Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
бе кто? Друг любезный, что ли? Чего ты с ним играешься? Он
тебя раздавит, как... - Осип поискал слово, - как бабочку весеннюю!
Инна оценила деликатность - мог бы ведь сказать "муху навозную"!
Осип помолчал и снова начал:
- Ты чего? Воспитывать его решила при всем честном народе? На кой ляд
он тебе сдался?! Ну, выставила ты его дураком, ну, все поняли, что он
дурак, а дальше-то чего? Он тут губернаторствовать станет, а ты -
прости-прощай работа?
Инна неожиданно и очень ясно осознала, что Осип... прав.
Абсолютно. Совершенно. Неоспоримо. Как еще он может быть прав?..
- Он, конечно, сволочь последняя, чтоб ему двигатель на пустой дороге
заклинило! Но ты-то чего? Отомстит он тебе так, что... мама, не горюй!
Или ты надеешься, что не он... того?..
- Чего?
- Ну, что не он, а Сергей Ильич в губернаторы выйдет?
Инна промолчала.
Странно, что инстинкт самосохранения не остановил и не вразумил ее.
Вчера ночью - неужели только вчера?! - она сказала Ястребову, что
никаких его предложений принять не может, потому что она - игрок другой
команды. Вчера она была уверена, что капитан этой самой команды
предложит ей место - если не нападающего, то хотя бы защитника. Капитан
предложил ей не то чтобы даже скамейку запасных, а барабан и дудку -
развлекать игроков до и во время матча.
После матча развлекать их станет кто-то другой.
Инна даже самой себе не могла ответить на вопрос, почему Якушев
предложил ей именно это. Боялся? Не доверял? Хотел, чтобы она прошла
проверку?
А если она пройдет, ей будет предложено место нападающего? Или
все-таки нет?
Сегодняшним эфиром с Ястребовым она как бы отрезала себе путь в
другую сторону.
Валентин Григорьевич Хруст, председатель законодательного собрания,
не возьмет ее в свой штаб никогда - они слишком сильно, слишком давно и
слишком открыто презирали друг друга.
Ястребов вряд ли простит ее. К двум безумным ночам сегодня добавились
еще теледебаты, синие искры у него в очках, напряжение электрического
поля - еще чуть-чуть, и вышибет пробки!
Все остальные кандидаты и их штабы никуда не годились, и это было
всем очевидно. Бывший "известный предприниматель", а нынче специалист по
гробам и проводам в "последний путь", хорошо хоть фамилия не Безенчук.
Нынешний "известный предприниматель", бывший ученый, постоянно
проживающий в Израиле. Бывший заключенный - заключали его три раза, и
все по ошибке, разумеется! - нынешний директор маргаринового завода.
Шансов ни у одного из них нет никаких, и они прекрасно это понимают. Для
них важно ввязаться в драку, чтобы до небес повысить собственный статус
- кто был ничем, тот станет кандидатом в губернаторы! - и еще для того,
чтобы получить от бизнеса денег побольше, упрятать их подальше и свалить
все на те же выборы. Мол, дорогое это дело - в губернаторы прорываться,
все ваши денежки мы употребили по назначению, а проверить это все равно
никак невозможно!
- Инна Васильевна, ты что молчишь?
Она молчала потому, что Осип был прав, а она даже не подумала об
этом, упиваясь своим сладким величием и превосходством! Но признаваться
в этом она не хотела.
- Обиделась, что ли, Инна Васильевна?
- Нет, Осип Савельич. Все в порядке. Осип помолчал немного.
- А вчера, на Ленина когда были, то... чего там случилось-то? Ты ж
обещала рассказать.
Инна посмотрела в окно. До "Сосен" было уже рукой подать.
- Нечего рассказывать, Осип Савельич.
- Так ты ее видала, вдову-то? Или нет? Никогда и ничего не бояться -
ей было восемь лет, когда она решила, что станет так жить. Что она
никогда и ничего не будет бояться, уедет в Москву и больше не вернется в
холодный дом с черным полом и окном, выходящим на засыпанный щепой двор
и собачью будку.
- Я ее видала, Осип Савельич.
- Живую?
- Нет.
- Так она вечером уже померла?!
- Да.
- А ты у ней ничего спросить не успела?! Инстинкт самосохранения
наконец-то проснулся, выскочил наперерез и зажал ей рот.
- Не успела.
- Ты ж долго не выходила! Инна вся подобралась.
- Я долго не могла найти квартиру.
- Ну? А потом чего?
- Что "ну", Осип Савельич! Любовь Ивановна уже умерла, когда я зашла.
А потом мы уехали. Так что мы вчера на Ленина не были. Мы вчера по
городу катались.
- Это я знаю, - пробормотал Осип. - Только мужики говорят, что ее
тоже того... Любовь Ивановну-то.
- Что - того?
- Убили тоже, как и губернатора. И он, мол, не стрелялся, и она, мол,
тоже... не сама умерла. Говорят, в крае больших изменений ждут, затем,
мол, всю семью и прикончили...
Инна стиснула кулак.
- Каких изменений?
- А шут их знает. Говорят, что этот, которого ты сегодня дураком
объявила, все и затеял. Только не сам по себе, конечно, а так они там,
наверху, договорились. Чтоб выборов не ждать еще два года, а креслице
для него сейчас освободить. Ну, и чтоб гарантия, значит. Так еще бабушка
надвое сказала, кого люди тогда бы выбрали - может, Анатолий Васильевич
так и остался бы губернаторствовать. Народ-то его любил, свой ведь! А
эту нечисть не знает никто - откуда взялась, из каких щелей повыползла?!
У них деньжищ, конечно, куры не клюют, только народ надуть все равно
нельзя.
- Народ, Осип Савельич, надуть проще простого. Он посмотрел на нее в
зеркало заднего вида.
- Тебе видней, конечно, Инна Васильевна. Только говорят, что Мухин
всем мешал, а супруга его догадалась об чем-то. Вот ее следом за ним и
отправили. Догонять его, значит.
- Осип Савельич, замолчи.
"Вольво" остановился возле дачного забора. Решетка была до половины
завалена снегом, а дальше чернели елки, при свете дня становившиеся
голубыми. Инна посмотрела на елку.
Если бы у нее был ребенок, они стали бы ждать Нового года и ездили бы
выбирать елку, а потом наряжали бы ее вдвоем и непременно разбили бы
шар, а потом стали бы чай пить, чтобы не расстраиваться из-за шара.
Если бы у нее был ребенок, она накупила бы ему подарков в ярких
коробках и старательно прятала бы их до самого Нового года, а потом
выложила под елку и утром караулила, когда он вскочит в нетерпении и
примчится смотреть. Пусть у него будет теплая байковая пижама, волосы в
разные стороны, примятые подушкой, и одна щека краснее другой - та, на
которой он спал. Он станет открывать подарки, дрожа от нетерпения и
счастья, и этого счастья будет так много, что хватит на весь день и еще
останется на завтрашний и послезавтрашний, а воспоминаний - на весь год!
Если бы у нее был ребенок, она ни за что не стала бы драть его за
розовое беззащитное ухо и тыкать носом в грязный пол в наказание за то,
что он плохо его подмел. И орать на него так, что он от страха забивался
бы в угол и смотрел оттуда остановившимися перепуганными глазами. И бить
тонким и страшным ремнем по неумелым пальцам за тройку в наивной детской
тетрадке с наивными детскими уроками.
И еще она купила бы ему собаку. И везде брала бы с собой, чтобы он не
мучился от ожидания и неизвестности - придет мама или не придет, и если
придет, то в каком настроении, и если в плохом, то как спастись, не
попасться на глаза, ничем не прогневать, угодить, подлизаться, и тогда,
может, пронесет, может, не будет скандала, а это так страшно -
скандал...
Она любила бы его, баловала, дружила с ним, секретничала, валялась на
диване с книжкой, играла бы зимой в снежки, а летом возила купаться, и у
них была бы собака, елка и все на свете.
Но у нее не было ребенка, а ей так хотелось прожить собственное
детство еще раз - наоборот. Не так, как было тогда, а так, как ей
отчаянно мечталось, чтобы было.
- Инна Васильевна, ты чего? Я тебя расстроил?
- Нет, все нормально.
- Завтра как обычно?
- Да.
- То есть в девять? Или к девяти уж на работу?
- В девять. Пока, Осип Савельич, спасибо тебе.
- Давай провожу-то!
- Не надо меня провожать, зачем?!
- Ну, смотри.
И не уехал, торчал за забором, пока она поднималась на крыльцо, пока
дверь открывала - со второй попытки, - пока зажигала свет в тесном
холодном тамбуре и изо всех сил топала ногами, чтобы отряхнуть снег и
еще чтобы отделаться от мыслей о ребенке, которого у нее нет и уже,
наверное, не будет.
Осип все стоял - вот упрямец!
Инна захлопнула двери, одну за другой, зажгла свет в коридоре и
посмотрела на своих котов, которые, жмурясь от внезапного яркого света,
сидели в некотором отдалении.
Тоник подумал-подумал и зевнул. Открылись белые острые зубы и черное
небо хищного зверя.
Инна стащила ботинки, кинула сумочку и пошла к лестнице. Коты с
недоумением переглянулись.
Позвольте, а где же любовь, ласка и общее удовольствие от того, что
ты нас видишь? Куда ты пошла, не обратив на нас никакого внимания?! Что
может быть важнее, чем мы, соблаговолившие выйти тебе навстречу,
променявшие радость свидания с тобой на свои пригретые местечки?!
- Сейчас, - пообещала им Инна. - Все будет. Подождите.
Ей хотелось плакать - из-за собственной недальновидности, из-за
Ястребова, из-за зловещей черной тучи, которая наползла на ее жизнь, как
пурга, принесенная Енисеем, из-за того, что нет никого, кому нужна была
бы елка, и ее заботы, и ее умение готовить, и никому не важно, что она
никогда не позволит себе стать такой, как ее мать!..
Зато у нее есть все шансы потерять работу, и тогда она ни за что не
сможет доказать бывшему мужу что "ей все равно", и он ужасно ошибся,
променяв ее на "новую счастливую семейную жизнь"!
Она влезла в ванну, но сидеть долго себе не разрешила, напялила на
голое тело давешние джинсы и свитер - на этот раз свой, а не мужнин,
чтобы еще больше не горевать, - и пошла вниз, к своим кошкам, мухинским
газетам и тяжелым думам.
На первом этаже было темно, она спускалась по лестнице, как в омут
шла, держалась за гладкие перила, чтобы не упасть.
Как это она забыла оставить свет?..
Она была уже почти на последней ступеньке, когда что-то насторожило
ее, звук или запах. Там, внизу, было что-то чужое, чего там не должно
быть, - она знала это совершенно точно, как кошка Джина, которая видела
в темноте.
Она замерла, понимая, что уже поздно, поделать ничего нельзя, у нее
за спиной свет со второго этажа, и в этом свете она как на ладони, а
внизу лишь озеро глубокой тьмы, и во тьме есть что-то, чего там быть не
должно.
До выключателя далеко. Она не достанет и не успеет.
Раньше она никогда не думала, что выстрел в висок - всего лишь
маленькая аккуратная дырочка, из которой почти не идет кровь, только
синева разливается по изменившемуся мертвому лицу.
Стало холодно в спине и в животе.
Подняться наверх? Позвонить охране?
Она повернулась, но не успела.
***
Полдня Катя сидела в родительской квартире, не плача и почти не
отвечая на вопросы, а потом, словно кто-то гнал ее, сорвала с вешалки
шубу и платок и пошла куда-то. Ей смутно помнилось, что кто-то бежал за
ней, как будто останавливал или о чем-то просил, но она ничего не
слышала и не понимала, и пришла в себя только на какой-то дальней
незнакомой улице.
Трамвайные пути, давно брошенные и засыпанные снегом, жались к серым
заборам. Покосившаяся остановка с проваленной крышей, впереди, кажется,
котлован или какая-то давняя стройка.
Катя понятия не имела, что это за улица, она не помнила никаких таких
улиц. Почему-то из детства она помнила только лето - луг с ромашками, а
дальше озеро, очень большое. Еще деревню, куда их с братом забирала
бабушка. Там была коза, страшная. Велосипед с облезшей краской, но
сверкающий спицами на солнце, словно новый; костер, в котором печется
картошка, и так ей хочется этой картошки, что ждать уже нет сил, и она
все пристает к отцу - может, готова? Отец раскапывает угли, выкатывает
палкой одну, огненную, круглую, черную, тыкает прутиком - нет, не
готова. Ну сколько еще ждать?! Ну когда?!
Еще лошадь помнила. Отец ездил в дальние колхозы, он тогда был
главный агроном края и должен был инспектировать хозяйства, а в Сибири
от поля до поля ногами не дойдешь - далеко. "Газик" отец не любил,
только если совсем уж в дальнюю даль добирался, а лошадь любил, и Катя
любила тоже. Лошадь была огромной - или маленькой Кате казалось, что она
огромная? Она была коричневой и желтой, с карими глазами и бархатным
носом и трепещущей верхней губой. Она влажно и шумно дышала, когда брала
с Катиной ладошки горбушку черного хлеба. Отец подсаживал Катю, а сам
шел рядом, и сверху ей было видно его голову и плечи, казавшиеся очень
широкими, и висок влажно блестел, потому что лето было очень жарким -
Енисей лежал под горой ленивый, сонный, важный, даже шевелиться ему,
казалось, лень и гнать на берег прохладный ветер.
В этот висок, который она так ясно видела живым, с каплей жаркого
летнего пота, вошла пуля, и он умер.
Зачем? Зачем?!
Катя знала - все можно исправить, пока жив. Все, все! После уже
ничего не исправишь. После - только то, что осталось.
Что он наделал?
За церковной оградой хоронили отступников и самоубийц, и Катя
помнила, как хоронили Машу, Мурзину, которая утопилась в Енисее от
"несчастных чувств", как выразился фельдшер Иван Ильич, - как раз за
оградой. Странные были похороны, как будто, умерев, Маша сделала что-то
неприличное. Женщины качали головами, осуждали, что ли? Мужики
помалкивали, а когда гроб опустили и закидали землей, все как один
затянули самокрутки - с непроницаемыми, дублеными чалдонскими лицами. И
попик отец Василий что-то невнятное сказал - велел всем молиться о
грешнице, умолять господа, чтобы простил и пощадил. Как он мог ее
пощадить, если она уже все равно умерла?
Отец приехал и сердился на бабушку, что потащила Катю и Митю - детей
"ответственного работника"! - на "непонятное мероприятие", а потом,
когда проходили мимо отверженной могилки, покосился на нее и весь день
был не в духе. Катя помогала ему, подлизывалась, носила в поленницу
тяжелые, влажные внутри березовые полешки, а потом спросила, почему он
сердитый.
"Малодушие какое! - резко сказал он. - В реку сигать! Молодая,
здоровая! Да еще отец Василий ваш... пережиток прошлого! Зачем за
оградой-то?!."
Катя тогда поняла, что сердится отец из-за Маши Мурзиной, потому что
та совершила что-то неприличное, а поп при чем - не поняла. И только
потом, когда подросла, догадалась.
Странно, но она не помнила многого хорошего и интересного. Мама
рассказывала, как платье покупали, как в Москву в первый раз ездили, как
в море ее волной опрокинуло, отец кинулся и достал, перепуганную,
нахлебавшуюся воды, - ничего не отзывалось, даже тенью не мелькало, а
вот Маша, утопившаяся в Енисее, помнилась всегда. Как будто кто-то
говорил ей, Кате, - это еще не все, готовься.
Она не готовилась, сердилась на эти воспоминания, забывала,
вспоминала опять, а теперь отец застрелился - то есть поступил так же
постыдно и неудобно для окружающих, как Маша Мурзина, и мама умерла.
Катя осталась одна.
Митька не в счет.
Митька был "в счет" еще три или четыре года назад, когда была
надежда. Теперь не осталось никакой.
Отец тратил на него несметные деньги - его возили по врачам и
клиникам, и кидались к специалистам, объявлявшим, что они наконец-то
нашли способ, как бороться и победить. Гипноз, кодирование, психоанализ,
генный анализ, еще какой-то высокоумный анализ. Потом бабки, заговоры,
колдуны, свечки, травки, образа, лягушачья печень, пчелиный воск. Потом
опять профессора и новые методики. И все сначала.
Но вот беда - методики годились лишь для тех, кто на самом деле устал
от собственного скотства. Но такие и без методик бросали пить, Катя
знала. На соседней улице жила семья - родители и двое детей, как и
Мухины. Отец пил, конечно. Катя часто у них бывала, потому что дружила с
девочкой Люсей, а мальчик все время их задирал, прямо проходу не давал.
Возвращалась с работы тетя Шура, злым голосом кричала на мальчика, чтобы
не смел, но он и ухом не вел. Попозже, когда темнело, приползал глава
семьи, и начинался скандал, занимался как сухой лес от случайной искры,
моментально, страшно, неостановимо. Катя быстренько убиралась вон, хотя
любопытство, смешанное с ужасом, было очень сильным. Катя боялась чужого
отвратительного дядьки и радовалась, что ее отец никогда не приползает
домой на четвереньках, не сидит с бессмысленной гримасой и вывалившимся
языком, в спущенных штанах, которые он начал снимать, но изнемог на
полдороге, не валится спать где попало, не бьет посуду, не ревет диким
голосом. Потом что-то случилось, Катя так и не узнала, что именно,
только пить тот бросил в один день, как отшибло. Он стал угрюм, молчалив
и мрачен, почти не разговаривал, только жадно ел, уходил в другую
комнату и там смотрел телевизор - все подряд. "Папка третий месяц не
пьет, - шептала Люся. - И не дерется. Злой, а не дерется. Как бы не
сглазить, мамка говорит".
Не сглазили - больше он не пил никогда. И даже потом отошел,
повеселел малость, а года за два до того, как Катя уехала в Питер, купил
"Москвич", повез тетю Шуру "в грибы", и она усаживалась в "Москвич"
страшно гордая, помолодевшая, в платочке и резиновых сапогах с
кисточками - на зависть всем дворовым теткам.
Митька бросать не желал. Он все твердил, что пьет сколько хочет,
чтобы "нервы не закисали", что он - не в пример всем остальным
алкоголикам! - в любой момент может остановиться, ему надо только
захотеть, а он ничего такого пока не хочет.
Отца в городе боялись, поэтому частенько привозили Митьку по-тихому,
без скандалов, но бывало и так, что со скандалами - когда он разбивал
ресторанные витрины, дрался, ночевал в отделении. Попались какие-то
неподготовленные менты, а документов у него с собой отродясь никаких не
было, ну они и дали ему по зубам, и сунули в обезьянник, продержали до
утра, а утром уж генерал стал звонить, и ментов этих чуть под суд не
отдали. Отец только в последний момент спохватился и простил.
Катя все шла. Поскальзывалась на обледенелых досках, наваленных вдоль
серых заборов, бралась рукой за твердые от мороза ветки и опять шла.
Куда, зачем?..
Некуда ей идти. Совсем некуда.
Какая ранняя в этом году зима. Или она просто отвыкла в своем
Питере?..
К маме ее не пустили. Может, из-за этого ей все казалось, что мать
жива и просто не хочет ее видеть.
"Катенька, девочка, нельзя тебе туда, - убеждал ее дядя Сережа,
всегдашний папин заместитель, - пока никак нельзя. Подожди пока,
девочка".
Чего ей ждать? Катя знала, что больше ей ждать нечего.
И возвращаться тоже некуда. В Питере ее никто не ждал.
Генка все похаживал куда-то, все концерты посещал, выставки,
просмотры.
Это знаменитый Горчичкин, ты что, не знаешь?! Деревенщиной была,
деревенщиной и осталась, дура непроходимая! Откуда ты такая взялась?! Ты
что, не видишь - цвет, настроение, линии, все, все гениально!.. Смотри,
смотри, дура!
Она смотрела - мясные туши, срамные донельзя. Ей казалось, что глухие
темные краски невыносимо воняют, все время хотелось зажать нос платком.
"Дура, - говорил Генка, - только гений может вытащить на свет самое
скверное, что есть в человеческой особи. Тебе нос охота зажать, а надо,
чтоб была охота с балкона прыгнуть от мерзотности собственной, потому
что человеческая особь рождается на свет, только чтобы гадить и портить!
В