Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
ста-каном. Полковники переглянулись.
-- Кофе и коньяк!
Лакей исчез. Я закуривал.
-- Ну, что сын? -- обратился он к жандарму.
-- Весной кончает Николаевское кавалерийское, ду-маю, что будет
назначен в конный полк, из первых идет...
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
-- Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
-- Откажусь, полковник. Я не меняю своих убежде-ний.
-- Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
-- Да, в гостях неудобно.
-- Я не к тому... Я очень рад... Я, ведь, только одну рюмку пью...
Я налил две рюмки.
-- И я только одну, -- сказал жандарм.
-- А я уж остатки... Разрешите. Из графинчика вышло немного больше
половины ста-кана. Я выпил и закусил сахаром.
-- Великолепный коньяк, -- похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку
и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из
молчания.
-- Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму
русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я
отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу...
По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки
недовольства, а жандарм спросил:
-- Вы сами откуда?
-- Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а
через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он гро-зил меня изжевать.
Потом он быстро встал и сказал:
-- Коля, я к тебе пойду! -- и, поклонившись, злой по-ходкой пошел во
внутренние покои. Полицмейстер вы-шел за ним. Я взял из салатника столовую
ложку, свер-нул ее штопором и сунул под салфетку.
-- Простите, -- извинился он, садясь за стол. -- Я ви-жу в вас,
безусловно, человека хорошего общества, по-чему-то скрывающего свое имя. И
скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном... не скажу
преступле-нии, но... вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень
нравитесь, но я -- власть исполнительная... Конечно, вы догадались, что все
будет зависеть от жандармского пол-ковника...
-- ...который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
-- Да, он человек нервный, ранен в голову... И завтра вам придется
говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра -- извините уж,
это распоряжение полковника -- под стражей...
-- Я чувствую это, полковник; благодарю вас за ми-лое отношение ко мне
и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест
полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я
погладил его по огромной лапе и сказал:
-- Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
-- Пожалуйте, сюда!-- уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне
квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и
щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом ска-меек с огромным
еловым поленом, исправляющим долж-ность подушки. У двери закута была высока,
а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обык-новенное
слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака
мне первым делом хоте-лось спать и ровно ничего больше.
-- Утро вечера мудренее!-- подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в
окно светила полная луна. Я поднимаю голову-- больно, приклеились волосы к
вы-ступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь
к окну. Рамы нет-- только ре-шетки, две поперечные и две продольные из
ржавых же-лезных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде под-оконника, и
просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга... Пароход где-то
просвистал. По дамбе стучат те-леги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо
мной, на по-жарном дворе лошадь иногда стукнет ногой... Против окна торчат
концы пожарной лестницы. Устал в неудоб-ной позе, хочу ее переменить, пробую
вынуть голову, а она не вылезает... Упираюсь шеей в верхнюю перекла-дину и
слышу треск -- поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец,
вынимаю голову, прилажи-ваюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он
под-нимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки.
Наконец, освобождаю голову, прима-щиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней
рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь
вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она
поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-де-журный
на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я
ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз,
направляясь к дамбе. Жаж-да мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И
вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу-- дамский перламутровый
кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся
восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза,
за-сверкало солнышко... Пароход свистит два раза -- значит отходит. Пристань
уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо
из бочки. Открываю кошелек-- двугривенных нет. Лежит белая бу-мажка.
Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь
бумажкой-- оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще
не пропал! Обращаюсь к торговцу:
-- Возьму целый ситный, если разменяешь четверт-ную.
-- Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до
Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики.
Настроение чудесное... Душа ли-кует...
x x x
Астрахань. Пристань забита народом.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний...
Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мел-кая, как мука, слепит
глаза по пустым немощеным ули-цам, где на заборах и крышах сидят вороны.
Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются
в пыли оборванцы.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым
делом сменял мою суконную поддев-ку на серый почти новый сермяжный зипун,
получив трешницу придачи, расположился около торговки съест-ным в стоячку
обедать. Не успел я поднести ложку мут-ной серой лапши ко рту, как передо
мной выросла бога-тырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом...
Взглянул-- серые знакомые глаза... А еще знакомее по-казалось мне шадровитое
лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
-- Барин? Да это вы!..
-- Я, Лавруша...
-- Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга...
-- Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов...
-- Брось это, -- вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и
потащил.
-- Со свиданием селяночки хлебанем.
Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань-- иногда работал на
рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять
догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и
засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным
людом...
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной,
кошмы для постелей. Лушка, тол-стая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды
всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате
пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и
бочка с соленой промысло-вой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в
который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой
новый зипун с месяц рыбищей соленой ра-зил.
Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
С нами жил еще любимый подручный Орлова -- Нозд-ря. Неуклюжий, сутулый,
ноги калмыцкие-- колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод
выворочен-ных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания
Орлова исполняет. У него только два от-вета на все: ну-к-штожь и ладно.
Скажи ему Орлов, примерно:
-- Видишь, купец у лабаза стоит?
-- Ну-к-штожь!
-- Пойди, дай ему по морде!
-- Ладно.
И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то
атаману знать!
-- Золото, а не человек, -- хвалил мне его Орлов, -- только одна беда
-- пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого,
приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не
оби-дится -- про то атаману знать, скажет.
На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичи-ще саженного роста,
обветрелое, как старый кирпич, зло-вещее лицо, в курчавых волосах копной и в
бороде тор-чат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И
Орлов тоже молчит -- уж у них обычай ничего не спрашивать -- коли что надо,
сам всякий скажет. Это традиция.
-- Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и
Басашку с товаром оставил, на Сви-ной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку,
в челноке на-силу перевезли все.
x x x
Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и
совкая костромская косовушка сколь-зила и резала мохнатые гребни валов под
умелой рукой Козлика, -- так не к лицу звали этого огромного страховида. По
обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины,
то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик
раз-бирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из
них и весла в тихой воде задева-ли иногда камыши, шуршавшие метелками, а
изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.
Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее
тропического сада... Тишина иногда на-рушается всплеском большой рыбины,
потрескиванием ка-мышей и какими-то странными звуками...
-- Что это? -- спрашиваю.
-- Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.
Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый
народ!
Иногда только они перекидывались какими-то непонят-ными мне короткими
фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча
пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двига-лись в
холодном густом тумане бесшумными веслами.
Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных
протоков среди однообразных аллей камыша.
Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, от-ветный свист, и лодка
прорезала полосу камыша, отделяв-шего от протока заливчик, на берегу
которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом
вет-лы-раскоряки, -- их можно уже рассмотреть сквозь посвет-левший,
зеленоватый от взошедшей луны, туман.
Из-под ветел появились два человека -- один высокий, другой низкий.
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.
Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, загово-рили. Их никто не
спрашивал.
Все молчали, когда они пили.
Привязали лодку к ветле. Вышли.
-- Вот! -- сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных
толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:
-- То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот
ведерко с икрой еще...
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча по-плыли среди камышей и
выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами.
По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и
молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все
молчали: сделано дело, что зря болтать!
Вот оно где: "нашел -- молчи, украл -- молчи, поте-рял-- молчи!".
x x x
Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-- на мне
лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал
голоса. Вся компа-ния уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только
чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной
разложены шубы, ковер, платья раз-ные -- и тут же три пустых мешка. Потом
опять все уло-жили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая
подошла, пощупала мою голову и радостно заулы-балась, глядя мне в глаза.
Потом сделала страдальче-скую физиономию, затряслась, потом пальцами правой
руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, мах-нула рукой к двери,
топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и
погладила его.
Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом
подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли.
Открыла крыш-ку -- там почти полведра икры зернистой.
Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили
стаканы, выпили.
-- Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную
икру. Все остальные закусывали воблой. -- Ваня, а ты же икру? -- спросил я.
-- Обрыдла. Это тебе в охотку.
Подали жареную баранину и еще четвертную постави-ли на стол.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разгово-ры разговаривали.
Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели...
дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет -- все спят впо-валку.
В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови.
Я встал, тихо оделся и по-шел на пристань.
x x x
В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб
печеных яиц и жареной рыбы.
Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в
попонах, а четвертую сводят по сход-ням с баржи. И ее поставили к этим. Так
и горят их золо-тистые породистые головы на полуденном солнце.
-- Что, хороши? -- спросил меня старый казак в шап-ке блином и с
серьгой в ухе.
-- Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.
Он подошел ко мне близко и понюхал.
-- Ты что, с промыслов?
-- Да, из Астрахани, еду работы искать.
-- Вот я и унюхал... А ты по какой части?
-- В цирке служил!
-- Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской
лошадей со мной вести?
-- С радостью!
И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели
благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук
-- не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я сте-пей
задонских, и не писал бы этих строк!
-- Кисмет!
... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и про-шлое и будущее. Жил
текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
Все гладь и гладь.
Не видно края,
Ни кустика, ни деревца...
Кружит орел, крылом сверкая...
И степь, и небо без конца...
Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым
кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И
охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный
медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полу-сонного, выгоняют охотники
из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется -- или изрешетят пулями,
или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые
хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота--
все исподтишка, тихомол-ком... А степь-- не то. Здесь все открыто-- и сам ты
весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью!
И возьмешь на чистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь
калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз...
Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей
повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется
боль...
А кругом -- степь да небо! Зеленый океан внизу и голу-бая
беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство
необозримое...
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином
этого необъятного простора. Раз-ве только
Строгих стрепетов стремительная стая
Сорвется с треском из-под стремени коня...
Ни души кругом.
Ни души в этой степи, только что скинувшей снеж-ный покров, степи,
разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество,
счастье, призыв к жизни, размах души...
Привстал на стременах, оглянулся вокруг-- все тот же бесконечный
зеленый океан... Неоглядный, . величе-ственный, грозный...
И хочется борьбы...
И я бессознательно ударом плети резнул моего свобод-ного сына степей...
Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я по-чуял эту дрожь, я
почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою
спину,, потом вытя-нулся и пошел, и пошел!
Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава,
справа и слева хороводом кру-жится и глухо стонет земля под ударами крепких
копыт его стальных, упругих некованных ног.
Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти...
Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще силь-нее свист ветра...
Дышать тяжело...
И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу
могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я
властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь
вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом...
Здесь только я, степь да небо.
Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть
дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции
был свя-зан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по
коннозаводским делам.
И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях,
-- даже один очерк степной жизни по-пал в хрестоматию (Хрестоматия, изд.
Клюквина, Москва).В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим
дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами
моей жизни, а пока -- о далеком былом.
x x x
Сам старик и его жена были почти безграмотны, в до-ме не водилось
никаких журналов, газет и книг, даже кон-нозаводских: он не признавал
никаких новшеств, улуч-шал породу лошадей арабскими и золотистыми
персид-скими жеребцами, не признавал английских -- от них дети цыбатые,
говорил, -- а рысаков ругательски ругал: купе-ческая лошадь, сырость
разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-- лошадей лечил сам да его
главный по-мощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали
потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади
были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был
подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-- это угощение
для покупателей-- офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был
простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница
подросток Женя, красавица-казачка, лет пят-надцати.
Брови черные дугой
Глаза с поволокой...
Она с утра до ночи металась по хозяйству, клю