Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мелихов Ал.. Во имя четыреста первого, или исповедь еврея -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
ющим срезом, чистым, как мармелад), и начинайте раскатывать промеж двух сковородок (будущие пули заранее рокочут с раскатами). Не ленитесь, крутите, крути- те, да навалите на сковороду хороший булдыган - и, хоть самодельную дробь вам не довести до совершенства фабричных велипутских головок, все равно, если бить с десяти шагов, она вынесет из доски звездную дырищу в детский кулак, а от пули - кособоко обмятого шарика - вдруг вспыхнет ак- куратнейшее, будто сверленое, отверстие. Если вы не истый эдемчанин и верите, что ружье нужно для того, чтобы охотиться, а не просто занимать умы и руки, то, отчетности ради, ра- зок-другой стаскайтесь и на охоту. На первый раз, сдуру, аж в лес, кило- метров за восемь, - и сразу же поймете, что звери живут не отчетности ради, у них есть дела поважней, чем забота о мнении друг друга: будьте уверены - они вам не попадутся (из человеческого мира россказней никогда не нужно соваться в звериный мир реалий), тогда пальните разок-другой по оказавшимся поблизости птахам, легкомысленно понадеявшимся, что их нич- тожность послужит им защитой - надеюсь, вы не попадете, а в следующий раз двигайте прямо в кусты, это недалеко, на лыжах пробежаться одно удо- вольствие, а там, среди их бурой клубящейся наготы, вам и притворяться не захочется, вы сразу и начнете швырять вверх мерзлые котяхи (конские яблоки либо коровьи лепехи) и по очереди лупасить по ним, пока не иссяк- нут патроны. Не хвалясь, скажу - я надрочился бить без промаха, как ав- томат: тяжеловатая еще для меня двустволка сама собой взлетала к плечу, и котях разлетался в воздухе на такие мелкие дребезги, словно его три часа трепала стая озверелых воробьев. Я мазал только, когда, переставая быть автоматом, пытался увидеть себя со стороны: я - человек с ружьем, невероятно... жаль, я не знал этого слова: элегантным - стройно суживаю- щимся (вот на кого стремились походить стиляги!) к своему завершению - маленькому полированному пенсне (если глядеть в упор в оба дула сразу). А ложа, где красой блистая, светится под лаком благородное дерево в еще более благородную каштановую крапинку! А насечка - точь-в-точь как на предмете совсем уж недосягаемо прекрасном - на пистолете!.. Из ружья ни- чего не стоило вырезать взглядом и старинный пиратский пистолет. А потом вдруг распространился слух... Нет, истинно народное знание никогда не "распространяется" - просто в один прекрасный миг всем что-то становится известно раз и навсегда, пока однажды не сделается известно что-то противоположное. "Бедные хорошие - богатые плохие" может в одно мгновение перекувыркнуться в "Богатые хорошие - бедные плохие". Так вот, всем вдруг стало известно, что можно сдавать лапы и - ну, словом, тот же самый комплект, только уже собачий: получишь пятьдесят рэ плюс шкура, да еще мясо можно продать корейцам. (Начинающие отщепенцы подыскивали щедрости властей рационалистическое обоснование: собаки раз- носят ящур, от которого язык не умещается во рту.) Новое Народное Дело вызывало к жизни и новых богатырей, сколачивавших на собаках целые сос- тояния: один мужик копался на огороде, и собака его тут же бегала, - вдруг рядом тормознул самосвал, до половины нагруженный собачьими туша- ми. Вылезли двое, на глазах хозяина пристрелили собаку и закинули на пружинящую гору. "А ты помалкивай, а то и тебя туда же закинем". Газану- ли - и след простыл. И вот уже я сам стою в закоулке, изломанно стиснутом заборами, сколо- ченными из косых, кривых, горбатых пиломатерьяльных отходов (отходов от чего? Где то главное строительство, если все вокруг сколочено из отхо- дов?), и напряженно слежу, как на люминесцентном снегу наши ребята, подсвеченные фиолетовым медицинским светом луны, гоняют тоже таинственно подсвеченный силуэт какой-то необыкновенно хитрожо... собаки: они так - она так, они туда - она сюда... А за отходным забором, заходясь от бе- шенства, мечется на цепи силуэт ее собрата, мохнато-рваный, как черное пламя. И когда ловкая псина в какой-нибудь одиннадцатый раз ускользнула от положенной ей участи, Хазрет вскинул отеческую одностволку и шарахнул в неумеренно ревностного служаку ("Хозяин нос не высунул... Полные шта- ны...", - покатился по Эдему восторженный шепот славы), и черное пламя, съежившись комом, юркнуло в конуру. От растерянности преследуемый пес сделал промах и метнулся в проулок - но я промаха не сделал. Я был авто- матом, исполняющим чужую волю, а в качестве автомата я само совершенство - хоть в бою, хоть в любви. Первый выстрел я дал по силуэту - он с визгом покатился по фосфори- ческому снегу, пытаясь что-то выгрызть у себя из живота. Вторым выстре- лом в голову я успокоил его навеки. Ружейные стволы, безукоризненно зер- кальные, как сплошная комната смеха, затуманились, пожалуй, все-таки больше, чем моя совесть. Ведь я стрелял в чужака. Сопровождаемый немно- гословной завистью, я еще и оттартал его за задние лапы в наш сарай, да еще и содрал с него шкуру, обнажив такое же самое устройство, которое демонстрировал гостеприимный - душа нараспашку - заяц из учебника биоло- гии. Правда, овладев комплектом "лапохвост", я немедленно понял, что сдавать его решительно некому, да уже и интерес пропал: впечатление было уже произведено. Только шкура еще долго валялась, гремучая, как фанера, покуда ее не источили какие-то паразиты - как будто в мире есть паразиты большие, чем мы! Зато теперь черный собачий силуэт вечно катается по мерцающему снегу, тщетно стараясь выгрызть из собственных внутренностей золотые слезинки расплавленной народной души, катается и будет кататься в одном из бес- численных освещенных уголков (созвездие Пса) страшно насыщенного и все же едва початого персонального моего космоса, который щепоткой волчьей картечи однажды может быть враз разнесен вдребезги, словно мерзлый котях на безжалостном казахстанском ветру. Но ведь это же был не я, нет, не я, воля Народа, как гениально выкри- кивает Шаляпин в "Борисе Годунове", это закон природы: пули, отливаемые для волков, рано или поздно достаются собакам. Ведь я же был добрый, великодушный мальчик! Я впадал в жалостливое беспокойство, когда кто-то оказывался отчужденным от Народного Дела и, не жалея сил и затрат, старался поделиться последним с неохваченными. У нас были два пацана - до того невидненьких, что даже лиц их было не разглядеть, вот и сейчас вглядываюсь до рези в глазах в отведенный и для них освещенный наперсточек моего космоса, но вместо лиц - ровная серая округлость велипутских головок из Гришкиного ящика. Даже кличек их не припомню - не то Котя и Мотя, не то Каня и Маня... или Пуся и Муся? Их и замечали только, когда надо было куда-то сгонять. Правда, иногда их еще стравливали - посмотреть, "кто даст": совсем уж невыносимо было видеть на неразличимых личиках настоящий страх, настоящую злость, видеть, как у них на губах выступает самая настоящая кровь, а на глазах - самые насто- ящие слезы, - и все из-за чего - из-за места среди друг друга: кому зваться Кусей, а кому Дусей. Я очень быстро ломался и начинал их разни- мать, к неудовольствию зрителей. Но я был вторым - и первым другом Каза- ка. Очередь стрелять никогда до них не доходила, и однажды я в просветле- нии решил приобщить Фалю и Галю к сладким таинствам охотничьей жизни. Хотя у Фрейда все продолговатые, а тем более стреляющие предметы означа- ют одно и то же, клянусь - с моей стороны это был чистейший альтруизм. Когда папа с мамой были на школьном вечере (вечер без Яков Абрамовича - это как песня без баяна, как Россия без Волги), я, безумолчно поощряя их радостно-захлебистой говорливостью, привел Батю и Катю к нам домой (мы жили уже возле Столовой в полулягашском доме на две семьи - кирпичный низ, рубленый верх) и, подобно Ноздреву, перепоказал им решительно все, так что под конец уже ровно ничего не осталось показывать, но Моня и Со- ня взирали на велипутские головки с таким же выражением, с которым их микроскопические двойники смотрели на них самих. Расшибаясь в лепешку, я выволок ружье на улицу и в упор жахнул пулей в торчащий из-под снега узлом закрученный чурбак, не дающийся ни топо- рам, ни клиньям. Когда пуля, взвыв, бесследно исчезла, оставив на дере- вянном желваке чуть размахрившуюся ссадину, я сообразил, что она вполне могла бы срикошетить и кому-нибудь в брюхо - вот тут бы мне и остано- виться. Но в упоительном чаду великодушия мог ли я думать о таких (ев- рейских) мелочах! Я позволил Пусе и Русе по целых два раза бабахнуть (с огнем!) в белый свет, верней, уже в ночную тьму и, задыхаясь от альтру- истического восторга, повел их в дом, лихорадочно подыскивая, каким еще наслаждениям их подвергнуть (они уныло и терпеливо помаргивали; странно: лиц у них нет, а морганье есть - было же, стало быть, чем моргать?). В кухне топилась плита, вулканически светились причудливые изломы трещин. О, придумал! Глядите, глядите, сейчас будет атомный взрыв! Я, обжигаясь от нетерпения, отодвинул чугунные кружочки (обнажились дышащие нестерпимым жаром светящиеся багрец и золото) и бросил в жертвенник ще- потку дымного. Пахх - метровый черный гриб вырвался из чугунного крате- ра, пахх - еще один, еще, еще... Теперь давайте вы, берите, берите, уго- щайтесь, у меня завались... Кутя и Гутя начали осторожненько поклевывать из гусарской бутылки и, терпеливо помаргивая, побрасывать совсем уж поштучные порцийки, распада- ющиеся на отдельные попшикивания. Да не жидитесь вы - вот как надо, вот, вот!... Атомные грибы, один другого величественней, взмывали над плитой, окутывая сушившееся над нею белье. Кухня начала подергиваться сизой мглой, а Туся и Буся - наконец-то подавать признаки жизни. В эйфории Пигмалиона я и не заметил, как так получилось, что мы стоим у порога, а темная бутылища лежит на плите, и черная струйка течет из ее серебряного горла прямо в огнедышащую трещину. Шлепнуться бы на пол, рвануть в сенцы - но ведь я был рожден для подвигов... "Тикайте!" - заорал я, как Петя Бачей, и, отворачивая лицо, метнулся к бутылке. Кися и Пися не заставили себя просить дважды. С быстротой молнии они шмыгнули в дверь, и больше я их никогда не видел. Еще бы тысячная доля секунды, и я сбросил бы бутылку на пол. Но тут тяжко вздохнуло какое-то исполинское животное. Бесчисленные художни- ки-баталисты не солгали: взрыв действительно имел форму огненного кону- са. Я еще успел извернуться, чтобы не треснуться затылком. Терял ли я сознание - сказать не могу. Первое, что вспыхнуло в отшибленном уме - "Он катался по земле, держась руками за выжженные глаза" - я только что прочел, как у одного злодейского индейца разорвало старинное ружье. Я впился в глаза, будто когтями, - один был живой, трепетал под пальцами пойманным воробышком; другая рука схватилась за какую-то слизь. Голова звенела на такой поднебесной ноте, что никакой боли я не чувство- вал, - вернее, не сознавал, что чувствую - что-то же толкнуло меня пос- мотреть на руки. От окорочной части большого пальца был отвален и торчал под прямым углом щедрый треугольный ломоть, открывая свежайшую арбузную мякоть (я помнил назубок прейскурант за мясницкой спинищей Володина: свинина жирная, беконная, мясная, обрезная и мясо хорошо упитанных моло- дых свиней). Кожа на кулаках была совершенно угольная - точь-в-точь пе- ченое яблоко - и съежилась в узенькую оборочку у костяшек, открыв неж- но-розовое поле. Сейчас мне кажется, что зрелище не произвело на меня никакого впечат- ления, - уж очень я ничего не соображал, - но, с трудом припоминаю, дальнейшие свои подвиги я вершил не то подвывая, не то поскуливая. Одна- ко поведение мое единодушно было признано геройским: целесообразность ошибочно считают плодом самообладания. С пола я увидел, что горит черное белье над плитой, поднялся, выловил ковш (бочка стояла тут же) и залил огонь, заплескал. Потом обнаружил, что на мне самом горит серая туальденоровая рубашка (середину выжгло сразу, а по краям огонек змеился, словно весенний пал в степи), и я с крыльца бросился в снег, как делали танкисты в войну. Потом что-то еще ужалило меня в руку повыше локтя (там до сих пор круглый темный засо- сик), и я увидел впившийся туда маленький огонек. Я затер его горстью снега, будто мочалкой. Вернулся тем же автоматом в кухню, еще что-то по- заливал. Увидел морозную тьму за окном - в рамах не осталось ни единого стекла (у соседей фотокарточки посыпались со стены). Эта тьма почему-то тоже навек застыла в глазах - вернее, теперь уже в глазу. Сейчас я пони- маю, что в выбитые окна смотрит нагая реальность, жизнь как она есть; глядя же на нее сквозь стекла, мы видим в них отражение нашего, челове- ческого мира, - но неужто я мог и тогда что-то такое почувствовать? Тут мне захотелось посмотреть, во что я превратился. Я шатаясь бро- сился в комнату и долго кружил в поисках зеркала. Нашел, погляделся, но ничего не разобрал - только ярчайше-алые ручейки бойко бежали по черно- талу - кочегар под кровяным душем. И тут же напрочь забыл. Меня потом спрашивали, чего ради я выписывал по комнате эти кровяные вавилоны, а я клялся и божился, что в комнате ноги моей не было. Лишь через много лет меня вдруг озарило: ба - так это ж я тогда зеркало... Потом впечатление многотысячных толп, текущих сквозь нашу восьмимет- ровую кухоньку, ватно-стеганый столовский сторож каждого входящего тщет- но пытается поразить сообщением: "Я думал, на шахте чего взорвалось". Я понимаю только одно: надо держаться, как будто ничего особенного не про- изошло, и мертвыми губами пересказываю, что же стряслось, бдительно об- ходя Беню и Феню, а то получится, что я их заложил (вы, дорогой чита- тель, первый, кому я открываю эту тайну). Меня укладывают на кованую де- довскую койку, хоть я и не вижу в этом никакой необходимости. В дверях возникает растрепанная мама (хочется сказать - простоволосая, хоть она и в накинутой шали: волосы выбиваются наружу очень уж по-простому, непохо- же на гранд-даму, только что покинувшую блистательный бал под гимнасти- ческими кольцами). Ей втолковывают что-то очень рассудительное, а она не слушает, повторяет, задыхаясь: "Где он, где?.." Увидав, где, она, мне показалось, укусила себя за две руки разом - и тут меня впервые затряс- ло: "Мамочка, не надо, не плачь, а то я тоже буду!.." - и уже занес ногу над манящей бездной сладостных воплей и упоительных конвульсий. Нет, нет, я не плачу, вмиг подтянулась мама, старый ворошиловский волк, - и мы становимся предельно будничными, насколько мне позволяет контуженный язык. Белый халат, шприц, "от столбняка" - я требую, чтобы дамы отверну- лись. Помню сладенькую снисходительную улыбочку Казаковской мамаши: ди- тя, мол... А укол почему-то делают в колено - зря, мать честная, спорил. Обжигают морозом носилки. В полумраке "скорой", без свидетелей, я начи- наю понимать кое-что и сверх того, что надо держаться как ни в чем не бывало. "Мне кажется, что это сон", - делюсь я с мамой своим ощущением. И она с полной простотой убежденно кивает: "Да, это страшный сон". "Ка- кой крепкий парнишка, - поворачивается к нам шофер. - Я недавно руку ош- парил, так три ночи матюгался". Мои печеные руки уже начинает жечь, но я игнорирую. Однако отсутствие свидетелей чуточку подточило мое достоинство. В приемном покое меня за- чем-то раздели догола, и я уже не просил, чтобы мама отвернулась, мне было почти все равно, и голова падала, как у подстреленного дятла. Но под палящим ожерельем искусственных хирургических солнц, когда во мне рылись сверкающими щупами, прислушиваясь, не скрежетнет ли осколок (рентген стекло возьмет, пообещали мне, когда оно заизвесткуется, что ли, - и не соврали: совсем недавно под правой сиськой высветили целых два, и притом пальцах в трех от копилочной прорези). Когда меня резали и сшивали (на нижней челюсти, впрочем, недошили - сначала ждали стоматоло- га, а потом было не до того, так и остался глянцевый широкий рубец), - я не проронил ни звука, только изредка мычал - как только зубы не вдави- лись в кость! Помню, мечтал о недосягаемом счастье - впиться зубами в руку, - но с руками тоже что-то делали. "Мужик!" - уважительно говорили сестры. Не знаю, сколько часов это продолжалось - в муках время бежит быстро, скучать некогда. Вот меня уже выкатывают в коридор, склоняются папины очки. Папа тоже на высоте положения: "Ты помнишь, тяжкий млат..."- "Дро- бя стекло, кует булат", - умудряюсь прошлепать губами и наконец-то выру- баюсь. Все дергает, ломит, печет, к лицу и рукам приросли неустанно палящие горчичники, но освещенный мирок, еще сохранившийся во мне, слишком уж мал, чтобы вместить что-нибудь по-настоящему огромное. Меня вертят и ку- тают как мумию, но я твердо помню, что дозволяется лишь помыкивать. В небесах, куда только достает наконец-то отпущенный на волю взгляд, металась метель. Металась, извивалась, кружила, пытаясь ухватить себя за хвост, заметала и без того малопроезжие дороги, а носилки поднимались, наклонялись, опускались, покуда я не оказался в бочке, крашенной изнутри в цвет солдатских галифе. Продольные и поперечные деревянные ребра, ма- мино лицо, которое я могу только узнать, а воспринять его выражение уже не в силах. Небо тоже было непроезжим для санитарного "кукурузничка", но какой-то начальник - папин ученик, как все в Эдеме - сказал: "Под мою ответствен- ность", - и я приземлился в Кокчетаве, ибо на Ирмовке умели отрезать только руки и ноги. Я столько раз слышал: "Вытек глаз, вытек глаз", что думал, будто он, только тронь бритвочкой или шильцем, сразу так и брызнет наружу, как те солнечные дыньки, которые мы надували водой из младенческих сосок. А оказывается, в него можно смело воткнуть осколок стекла, да так, с этим акульим плавником, и отправиться куда-нибудь на журфикс - только моргай- те пореже, чтобы не поранить веко. Глаз можно разрезать и зашить, этот круто сваренный студень, обманчивый, подобно пятачку кабана. А уж просто всадить туда шприц - так это тьфу. Мне сто раз всаживали: смотри к носу! - и раз прямо в глаз, который отчетливо чувствуешь, как надувается, на- дувается - и все-таки, лопни мои глаза, так и не лопается! Главное - не дергайте в это время головой, страдайте в каменной неподвижности. Слабо- нервные так и не выучиваются смотреть на эту картину, а я нарочно себя приучал: да, действительно, вот игла вонзается в оплетенный алыми жилка- ми белок облупленного крутого яйца (а вдруг всмятку?), вот начинает ис- пускать туда что-то, испускает, испускает, а потом - вжик! - и выскочила наружу, комарино-пронырливая. И сколько ни вглядывайся, ничего, кроме крошечной точки на этом месте не разглядишь. Все не так страшно, как малюет раскрепощенное воображение отщепенца, если переживается сообща: Единство - лучшее (единственное) лекарство от ран, приобретенных благодаря Единству. Если живешь исключительно для то- го, чтобы производить впечатление (а это единственное подлинно челове- ческое занятие), на свете не остается ну решительно ничего невыносимого. Взять хоть самое элементарное: если не просто стонать, а материться - уже намного легче. Когда сестра быстрым кошачьим движением срывает при- сохший бинт - и то лучше сдавить свой вскрик не на "мм...", а на "бб..." (а про себя на "бблль...") - и все засмеются. Больница - это тоже был Эдем, обитатели которого - главное условие райского блаженства - были единственными людьми на земле, - поэтому ни с кем из нас не случилось ничего такого, что не было бы общей участью смертных: один шарахнул ку- валдой по гусенице, от которой с хирургической точностью отскочил оско- лок,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору