Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Казанов Борис. Роман о себе -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -
жидал, чтоб совершить прыжок на освободившиеся кирпичи. Прыгали по-всякому, я ничего не пропускал. Сидел и удивлялся: до чего легко здесь стать писателем! Положи в лужу два кирпича - и наблюдай, описывай. Перевел глаза на Якуба Коласа, который сидел на памятнике среди героев своих поэм, - словно гигантский картофельный клубень, от кого они пошли. Несмотря на сусально-приподнятый тон и заметную аляповатость, объясняемую наследственной гигантоманией, скульптору все ж удалось уравнять в фигуре обычный мужицкий рост. Да и черты лица живые, простецкие. Якуб Колас, хороший крестьянский поэт, был к тому ж хитрющий белорусский дядька. Я слышал легенды о его неимоверной скупости. Он никогда не платил взносов в писательскую кассу. Объяснял отсутствие денег так: "Не тыя штаны надел." Так и не дождались, когда он переоденется! А еще кто-то, кажется Батя, рассказал о Якубе Коласе такой случай. Будто бы народный поэт, когда у него вытянули из кармана десятку, сделал открытие, которое едва не поколебало его лиру: "Няужо народу патрэбны грошы?" - то есть он считал, что денег у народа - куры не клюют. Вот что значит - жить с народом заедино! А не то: залез в автобус, еще людей за тобой полно, а ты орешь: "Хватит уже, поехали!.." Как я мучился в Рясне, что дед Гилька и бабка Шифра никогда не будут похожи на героев Якуба Коласа! Ну, а я - кем я довожусь дядьке Якубу? Не сын, не пасынок; скорее - пришелец, оказавшийся с ним по соседству в писательском словаре. Мы почти рядом в томе на букву "К". Такой льготы я уже добился. Теперь ломал голову, как заиметь другую. Заполучить тот самый паспорт, которого недавно стеснялся. Прятал от чужих глаз, даже не давал детям. Зачем им лишний раз смотреть, что их папа - еврей? Сколько раз, входя на прием к какому-либо дядьке, воспетому Коласом, встречаемый им, как родной сын, я смотрел, замерев, как этот дядька, покрываясь пятнами, в недоумении вертит мой паспорт, досадуя, что оказался не родным, и готовясь вдобавок взвалить на меня вину, что сам же обмишулился, не разглядев без документа. Теперь же этот документ давал мне, оказывается, великую силу за границей. Я мог, его получив, в любом месте - в Лондоне ли, в Париже, в самом Израиле - заявить, расхаживая под зонтом в банке или в полицейском участке: "Подите прочь! Я нахожусь под юрисдикцией независимой Республики Беларусь"... С чего это вдруг, дядька Якуб, Республика Беларусь, относясь ко мне дома не по-родственному, возьмется защищать в другом государстве? Ну и что, если соседи по словарю? Что такого соседства я добивался 14 лет, создав книги мирового уровня? Я знаю письменника, дядька Якуб, который получил писательский билет с одним неопубликованным рассказом. И даже если, допустим, этот письменник умрет, так больше ничего и не написав, в "поминальнице" из года в год будут твердить: он жил, он жил, он жил среди нас! И это хорошо, или я против? А обо мне, кто обо мне вспомнит? Кому я нужен, дядька Якуб, если мне тут и родной отец - не "батька"? Да, он гордился, что у него писатель-сын, и, гордясь мной, пальцем не пошевелил, чтоб помочь. Приехал раз на съезд композиторов, зашел в расстройстве: загулялся, забыл! Где достать в поздний час колбасу, сыр, масло, селедку, бальзам, чтоб смешивать с самогоном? Ведь ничего такого нет в Шклове! Я сбегал, достал, отсчитал со сдачи несколько монет, чтоб заскочить в дежурную аптеку. У нас в комнатке надрывался больной Олежка, из продуктов - хлеб да соль. Наталья на бюллетене; я лишился гонорара на радио. Меня перекрыл кремлевским докладом Никита Сергеевич Хрущев. Батя же сидит, рассказывает, как ел красную икру в столовой ЦК; складывает в сумку не спеша: сыр, колбасу, селедку, масло... И уехал, счастливый, ничего не заметив или не захотев. Не мог он понять и то, что я писал; дивился, что забыл про Беларусь, - от этого, мол, и все твои беды. Но если никто из них не хочет знаться с дедом Гилькой и бабкой Шифрой, то чего мне восхищаться тем дядькой, что разгневался на меня из-за паспорта? Вот и ходил здесь с морским, прикидываясь, что чей-то сын... А как с этим жить, не притворяясь! Да любая старушонка, нищенка-мать, видя бедолагу-сына, хоть всплакнет, приняв на сердце, что он мучается. Батя лишь отмахнется: "Не дуры галавы!" - или: "Не бяры у галаву!" - что одно и то же. Зато детей от Матки он любил, и среди них делал особое исключение для внука. Забрав от непутевой дочери, откладывал внуку на книжку алименты, добавлял и радовался процентам. Когда же Генка, внук, вбегал с улицы, богатый сорванец, подтирая с мороза сопли, Батя таял, растроганный; спрашивал у меня, роняя слезу: "Как он будет без меня жить, Бора?" Все ж я любил приезжать к нему в Шклов, - не то, что Мстиславль, - и вспоминаю с теплотой деревянный дом перед райвоенкоматом. Да и весь городок этот, огуречную столицу, - без особенных зданий, если не считать большой красивой церкви. Ее я с московским приятелем Игорем Акимовым вдвоем покрасили, заменив престарелых маляров, нанимаемых батюшкой. Приятно было видеть своих подросших сестер, ставших белорусками: уже разведенную Ленку и красотку Алку, которой дала оценку бабка Шифра: "Твоя, Алка, жопа красивше, чем их морды." А также близнецов-братьев, Димку и Левку; и брата Гришу, лагерного охранника. Гришу заставили стать белорусом после очередной начальственной проверки. Вызвали к майору из центра, удивившемуся, что среди лагерных охранников есть еврей. Посмотрел начальник на дубоватого белоруса и еще больше подивился: "Что за херня?" - облил паспорт чернилом и дал на замену. Ну, а зятья? Родня деревенская, сидящая, как у себя в хате!... Я любил там осень, засыпающую улицы багряными листьями; грай грачей, слетавшихся из-за больших деревьев; скрипение подвод, свозивших допризывников к военкомату, и пьяные нестройные рыдания гармоник. Мне нравилась игра в карты по вечерам, разваристая бульба, подсвечивающий синим керогаз, от которого шел дух жарящейся телятины с луком, малосольные огурцы с аппетитным салом и самогон с бальзамом, - чем не рацион? Кто там сидел? Народный судья, попадья, его любовница, устроившая мне с Акимовым покраску церкви; начальник милиции и майор военкомата, - лучшие друзья Бати. Все под хмельком, веселые, и вечный диссонанс - фигура Матки. С утра до темноты возится в огороде, выбирая огурцы. То они в рассаде на окнах, утепленные опилками; то вылезают из цветков, то прячутся в траве, - попробуй их, пузанов, найди! Вот там и возится Матка, согнутая, с близнецами, которых она, чтоб не расползались в огуречных грядках, прикалывала к споднице булавками. Раз к ней залетел мяч с улицы, навел порчу среди огурцов. Матка спрятала мяч под сподницу. Прибежал длинноногий пацан, стал умолять, чтоб отдала мяч. Матка ответила: "Пошел к ебене матери!" - послала будущего нашего Президента!.. Двужильная Матка, сломавшая своей черной жизнью батину судьбу. О ней выразился с присущей ему парадоксальной метафоричностью молчаливый партнер Бати по картам, живший через стенку, майор военкомата Смирнов: "Ты, Люба, - истинная пизда!" А разве забыть зиму, долгие сборы в баню? Как шли мимо церкви, мимо заснеженных лип, мимо завеянных огуречных огородов с торчащей из-под снега ботвой? Сворачивали в переулок с баней на берегу Днепра, где будет потом устраивать Лукашенко митинги перед голыми людьми. Поджидая нас, выходили слепые девки из интерната, чтоб побросаться снежками. Дедов внук Генка с оттопыренными карманами от снежков (он загодя снежки слепил и в карманах запрятал) - бросал в слепых девок, удивляясь, как метко они отвечают: "Сляпыя, а видють!.." Я видел этих девчонок, потом незамужних женщин, одетых в народные костюмы, распевающих в хоре батины песни. Батя дирижировал, подпевал им, выпячивая смотрящий глаз, празднично одетый, с медалью "Отличник Министерства культуры". Нигде не учившийся почти, он был талантливый организатор и хоровик, решал сложнейшие задачи по гармонии и композиции. Дирижированию мешала мелочь, забытая в карманах; она звенела, чуть ли не заглушая хор при резких взмахах рук. Мелочью Батя откупался от близнецов, мешавших ему сочинять музыку. Я был очевидцем, как Матка целый день пекла для близнецов картофельные оладьи. Только спечет - они схватят горячими со сковороды... Где блины? Зальет новые, отвернется - опять как не бывало! С утра у полыхающей печи - и никакого результата. Мой сын, Олежка, постранствовавший из-за нашей неустроенности между Ниной Григорьевной и Батей, с пугливым интересом относился к моим родственникам. Побывав у них, улепетывал из Шклова в Быхов, счастливый, что остался жив! В Быхове он передавал, краснея перед бабушкой-учительницей, какими матерными словами крыли военные дяди (те самые, подросшие на оладьях двойняшки) деда Мишу, грозя "выкинуть на хуй" пианино и даже домрочку, которую дед Миша особенно любил. Угроза могла осуществиться, если дед Миша не приоденет их, как следует, "на гражданке". Но эти слова, так напугавшие Олежку, были словами, которыми выражает себя простая душа. На самом деле и близнецы, Дима и Лева, и остальные дети, и более всего Матка служили отцу подпорой в свершении подвига, который, должно быть, и Илье Муромцу не под стать: жить -не тужить с шестью инфарктами, ни на йоту не отступая от всех своих желаний и привычек. Я видел, как страдал Батя в последние годы: держался на уколах, на переливании крови, на самогоне с бальзамом, на папиросах "Беломор", на парной, - крепчайший пар сразу после очередного инфаркта!.. Особенно потрясло страшное состояние отца в январе, за год до смерти, когда он еле выбрался из осыпающейся ямы. Еще вечером того дня он собирался везти в Минск для показа светилам музыки свою ученицу, одаренную девочку из слепых. Такие поездки Батя изредка совершал еще. Поездки были опасны при его здоровье. Батя же хотел доброе дело сделать и себя показать. С тех пор, как ему стал не по силам хор, о нем перестали вспоминать. Никуда не звали, никто не интересовался: жив или умер самодеятельный композитор Михась Рыукин? Про себя Батя, наверное, обижался. Ведь кому-то из тех, с кем он состязался, давно дали "Заслужанага деяча". Другой - уже "народны", а он? Песню напишет "про белорусскую сторонку", пошлет - ему назад вернут или вернуть забудут. Не так-то просто ее записать на нотном листе, когда почти без зрения! Но - попереживает и успокоится. Все ж песни его спели, и их не забыли слепые женщины; они-то, эти песни, и составляли для слепых певиц всю жизнь. Да и те большие люди, с которыми Батя знался, на чьи слова ложилась музыка, они ведь и не откинули его совсем! Привечали, вспомнив: "Заходи, Рыгорович, если пьешь, а не пьешь - так посидишь". Вот он и ехал в Минск, чтоб побывать в той среде. Девочка сидела, одетая уже, с большим бантом, смотрела, как не слепая. Батя заканчивал туалет. Матка, присев, завязывала ему шнурки на туфлях. Мог бы и сам завязать, не так и мешал живот дотянуться. Батя же и в мыслях не держал что-то делать, если могла за него Матка. Вдруг стало плохо, а ночью увезли. Утром я не узнал Батю в больнице. Желтый, без живота, худой, как ребенок, он лежал под капельницей, потеряв половину крови от кровоизлияния печени. Все исколото, вены пустые, некуда воткнуть иглу, чтоб пристроить капельницу. Дети обсели, он отогнал их от себя: "Голова от вас опухла". Подозвал меня: "Бора, мы ведь с тобой люди просвещенные", - и рассказал байку про своего дружка, белорусского композитора Пукста. Будто бы Пукст, слушая произведение другого композитора, сказал с просветлением, умирая: "Это лучшее, что я написал за свою жизнь!.." Рассказывая, Батя блуждал рукой по телу, как по чужому. Наткнулся на что-то: место, где брали кровь, залепленное пластырем. Ощупал его, по-слепому, внутренне приглядевшись, и сказал о своей новой болезни: "Я ее не знаю и немного боюсь". Не то эти слова, не то как он их произнес, смягчили мое сердце жалостью. Я подумал о нем не как об Илье Муромце, а как о несчастнейшем человеке, которого истерзал до крайности неимоверно затянувшийся остаток жизни после 50, давно изношенной и спетой, и осталась от нее теперь лишь мучительная, насилующая душу обязанность: жить. А как еще, иначе нельзя, раз это надо его детям и внуку! Если же расслабиться и умереть, то они уже не смогут получать его пенсию, инвалидное пособие и прочие надбавки. Обремененный этой ношей, он гнулся в своем огороде, как Матка. И я поблагодарил Бога, что не добавил тяжести к его ноше. Слава Богу! - он мне ничем не обязан и я ему... Сдавленный жалостью, я тогда все ему простил и с ним простился. Не рассказывал я Бате никогда, лишь коротко сообщил в письме, что произошло со мной в Минске, который он любил, в коридоре Союза писателей БССР. Я был туда приглашен, стоял, ожидая, когда соберутся члены Приемной комиссии. Уже они поднимались по лестнице, устланной ковром. Проходили, кивали, повеселев от мороза, щипавшего за уши, когда шли пешком от своих квартир. Для меня они, поднимаясь, как бы выходили из своих портретов, висевших на стенах, преображаясь в живых. Многих видел до этого лишь портретом. Стараясь держаться независимо, я в душе благоговел... Большие люди! Создатели энциклопедий, многотомных словарей, художественных эпопей, являвшихся национальной реликвией. Трудясь неустанно, поодиночке, они надолго теряли общение один с другим. Встретившись, могли пообщаться, а заодно решить мою участь как писателя. Я читал в их взорах, бросаемых в мою сторону, добрую снисходительность: свой хлопец, выпустил крепкую книгу в Москве! Не было времени почитать, но если там издают и пишут о нем статьи, - как не порадоваться земляку! Некоторые и знали обо мне понаслышке: неустроен, живет не то на море, не то на земле, а мог бы сидеть и писать про свою Рясну. Надо поддержать, пока молод, дать ему статус писателя, что и не снилось в его годы таким, одинаковым с ним по паспорту. Уж лучше дать писательский билет талантливому человеку, чем прислуживающему попугаю, жиду пархатому, подтирающему нам сраку!.. Может, и не досконально их разъяснил. Еле сюда доплелся, неважно себя чувствуя, - из-за большой потери крови. Сдавал кровь в детской поликлинике, где стоял на учете Олежка, - как отец часто болеющего ребенка. Брали умеренно, раньше не замечал упадка. А тут авария с автобусом из пионерлагеря. Понадобилось много крови для переливания. Вот я - в предвкушении, что стану писателем - расщедрился по-моряцки. Как же! Должен оправдать их выбор. Однако перегнул палку и стоял с головокружением. Шло заседание еще не в особняке на Румянцева, а в небольшом особнячке на Энгельса. Во время войны здесь находилась резиденция гауляйтера Белоруссии Вильгельма Кубэ. В этом тихом домике и сработало взрывное устройство, подложенное в постель гауляйтера Еленой Мазанник. Предала Кубэ верная женщина, славная дочь своего народа, который Кубэ искренне любил. Выезжал на машине в соседние вески погладить по светлым головкам белорусских деток, позаботиться, чтоб они были тепло одеты и накормлены. Породнившись, возвращался в этот домик, укладывался в постель и, размягченный "Грезами" Шумана, ожидал свою Елену, с нетерпением поглядывая на часы, которые, совпадая с тиканьем подложенной мины, отсчитывали гауляйтеру последние минуты жизни... Некое разжижение в мозгах, схожее с гауляйтером Кубэ, было и у меня. Не забыл я, как зачитывался в Рясне, лежа на печи, книгами этих людей, что решали сейчас мою участь, - под свет керосиновой коптилки, под завывание волков и метели. Не мог забыть, как, вернувшись от Бати из Мстиславля, где плохо учился, перестал расти, - на первом же уроке в Рясне: мы тогда разбирали по хрестоматии трогательный рассказ Миколы Лупсякова "У завируху" - о гибели детишек, заметенных метелью, - я своим пересказом вызвал слезы у новой учительницы Дины Никифоровны. Ставя мне "выдатна", Дина Никифоровна сказала с укоризной остальным ученикам: "Во як добра гавора Бора! А вы сядите, як пни на балоте..." Одноклассники уныло пригнули головы, а я от круглой пятерки сразу подрос на 2 сантиметра!.. Тишина; я слышал, как стучала, достукивала бюллетени для голосования секретарь-машинистка Татьяна Кузьминична. Вот возник шорох там, за дверями, имевшими спуск с двух лестниц с отдельными коридорами. Я стоял в том коридоре, по которому они вошли, и не сообразил, что, бросив бюллетень в урну, им удобнее выходить через другую дверь, спускаясь прямо в раздевалку... Да они там уже и были, заспешив к своим пальто, шапкам, галошам, палкам! Нет, я не бросился к ним, уже уловив в этом что-то... С чего бы им обходить меня с другой стороны? Вышли бы прямо ко мне и поздравили! Значит, повели себя не так, как хотели? Хотели принять, а вдруг вычеркнули из списка! Что же случилось? Неужели они изменились, оторвавшись от своих книг, рукописей? Писали одно, а думали другое? Выходит, книги, что я прочитал в Рясне, были лживые? Все, до одной? Нет, оказался среди них один, самый молодой. Вышел из той двери, через которую и входил.Постоял, поглаживая лысину, посмотрел на меня: "Ну што табе сказать, братка? Нечага и сказать". Я спросил жалко: "Что ж, Иван, мне теперь писать?" - "Пишы, Барыс, новую книжку." - "А эта разве плохая?" - "Гэта ужо не личыца," - "А если новую напишу, примут?" - Я спрашивал, как пацан. Он ответил: "Можа, прымуть, а можа, и у морду дадуть..." Медленно я спускался. Увидел, как из туалета выскочил последний, задержавшийся там. Чернявый, морда из одного вытянутого носа. Торчит, как фигу сложил: во тебе! С виду жид, хотя и белорус, - вот к нему и подступись! Сидел на унитазе и поднялся как сидел: с закатанными колошинами штанов, из-под которых были видны несвежие кальсоны с болтающимися тесемками. Воровато пробежал, а я и не сказал ему, как он выглядит, этот дружок Бати. Я сказал себе: что ж, я напишу новую книгу! Напишу еще лучше, чем написал. Но я не знал еще, что со мной. Думал, отец, что это головокружение, потеря крови. Ведь такое состояние и тебе известно, как не понять? Но я ошибся. А дальше не могу объяснить тебе, отец. Так как ты отмахнешься: "Не бяры у галаву!" Как же - не брать? Может, ты объяснишь, дядька Якуб? 13. Прогулка с теткой Сидя на оживленном перекрестке, между проспектом Скорины и Комаровским рынком, я в то же время был отрезан от толпы подземным переходом, проходившим под памятником Якубу Коласу. Люди, подталкивая один другого, спускались под землю, только успевая глянуть в мою сторону, преодолевая мгновенное желание хоть на минуту присесть. Возможно, что я открыл сезон сидения на скамейках. Наблюдая за всеми, я оставался в одиночестве. Однако мое уединение кончилось, когда на меня обратили внимание покупатели газет. Вначале мою скамейку выбрал человек высокого роста в шапке с закрученными ушами, в детском пальтишке с оторванным хлястиком, из которого руки вылезли по локоть. С виду обыкновенный сумасшедший, он и оказался им. Сойдя с кирпичей, направился прямиком сюда. Сел на скамейку, углубился в чтение, вдруг разорвал газету, сказав м

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору