Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мелихов Ал.. Во имя четыреста первого, или исповедь еврея -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
дяди-пашиной, а многоголосый и одинокий, словно гудок электровоза, который я однажды слышал на станции и который своей благородной печалью среди истошных паровозов вверг меня в слезы. А тогда я нажимал на кноп- ку, похожую на макушку негритенка, самого траурного из траурных рядов, долго вслушивался, прижавшись ухом к полированной черной груди, и отры- вался от мучительного наслаждения, только когда снова закипали слезы. Поскольку целые тучи эдемского народа там-сям учились тому-сему - всему гармоничному, - очень скоро Гришка с непривычной покорностью сле- дил, каких макушек (ведущих прямо к струнам души) касается надменный ма- эстро, умеющий исполнять без басов первую строчку песни "Горят костры далекие". И вот уже сам Гришка вытягивает шею над черными макушками, робко тычет пальцем, и в муках, по изувеченным частям, рождается мелодия - что-то в таком роде, если передавать литературными средствами: го...рят... кост...ро - "Ззарразза!.." Гы... рят... - "Черт бы!..." Гу... рют... - "Блин, блин, блин!!!" Го... рят... куст... ры... Но строчку "Луна в реке купается", начиная с "пается", нужно было продолжить уже самому. Луна в реке купи... Луна в реке купо... Луна в реке купы... Луна в реке купррр... Я едва успел подхватить инструмент, неподъемный, как сундук. Гармошка перешла ко мне, как нервная девушка из хорошей семьи, истерзанная и бро- шенная лихим гусаром, достается робкому, мечтательному письмоводителю, располагающему только любовью и терпением. Мне еще не хватало шеи - приходилось косить на кнопки сбоку, будто из-за угла: луна в реке купббб... луна в реке куке... луна в реке ку- па... Ура! Купа, купа, купа, купа! Неистово жиреющий кабан рычал за жердями, а у меня, в одном с ним са- рае, луна в реке все купается, и купается, и купается. На земляном полу уже давно светится какое-то удивительное пятнышко - я не выдерживаю и, выпутавшись из ремней, подбитых алым, как галоша, накрываю пятнышко сан- даликом. А оно - юрк! - уже сидит на сандалике. Я нацелился как на муху - р-раз! А оно опять преспокойненько сидит сверху. Я нагреб навоза, су- хого, словно махра, и натрусил на него - а оно на навозе. Я, надрываясь, приволок деревянное корыто - оно на корыте, только чуточку перекосилось. Лишь тут по какому-то наитию я поднял голову и связал дырочку в крыше со светлым пятнышком на земле. Вот так и приходят к Богу... Но для меня дырочка осталась просто дырочкой, без божества. Вот что касается женщин - там я сумел остаться мистиком: я не умею изменять жене с порядочными женщинами. Да и с непорядочными - только в какой-то разу- далой компании, хотя бы воображаемой: когда я исполняю роль, нужную дру- гим, когда я - не я. А луна все купается и купается, а парень с милой девушкой все проща- ется и прощается. Глаза у парня ясные - "Как у барана красные", - допел Гришка, просунув в дверь кудлатую, именно что как у барана... нет, бар- боса, башку, но я лишь сомнамбулически взглянул на него и снова погру- зился в мир расчлененной музыки. И Гришка притих, скромненько приблизился и присел на корточки (дикие звери, внимающие Орфею). Впоследствии Гришка с гордостью составлял спи- сок моих песен, - нам надоело припоминать только где-то в конце восьмого десятка. Любую песню я ухватывал с первого прослушивания и, после одной-двух поправок, играл уже без промаха. Даже если я напевал про себя, пальцы сами собой нажимали на воображаемые кнопки: они срослись со мной, а че- рез меня и басы срослись с голосами, хотя сначала все хотели самостоя- тельности, особенно басы - они больше нуждались в суверенитете, оттого что были примитивнее: "тум-ба-па, тум-ба-па" - это для вальсов, и "ту-ба, ту-ба, ту-ба, ту-ба" - для частушек: "Эх, Подгорна, ты Подгорна, широкая улица". Мною уже вовсю восхищались взрослые - за то, что я такой маленький. Дедушка Ковальчук, тоже любуясь мною, подпевал: "Как у нашего гармониста чрез гармонь сопля повисла". - Другие играют пальцами, а он душой! - восклицала Едвига (так мне слышалось) Францевна. Ее подбородок, слегка волнуясь, струился за ворот- ничок... нет, "блузка" - это у мамы, а для одеяний Едвиги Францевны эдемский язык не имел названий: все, что соприкасалось с ней, обращалось в не наше. Рост? - и это было слишком мелко, чтобы создать ее величие, рожденное... Чем же? Ощущением нездешности? Декламацией? Тем, что она не касалась спинки стула, гораздо менее распрямленной, чем ее спина? "Я видел березку - сломилась она", - надрывал я душу рыданием гармо- ни. Этому надрыву, от трагического восторга покрываясь гусиной кожей, я выучился у безногого нищего, на несколько дней возникшего со своей гар- мошкой на цементных ступенях гастронома. Я каждый день выпрашивал двад- сончик и бежал к нему (удаляться от младенческого микроэдема для меня в ту пору еще было труднее, чем крысе пересечь открытое пространство), чтобы счастливо звякнуть своим подарочком о горсточку других добрых дел ("Хпахибо, хынок, дай Бог тебе хдоровья", - страшно хрипел мой гам- мельнский крысолов), а затем отдаться, как вода полосам ряби, порывам гусиной кожи, норовившей забраться в самые неприличные закутки, и, вмес- те с тем, как с подступающим наводнением, борясь со слезами, готовыми хлынуть - если заткнуть глаза - даже из ушей. "Его повели, расстреляли на старый кладбищенский двор. И там над сы- рою могилой рыдает отец-прокурор", - не заурядная жалость - Красота стискивала мое горло и охватывала шкуру восторженным холодом. Рыдания удерживались в моей груди только вполне земными ежеминутными встрясками: то и дело находились люди, способные не бросить Орфею хоть медяк. "Не дай Бог вам так полхгать", - раздирающе хрипя, отпускал им вину музы- кант, и я из кожи выпрастывался, стараясь показать, что мне мучительно стыдно за моих соотечественников. Едвига Францевна и не подозревала, из какого сора вырастали мои гар- монические рыдания. Я кидался к каждому гудящему столбу с хрипящим реп- родуктором, чтобы ухватить хоть одно словцо из потрясающих, как падение с крыши на спину, грандиозных музыкальных творений - "Амурские волны" (как наполненно звучит!), "Дунайские волны"... Я доискивался "слов" у всех подряд, - зато "Березка" досталась мне в виде дара. Загорелый босявка с ободранными коленками, я был музыкант - и Едвига Францевна элегически делилась со мной воспоминаниями о каком-то канувшем мире, которому, хотя в нем тоже звучала "Березка", не могло найтись места в "реальной действительности": его, как дядю Зяму, держали на дне такие ненашенские слова, как "веранда", "влюблен", "гимназист", "бокал", "лимонад". Кто бы мог подумать, что лимонад был чем-то сродни нашей фруктовке, красной, как столовский борщ, шибающей в нос уксусом так, что слезы прыскали, как у клоуна. Зато когда допиваешь ее - горя- ченькую, обезгаженную - из недопитых раскаленных солнцем бутылок, наты- канных в клетушки горячих ящиков за киоском, - она уже смирная, кис- ло-сладкая, как еврейский соус в доме деда Аврума. В том мире даже слово "инженер" означало совсем не то, что у нас на Мехзаводе, - там оно соп- рягалось с "устрицами" и "лимонным соком". Яблоки у нас на базаре прода- вались штуками, а чтобы увидеть лимон, мне пришлось поехать в Москву. Меня всегда удивляло, как это дворяне - всякие графы и князья - не считали западло ходить по улице, когда рядом шныряют какие-то чумазые разносчики и лошади роняют свои конские яблоки. Но когда я вспоминаю фи- гуру Едвиги Францевны, удаляющуюся в перспективе жердей и плетней, над голозадыми пыльными пацанятами и степенными курами, чопорно роняющими плевочки помета, - я сразу понимаю: в Эдеме ни в чем не бывает ничего зазорного - только положенное. Меня, как и папу Якова Абрамовича, больше всего любили женщины. Хоть они и хохотали от умиления, когда я пел про любовь - "Встретишь вечероч- ком милую в садочке - сразу жизнь становится иной". Но кое-кто иной раз смахивал и непрошеную слезу. И подпевали всерьез - не то что пацаны: "Выйди на крылечко ты, мое сердечко, я тебя огрею кирпичом". Да и взрос- лые парни в самый трогательный миг ("Руку жала, провожала") могли вдруг заорать:"Руку стиснула, чемодан свистнула, убежа-ала, убежа-ала!" (а то и: "Руку жала, хер держала"). Или исполнить с плаксивой задушевностью: "Все ждала и верила, милому скажу. А пошла, проверила - с триппером хо- жу" (впрочем, это было позднее). На меня обратилась вся женская любовь, предназначенная Дунаевскому, Мокроусову, Фрадкину и Соловьеву-Седому. Но меня самого творения этих человеческих, слишком человеческих гениев трогали гусиной кожей лишь в отдельных местах. Меня влекло к более величественным шедеврам, от кото- рых вся шерсть вплоть до ладоней и подошв вставала дыбом. Наш облезло-полированный гроб (я имею в виду приемник) передавал только треск, писк и завывания - именно их почему-то обожал слушать па- па. Мне понадобилась огромная политическая зрелость, чтобы додуть, что этот отщепенец пытался получить инструкции от своих заокеанских хозяев, угнездившихся на острове Окинава - это имя, поспешно гасимое, иногда ух- ватывал и мой неискушенный слух. Поэтому я пасся вокруг хрипатых и гун- досых уличных репродукторов, пытаясь, как кот в пузырек с валерьянкой, с головой втереться в вибрирующий от ветра столб. Подобно археологу или палеонтологу, я восстанавливал из черепков и раздробленных косточек те великие песни, от одной капли которых на ведро хрипа и треска я занимался гусиной кожей от макушки до ногтей. Оставшись дома один или забравшись в сарай к кабану, такому же неистовому, как я, я распевал их, эти песни богов и титанов, срывающимся от жертвенного восторга голоском: голос - ерунда, любой сколько-нибудь намекающий знак немедленно рождал в моих ушах целый симфонический оркестр. Но - искусство должно принадлежать народу. Мне становились все теснее и теснее мои одинокие восторги... И вот, наконец меня, будто большого, пригласили с гармошкой на гулянку. Встретили умильным ревом. Хохочущие добродушные рожи, багровые, как взрытые в мисках винегреты. "Скажи: ку- куруза", - дружелюбно выкрикнул кто-то. "Кочаны", - в детстве отвечал папа Яков Абрамович, но я не хотел хитрить. "Кукугуза", - для поддержки дружелюбия ответил я: я уже знал, что такой ответ почему-то приводит лю- дей в прекрасное расположение духа - и не ошибся. После громового хохота мной уже не умилялись, а сердечно любили. Усадили едва ли не на трон, но из-за гармошки выглядывала почти что одна моя златокудрая макушка, как завершающая, русская из русских, звуковая кнопка. Я задохнулся от вос- торга и любви к единоверцам, готовясь надуть их своей страстью. Даже срывающийся голос сумел врубить мой внутренний оркестр: Слушай, рабочий! Война началася! Бросай свое дело! В поход собирайся! Рабочий слушал мои задыхающиеся выкрики в полном безмолвии: "И как! Один умрем! В борьбе! За это!" Не убавляя напора, на плечах бегущих прочь земных шуточек и страстишек я завладевал все новыми и новыми пространствами открывшихся мне душ: в бой роковой мы вступили с врагами - вперед заре навстречу, по долинам и по взгорьям, - и к нам не смела приблизиться паясничающая скверна: "Смело мы в бой пойдем за суп с кар- тошкой. И всех врагов побьем столовой ложкой" или "По долинам и по взгорьям шла коза, задравши хвост. И на Тихом океане на козу напал по- нос". Нет, прочь, гнусные призраки - шел отряд по берегу, а вышел к Херсо- ну, в живых я остался один, под солнцем горячим, под ночью слепою ты мне что-нибудь, родная, на прощанье пожелай... Санитары со смирительной рубашкой действовали с удивительной деликат- ностью, я и не заметил, когда и откуда привели дядю Пашу - его со- чувственная выщербленная улыбка заслонила мир совсем неожиданно: "Дай-кось, я спробую". И развернулся с ррусссской удалью: "Степногорские вы дефти, куда, дефти, вас девать? Скоро лошади подохнуть - будем девок запрягать". И облегченный вздох, как порыв весеннего ветра, прозвенел стаканами, затрепетал холодцами... А тут уже заюлила, заподмигивала ба- рыня, барыня, сударыня-барыня и обрушившийся топот с подвизгом оконча- тельно указал мне мое место - за дверью. Но я, выходцем с того света (мира чужих), еще долго цепенел рядом с дядей Пашей, стараясь показать, что я завсегда душой с народом, вот и гармошка моя, сами видите, не против - вон как разливается, - но душев- ная боль была уже вполне зрелой. Боль одиночества - никем не разделенной любви. Дома, все еще охватываясь гусиной кожей, я не оставил вдохновенных распеваний: "На них чудовища стальные ползли, качаясь, сорок штук. Мы защитим страну родную, сказал гвардейцам политрук". Чудовища стальные - это (хоть я и не знал таких слов) потрясало именно поэтической силой об- раза. Надо же так найти: "чудовища стальные!" Да еще "качаясь" - зримо до ужаса. Рифма "стальные" - "родную" не удивляла. Гришка как-то возму- щался, что в "Пионерской правде" рифмуют "просто" и "из-под моста", а сосед Лешка Самсонов - авторитетный человек, комсомолец, билет показы- вал, прикрывши номер: это секрет, а то выгонят на хер из комсомола - так вот, Лешка разъяснил, что стихотворение, наверно, революционное. Да не революционное, выходил из себя Гришка, а грузовик упал с моста. Ты не понимаешь, со значением останавливал его Лешка, раз "просто" - "из-под моста" - значит революционное. Это из обрезанного Маяковского он вынес или сам додумался? Наш Эдем ведь был полон намеков и политических предз- наменований. Я, например, был уверен, что у шпионов в документах буква "гэ" пишется вверх ногами - латинское "эль" из папиных иностранных кни- жек. Ни одного мига я не мечтал о победе, о торжестве - только о прекрас- ной гибели, о гордых пытках: только падал, как подкошенный, раскинув ру- ки, только выкрикивал презрительные слова в лицо своим палачам. Но выно- сить святыни большого Эдема в отторгнувший их малый Эдем я уже не решал- ся. Одинокая гармонь, сирень-черемуха в саду, калина в поле у ручья - это, конечно, осталось для общего употребления. Но - женская любовь не может заменить Родину. Я начал подменять страсть кокетливой техникой, разрушая мелодию финтифлюшистыми проигрышами и проигрывая в мнении слу- шательниц. И когда - правда, уже после смерти Хозяина, - в наш Эдем ста- ли проникать чуждые фокстроты и танго, я уже сознательно капризничал, повторяя искренние дядипашины слова: "Не знаю я ваших танков". Хотя, позволив себя уговорить, я халтурил на уличных танцульках ровно нас- только, чтобы видели, что я могу играть в десять раз лучше. В ту пору я был одержим еще более возвышенной, а потому еще более от- щепенческой мечтой. Мама пришла со смотра худсамодеятельности (Клуб) просветленная и успокоенная и мечтательно (не я ли ей представился?) произнесла: "Сегодня Валик Синицкий (сын Начальника Треста - скромник и отличник) исполнял полонесс (так я услышал) Огинского..." И мне до того захотелось!.. Да, чтобы и про меня кто-нибудь тоже такое сказал - этого, конечно, тоже. Но главное - до ужаса захотелось тех небесных наслаждений, которые обещал таинственный полонесс. Так, вероятно, задыхается и стискивает се- бя в объятиях девственная институтка, поглощая неистовый любовный роман, в котором наиболее подробным описанием неземных наслаждений оказывается что-то вроде "комната закружилась" или "мир исчез". Я кидался на все неземные звуки - но как угадать, который из них по- лонесс? Я восстановил из хрипа и дребезга "Танец маленьких лебедей", оба концерта для ф-но с оркестром - Грига и Чайковского, "Вальс-фантазию" Глинки и его увертюру к "Руслану и Людмиле", "Турецкий марш", "К Элизе" и довольно много других мнимых полонессов. На гармошке не хватало полутонов - я заменял их фальшивоватыми аккор- дами, не хватало диапазона - я, с налету натыкаясь на лакированную дере- вяшку, бросался октавой выше или ниже - словом, из кожи... верней, нао- борот, влезал в себя поглубже, чтобы поменьше слышать реальные звуки, а побольше - воспоминание о них! Тем не менее, вся культурная часть роди- тельских знакомых наперебой восторгалась мною и требовала учить меня всерьез. Наконец папа Яков Абрамович, обожающий всяческую духовность, захватил меня с собой в Акмолинск на экспертизу. Настораживающе вежливая женщина, чем-то (не внешностью) напоминающая Едвигу Францевну, заставляла меня повторять какие-то распевы и вычурные, похожие на чечетку, прихлопы ла- дошками. Пока она разговаривала с папой, в котором вдруг тоже ощутилось что-то чуждое, соучастническое - только лет через двадцать до меня дош- ло, что она тоже была еврейка: у нас же в Эдеме, не считая нас с папой и заоблачного Гольдина, ихнего брата не водилось, я подобрался к раскрыто- му роялю и начал потихоньку потрогивать рояльные хрустальные звуки. Я быстро нащупал сходство (до-ре-ми-фа-соль-ля-си, хлеба нету - ... соси, как учили меня мои наставники) между американскими, в ниточку вы- равненными сверкающими зубами рояля и негритянскими, уже в белесых лиша- ях, макушечками моей гармошечки - и уже через две-три минуты практически без ошибок выбренькивал одним пальцем "Горят костры далекие", "Ой, див- чина, шумить гай", "Вихри враждебные веют над нами", а потом, впадая в транс, - "Танец маленьких лебедей", "Марш Черномора", "Песню Сольвейг" - от хрустальных звуков гусиная кожа прокатывалась по мне морским прибоем. Экзаменаторша принялась наигрывать мне невероятно прекрасные куски чего-то (может, это и есть полонесс, каждый раз замирало мое сердце), - я, как сомнамбула, безошибочно повторял. Настораживающие (не наши) сло- ва: "удивительно", "обязательно" и даже "было бы непростительно" - до меня доходили плохо: я не мог оторваться от рояля, как уже упоминавшийся кот от озера с валерьянкой. Ты хочешь учиться музыке, спрашивали меня, и я кивал, понимая одно: полонесс будет мой. И однажды - мы жили уже возле Столовой, в доме для чистой публики (евреи рано или поздно в нее пролезут), спровадив русских деда-бабу вслед за Троцким в Алмату, - к нашему дому подъехал газон, в кузове ко- торого, как на возу, рядом с ящиком величиной с поваленный ларек сидела мама, от холодного ветра умотанная в шаль, словно в скафандр. Как этот ящичище сгрузили, не помню скорее всего именно потому, что впоследствии это казалось невозможным. Комната отражалась в "Красном Октябре" (над- пись пыльным золотом) глянцево-черной и таинственной (одновременно лаки- ровка и очернительство), но задняя непарадная стенка еще хранила искон- ный красный цвет Октября: сочетание наружного черного глянца и алой из- нанки, присущее галоше, было выдержано и здесь. Что-то меня тянуло время от времени заглядывать за заднюю стенку, каждый раз вспоминая загадку, которую у нас на пионерском часе задал Петров - по легкомысленному предложению самой же пионервожатой: "Сверху черно, внутри красно - как засунешь, так прекрасно". "Так галоша же это, галоша!" - упорствовал он в грехе, когда его стыдили. Впрочем, основной жар обрушился на Буселку (Буслову) - "Ведь ты же девочка!" - задавшую еще более простодушную загадку: "Кругом волоса, а посередке колбаса" - ответ: "Кукуруза". Загадке солидного, хозяйственного Соколова на этом фоне вообще не уделили внимания: он как истый эдемчанин не видел ничего неприличного в своем иносказательном изображении самовара: "Стоит дед на мосту - кри- чит: всех обо..." - последние буквы я опускаю в качестве неисправимого (непоправимого) чужака. Так вот, на задней стенке были закреплены две огромные руки, то бишь

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору