Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
народ
истекал кровью на полях сражений - ни один еврей не имеет права спать с
женой, пока страдает хоть один русский - пусть благоденствуют только Де-
рюченки!). До самого рождения Гришки мама продолжала звать отца на "вы"
и Яковом Абрамовичем.
Уже с Гришкой на руках (война успела кончиться) родители совершили
исход в Воронежскую область - каким-то чудом подвернулась работа в пе-
динституте, ближе к обожаемой Науке. Там отец на недолгое время воссое-
динился с папой Аврумом и мамой Двойрой. Там же моя мама наконец поняла,
что слово "еврей", которым ее предостерегали понимающие люди, и в самом
деле что-то означает: какие-то странноватые люди обращаются к ее мужу:
каля-баля, каля-баля (так у нас в Эдеме изображали казахский язык), а
он, к ее изумлению, внезапно в ответ тоже: каля-баля, каля-баля...
Мое появление на свет, ночные бдения над новой диссертацией, конспи-
ративные поездки в московские библиотеки (отец не имел права задержи-
ваться в крупных городах), непрекращающийся лекторский триумф (прочитав
в книжке что-то интересное, отец едва мог дотерпеть до утра, чтобы расс-
казать ученикам), студенты-орденоносцы в кубанках (когда они склонялись
над тетрадями, медали, позвякивая, ложились на бумагу, восхищенно вспо-
минал отец).
Бдительный доносчик (отец в лекции упомянул, что Волго-Донской канал
какие-то космополитические турки выдумали раньше Сталина), ректор, быв-
ший командир партизанского отряда, заткнувший подлую доносчикову пасть,
объявив, что Каценеленбоген давно реабилитирован, - наглость была нас-
только рискованной, что никому не пришло в голову проверить (а отцу не
пришло в голову считать доносчика таким же русским человеком, как и спа-
сителя: он остался в уверенности, что русские его всегда только спаса-
ли).
Аресты "повторников", начальник госбезопасности - отцовский сту-
дент-заочник, продержавший его всю ночь, а наутро, тоже рискуя шкурой,
собственноручно доставший ему билет обратно в Акмолинскую область спа-
сать дебилов от двоек и хулиганов от тюрьмы (у нас дома вечно толкались
какие-то уголовные рожи - но для меня это были очень заманчивые зна-
комства).
Унесши ноги за месяц до защиты новой диссертации, отец уже не мечтал
о большем, кроме как сдать маму с детьми в мозолистые руки дедушки Ко-
вальчука, а самому податься куда-нибудь в старатели или лесорубы, но его
снова зазвали в школу - сначала на гибельную Ирмовку, а потом и в цент-
ральный состав - еврею дай только палец. В пятидесятом, что ли, году во-
ротившийся из столицы партийный активист Разоренов выразил возмущение в
райкоме, что повсюду сажают евреев - одни мы остались в стороне от прог-
ресса. У нас было два еврея. Директора Мехзавода Гольдина таки посадили
за то, что он распорядился развозить рабочим воду на заводской лошади.
Отца же всего только отстранили от преподавания партийной науки логики и
партийной науки географии, - на языках же можно было оставить и чужака.
Но как мог отец сердиться на такие мелочи, если студенты-орденоносцы
всю ночь прождали его у здания ГБ в темноте под деревьями. Ради этих
верных фронтовых друзей отец, тоже роевым образом, не принимал всерьез и
Разоренова: фагоциты, эти закономернейшие порождения и необходимейшие
ограждения любого народа, представлялись ему кучкой нетипичных негодяев.
По-настоящему они достали его только через детей, то есть через нас с
Гришкой.
Слово "карьера" вызывало у отца недоуменно-брезгливое выражение, но
тот факт, что его чистых, одаренных сыновей государство при практически
полном одобрении либо равнодушии коллег твердо отказывается признать
своими, был, возможно, самым сильным потрясением в его бурной жизни. И
где-то в семидесятые годы он взбунтовался - бунт на коленях: принялся с
множеством предосторожностей (умысел-то был крамольнейший!) собирать до-
казательства того, что евреи суть не что иное, как люди. Лет за десять,
ложась щекой на страницу и мученически куролеся пером у себя под глазом,
отец собрал громаднейшую картотеку, неопровержимо свидетельствующую о
том, что евреи тоже плачут, теряя родных и близких, что бывают случаи,
когда они проявляют храбрость и великодушие, что иногда они погибают на
войне, а то и совершают легкомысленные поступки, что среди них попадают-
ся не только большевики, но и меньшевики и даже кадеты, не только чекис-
ты, но и борцы с оными - и т.д. и т.д. Он изводил нас, зачитывая все но-
вые и новые доказательства того, что мы тоже люди. Он так выискивал и
высматривал всюду все, что касалось евреев, что это начинало злить меня:
как будто, кроме его драгоценных евреев, и интересоваться больше нечем,
- я не понимал, что именно меня он и пытался защитить.
Какая разница, закипал я, сколько среди евреев Героев Советского Сою-
за, физиков и поэтов и сколько палачей и аферистов, - я не желаю ни лав-
ра Кафки, ни тавра Ягоды, - каждый должен отвечать только за себя: я по-
кушался опять-таки на Единство, важнейшей опорой которого является прин-
цип "один за всех - все за одного". Отец же старался уверить себя, что
антисемитизм - плод искреннего заблуждения, которое можно рассеять фак-
тами. И теперь у меня опять-таки не поднимается рука снести в макулатуру
самую полную в мире, подвижнически, по-муравьино-пчелиному собранную
коллекцию улик, перед лицом которых ни один суд не сможет отрицать, что
в мороз еврею холодно, а в жару жарко.
Но и к евреям отец сделался необыкновенно строг за то, что они таки
действительно дают аргументы антисемитам, льют воду на мельницу врага:
неустанно доказывая, что евреи тоже люди, он желал, чтобы они преврати-
лись в ангелов (он не догадывался, что им бы и это не помогло). Он осуж-
дал государство Израиль за его арапскую политику - он был уверен, что
великодушием и попустительством можно обезоружить любого террориста: вот
у них в лагере был убийца-калмык, а отец с ним в конце концов все-таки
сдружился! Отец осуждал еврейских диссидентов за высокомерное поведение
в судах и на следствиях - им полагалось возбуждать в судьях и следовате-
лях не раздражение, а симпатию и раскаяние. Проявления всевозможных на-
циональных исключительностей у самых разных народов вызывали у отца нас-
мешливую улыбку, национальные исключительности русских делали эту нас-
мешку горькой. Как историк и бывалый человек он мог бы составить на их
счет ой какую русофобскую картотеку - ведь самой злобной клеветой на на-
род всегда оказывается правда, - "только выискивать такое стыдно, позор-
но!", но от еврейских исключительностей он просто заболевал. "Я ей гово-
рю: какой у вас умный мальчик, а она: что вы хотите - это же еврейский
ребенок! Надо же такое сказать!.." Подобные эпизоды как будто разрушали
труд всей его жизни. Диалектических академиков Юдина и Митина он называл
не иначе, как "два паршивых жида".
Я был твердо уверен, что социализму, как и всякому господству лжи и
жлобства, не будет конца, - отец же был убежден, что все, построенное на
лжи, недолговечно, - так ему когда-то растолковал его еврейский папа дед
Аврум (освободившись от еврейского марксизма, отец вновь впал во власть
местечковых предрассудков), так что из нас двоих "перестройка" удивила
только меня. Но национальные движения повергли в изумление уже и его -
их массовость, часто обнаруживающаяся самым неприятным образом.
Чтобы оставить чистым Народ, отец всюду искал происки кучки образо-
ванных национал-карьеристов, всегда задаваясь чисто учительским вопро-
сом: "Кто научил?" - "Но ведь их же всю жизнь учили не красть, не лодыр-
ничать, не трескать водку, не... А они ни в какую. А как громить, сразу
тысячи выучились", - но отец не позволял себе даже услышать, что миллио-
ны самых что ни на есть простых людей обретают вдохновение только в про-
тивостоянии чужакам. Он со слезами на глазах, не оставляя ни малейшей
щелочки для словечка правды, начинал безостановочно причитать дрожащим
голосом, что его дед Аврум никогда не делал разницы между русскими и ев-
реями, что простые женщины не только прятали его во время погромов (кто
устраивал эти погромы, он обходил молчанием), но еще и спрашивали, "что
ему можно йысты", что дед Ковальчук охотно водил дружбу с казахами, что
студенты ждали его под дверями Органов, что...
Иногда он возвышался до убеждений собственного внука: нет никаких на-
родов - есть только отдельные люди, плохие и хорошие (никакого леса нет
- есть отдельные деревья). Святые слова "наша земля" повергали его в
скорбь: земля принадлежит всем, и язык хорош тот, который уже знают все,
и если из-за этого предстоит раствориться и исчезнуть еврейскому народу
- туда ему и дорога, - лишь бы отдельные люди жили в мире.
Отец, случалось, даже забывал о священной скромности и ссылался на
всеобщую любовь к себе всех народов мира, с которыми он имел дело. Это
была почти правда, хотя в почти всеобщей любви к нему часто проскальзы-
вала снисходительность, с которой умудренные взрослые поглядывают на
прелестного ребенка. В старости, сделавшись окончательным красавцем, он
продолжал стричь свои пророческие седины под полубокс, - младенчески
торчали наивные голые уши. Его международной славе все равно было далеко
до местечкового авторитета его отца: деду Авруму доверяли даже вручать
уряднику общественную взятку, которая, как известно, передается без рас-
писки.
Однажды урядник попался катастрофически неберущий, а следовательно,
умеющий разглядеть, кто чем торгует, всколькером шьет и сколько платит
налогов. Так дед усовещевал его до тех пор, пока тот не распахнул мун-
дир: "Видите, у меня даже рубашки нет!" Дед немедленно притаранил отрез
мадеполаму на рубашку и подштанники - и экономика местечка была спасена,
а экономика державы Российской подорвана.
Уже в шестидесятые годы я внезапно увидел деда среди других старцев,
восседающих вдоль синагогальной стены, в документальном фильме о гидре
сионизма. Но как истый представитель "малого народа" дед Аврум, несмотря
на перечисленные преступления против Большого Народа, ничуть не сомне-
вался, что попадет в рай.
На месте еврейского Бога я все-таки взял бы туда и отца, всю жизнь
прослужившего гоям. Я прислушался бы и к их голосам. Когда, уже явно за-
летной птицей в фирменных джинсах - мои статьи начали переводить в Анг-
лии и в Штатах, - я навестил опечатанный Ангелом Смерти Эдем, на желез-
нодорожной станции со мной разговорился немолодой алкаш. Узнав, что я
родом из Степногорска, он первым делом полюбопытствовал, помню ли я Яков
Абрамовича - "Во был мужик!" Я разбил последнюю его иллюзию, не скрыв,
что сын такого человека сделался откровенным чужаком, - а ведь яблоко от
яблони...
В еврейском раю отцу будет очень не хватать гоев - вдов-уборщиц и си-
рот-хулиганов, хотя - еврей есть еврей - собственной жены и детей ему
будет недоставать все-таки сильнее. Поэтому у меня есть убедительная
просьба к Великому Ягве пренебречь формальностями пятого пункта и про-
пустить к отцу мою русскую маму - пусть тоже вечно угощается рыбой-фиш,
именуемой Левиафан, хотя мама никогда не была в восторге от еврейской
кухни. Насчет себя я не имею претензии - я не заслужил места рядом с от-
цом.
Рожденный для подвигов, я был склонен претворять в жизнь то, чем дру-
гие только хвастаются. Первый свой подвиг я совершил в еще полуживотном
состоянии, когда желание занять достойное место среди своих - желание,
которое только и делает человека человеком, - едва начало вызревать в
моей душе.
Пацаны на улице много и горячо толковали о страшно забавной шутке -
упасть под ноги, когда кто-то, эйфорически размякнув, катит с горы на
коньках. Я и проделал эту штуку с пацаном хоть и постарше меня, но все
равно очень маленьким. Он запоролся носом и заплакал. Его старший брат -
если бы он отреагировал стандартным, роевым образом - как типичный
представитель типичному представителю дал бы, скажем, пендаля, - я бы
этим, может, еще и хвастался. Но он оскорбленно допытывался как частное
лицо у частного лица, зачем я это сделал, - и я не мог выговорить ни
слова от стыда и недоумения: а и правда, зачем? И вместе с тем, я
чувствовал в вопросе глубокую неправоту: "зачем?", "для чего?" - эти ко-
рыстные вопросы важны только чужакам.
Становясь все более и более своим, я крепнул духом не по дням, а по
часам, хотя начал подниматься из очень низкой точки. Когда, например,
два недосягаемо больших пацана - сейчас я такими взрослыми ощущаю разве
что бухгалтеров и прокуроров - убивали щенка-подростка, я на некоторое
время просто перестал существовать. Вот только что я с тревогой погляды-
вал на приближающихся больших пацанов и с интересом на "собачонка", бе-
жавшего вприпрыжку, как бы легкомысленно болтая руками и после каждого
прыжка приземляясь поперек предыдущему приземлению, - а вот я уже не су-
ществую, а только вижу, как один пацан берет собачонка за задние лапы и
"со всей силы" ляпает им по спекшейся, а сейчас еще и промерзшей глиня-
ной стене осевшей шахты, превратившейся в обширную яму.
Хряска и визга не помню, - вероятно, Всевышний из частично присущего
ему милосердия на время приглушил звук.
Они выхлопывали собачонка об глину, как половик, по очереди прыгали
на нем, а он все дышал и дышал. Наконец они закидали его снегом и снова
прыгали, но утоптанный бугорок продолжал пружинить.
Не понимаю, что и как я сумел объяснить маме - вопреки своей обычной
манере, я даже не ревел, а только трясся и лепетал. После некоего расс-
ледования мама (не помню кому - как будто в пустоту) говорила тихим
серьезным голосом: "Он сначала зашел к Тихонову: давай убьем твою соба-
ку. Тихонов не захотел, тогда он пошел к Смирнову. Смирнов согласился."
Зачем один хотел убить и зачем другой согласился - об этом в Эдеме не
спрашивают: там все бескорыстно.
Зато когда я стал своим... Школьному конюху Урузбаю на недолгое время
попала в руки малокалиберная винтовка - мелкашка, и ее надо было срочно
использовать. Урузбай, честный человек, повел в степь на поводке уже не
чужую, а собственную собаку, а мы толпой повалили за ним. Урузбай, ста-
раясь быть достойным своей миссии, всю дорогу нас как бы не замечал. На
шишковатом бережке степного болотца он привязал собаку к козьему столби-
ку и, по-прежнему нас не замечая, со сдержанным воодушевлением, словно
утонченный ценитель дуэльного кодекса, отсчитал ровно тридцать шагов, а
затем начал прицельную стрельбу с колена. Надо отдать ему должное - он
ни разу не промазал, потому что после каждого хлопка собака начинала за-
ново визжать и метаться. Нутро у меня оцепенело, но я выстоял. Наконец
Урузбаю не то надоело, не то он почувствовал конфуз за ее бессмертность,
а может, вышли патроны: не замечая нас, суровым шагом он подошел к уже
без перерыва визжащей псине, приставил дуло к ее ясному девичьему лобику
и хлопнул в последний раз. Собака наконец успокоилась.
Заледенелость в груди и в животе держалась у меня всю дорогу - но и я
выглядел безупречно.
Но вообще-то, хоть я какое-то время и смотрелся отменным человеческим
экземпляром, на самом деле я только в гомосапиенсы и годился, а биологи-
ческой особью был довольно паршивой - только стремление стать своим и
вывело меня в люди. Всему я должен был учиться по-человечески - через
слово, показ, упражнение. Вот мой родной братец Гришка и двоюродный Юрка
все схватывали без слов: сел на велосипед - и покатил (да не верхом, а
под рамой, вплетаясь в конструкцию, избочась, как поворотливый уродец),
махнул топором - сук заподлицо, навалился пузом на шило - фанера наск-
возь, а заодно и палец, чтобы через каких-нибудь полчаса похваляться уже
почерневшим бинтом: "Если бы Левка так просадил - полгода бы плакал!" -
и до обретения человеческого облика так оно и было бы.
Гришка и Юрка были одарены одинаковыми доблестями, благодаря которым
Гришка сделался первоклассным конструктором и настоящим мужчиной хемин-
гуэистого розлива, а Юрка дважды отсидел и если не находится в лечеб-
но-трудовом профилактории и по сей день, то лишь потому, что это проти-
воречит международным соглашениям о правах человека. Поскольку антисеми-
ты убеждены, что человек становится конструктором, писателем или ученым
не потому, что умеет делать что-то писательское или конструкторское, а
потому, что занимает место, на котором написано "конструктор", "писа-
тель", "музыкант" - постольку можно сказать, что Гришка занял Юркино
место, вынудив его (уже из другого города!) увлечься до самозабвения
систематическими мордобоями на танцплацу, покинуть школу, после армии в
день окончания техникума ввязаться в драку и лишиться хорошего распреде-
ления, колотить жену и попадать в милицию каждый раз, когда начинала
складываться очередная карьера - у него по-прежнему любое дело горело в
руках, - а потом заливать очередную неудачу традиционными напитками: его
главным несчастьем, как и у всех людей на свете, оказались его склоннос-
ти, а не возможности.
Судьба вообще поставила меня между двумя семейными кланами, словно
желая испытать на прочность. Ковальчуки и теперь кажутся мне более ода-
ренными - по крайней мере, с ними всегда было интересно: шум, гам, сле-
зы, ругань, хохот - все вперемешку и все такое же яркое, как винегреты
на их праздничном столе, сияющие, словно рубиновые звезды Кремля, и лица
от выпивки светятся рубинами.
"Мама, вы ж про холодец забыли!" - у них на хохлацкий манер звали ро-
дителей на "вы". - "Ах, ты ж, Господи - да на порог его поставьть - шо,
вже застыв?!"
И для каждого нового гостя тарелка переворачивается вверх ногами, то
есть дном: застыл, как штык! У Каценеленбогенов не станут хохотать, вос-
хищенно демонстрируя всем желающим и нежелающим ажурно проеденную молью
шаль, купленную с рук: "Ведь в шесть же глаз глядели - ну, жулье, ну,
оторвы!" - для Каценеленбогенов мир не то место, где можно позволить се-
бе легкомыслие, их пароль - серьезность: очень вдумчиво пройтись по рын-
ку и магазинам, а потом озабоченно и всесторонне обсудить, удачно ли
куплено, неудачно ли, полезно ли, вредно ли, - Ковальчукам же было все
полезно, что в рот полезло.
Ковальчуки были счастливее, но за счастье - за беззаботность - надо
платить. И они не жались. Ранняя смерть, гибель, два-три развода, жизнь
кувырком - это у Ковальчуков было делом самым простым. Половина моих ку-
зенов по русской ветви оттянули разные срока, другая половина - включая
меня - не раз бывала от тюрьмы в двух шагах, и уж тем более от нее не
зарекалась.
Еврейские кузены были куда безрадостней, зато среди них не выявилось
ни одного разведенного, ни одного "тюремщика", ни одного закладушника, -
это были все как один заботливые отцы и мужья, квалифицированные и доб-
росовестные инженеры, врачи, учителя. В моих глазах у них был только
один недостаток - с ними было скучновато.
Я попытался соединить ковальчуковскую бесшабашность с каценеленбоге-
новской серьезностью - и больше никому не советую.
Но как они пели, Ковальчуки,- на два-три голоса, подпершись, забыв
про все дела (у них это мигом), - дедушка Ковальчук обливался самыми
настоящими слезами, выводя: "А молодисть нэ вирнэцца", - у Каценеленбо-
генов не припомню подобных неумеренностей.
Папа Яков Абрамович, не зная слов, с беззаветной самоотдачей подхва-
тывал затяжные гласные, которые можно было распознать, прежде чем они
кончатся, но лет через тридцать он мне признался, что ему всегда каза-
лось, будто на наших (нашенских!) ррусссских праздниках слишком много,
видите ли, пьют и переедают. Он признался еще и в гораздо худшем: что
его несколько коробит обычай поминать умерших коллективной выпивкой и
закуской - у них, жидов, положено восемь, что