука по всей стране - это ради светлого будущего; из хозяйственной деятельности - только стрельба (ворошиловский стрелок); варить будущему мужу щи - к тому времени все будут есть в столовых. После институтского кружка ра- дистов Господь смилостивился и не попустил ее прыгать еще и с парашютом - поднял ей давление, и коллеги по кружкам уже без нее были безвозвратно заброшены в тыл врага. После 22 июня всему

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору