Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
поспокойнело. Ведь он был к нам
приставлен, за нас отвечал. А если мы нашли решение, то и ему зачтется. Я
сказал, что он со мной.
Мы поехали, остановились, пропуская бабу с базара. Баба несла в сеточке
купленную курицу. Свесила сеточку до земли, а курица, продев ноги в ячеи,
семенила отдельно, подскакивая, когда баба невзначай дергала сетку...
Отличный кадр! Я раз поставил в затруднение режиссера Валеру Рыбарева,
своего друга, когда тот хотел снять фильм по "Осени на Шантарских островах".
У меня в книге, в рассказе "Местная контрабанда", есть деталь: по песчаной
косе бредет кореец, а следом ковыляет чайка, полностью копируя его
походку... Валера, относившийся к моим деталям всерьез, на этот раз
взмолился: "Как это снимешь?!" А мне какое дело? Вот баба с курицей идет, я
их простым пером сниму. А у вас техника, кинокамера... Проехали!
Пошла крутая дорога между холмами с домиками, лепившимися на откосах.
Вот выбрались на плоское место, чтоб снова вписаться в вираж глубочайшего
оврага... Где он? На месте оврага - озеро... Здесь был песчаный карьер,
когда я ездил прошлый раз к бабке Шифре. Какая здесь была круча! Внизу
грузовики в карьере -как с птичьего полета! А сейчас все залили
водопроводной водой... Что же оно под собой скрывает, это озеро рукотворное?
А что скрывает тот омут на сливе Сожа и Остра?..
- Прискорбный случай, Борис Михайлович! Мне самому неловко...
- Все ж я не понимаю. Евреев не брали в партизанские отряды. Если
спасся - иди, откуда пришел. А тут - пацан! Случай экстраординарный. Чем он
их взял?
Франц Иванович, хоть и имел хитрое лисье лицо и рысьи глаза, -
нормальный белорус. Вот я и спросил. Что он ответит? Сам затронул, не я.
- Пацана как раз проще взять. Не у всякого написано...
- Фамилия у него есть?
- Нет данных. Привезли откуда-то, вылез из рва. Это его настоящая
могила в Круглом. Сами полицаи похоронили.
- Ого! Подбил два танка, взорвал себя...
- За это мучают особенно. Нельзя разглашать, но не продадите... - Франц
Иванович снял тесную шляпу, оставившую красноватый след на лбу, и его лисье
лицо в рыжеватой щетине, уже с глазками простодушного прохиндея, приняло
выражение скорбящей матери, а щеки опустились на отвороты пиджака в виде
добавочного мехового воротника. - Его забыли в лесу, когда уходили из
блокады... Мало у Василия Ивановича ординарцев? Стоял, охранял какой-то
склад. А тут - черные шинели, за ними фрицы. Подбил два танка, взорвал себя,
а уцелел! Все осколки - мимо.
- Да-а...
- Мне рассказывал один полицай, я его допрашивал... - Франц Иванович
привычно прокрутил в голове диск с номерами папок "Дело". - Да хрен с ним!
Так они его везли связанного, точили шило: глаза колоть. "Бобики" такие. Тут
обернулась телега, его оглоблей ударило... Много пацану надо?
- Ну, закопали б у дороги...
- Пересрали! Все даже не запылились, а он один... Это как та скрипка,
что вы сказали!...
- Счастливчик.
- Геройский пацан.
23. Бабка Шифра и я
Обтрепанная дверь, как редко ее открывают!..
Звоню непрерывно, слышу голос бабки: "Хто-та звонить", - а не идут
открывать. В глазок она меня не увидит, как к ней войти? За соседней дверью
от моего стука проснулся ребенок, заплакал навзрыд. Услышал женский голос:
"К жидовской потаскухе приперся какой-то жид"... Вдруг - как взрыв! От
самолета, наверное: ломает звуковой барьер. Неподалеку военный аэродром.
Когда его только строили, там работал нерусский шофер. Жил у родителей
Семы, после Моисея уже Приборкина. Знал наизусть "Русь кабацкую", я впервые
услышал из его уст: "Ты жива еще, моя старушка?" - и пытался приложить слова
Сергея Есенина к бабке Шифре, чтоб думать о ней поэтически. В тот есенинский
вечер аэродромовский шофер загнал фарами зайца, стушил и меня угостил. Я не
посмел отказаться, хотя знал, что этого загнанного зайца не смогу
переварить. Избавлюсь от него во дворе, сунув в рот два пальца...
Там, во дворе, я почувствовал, что все это фальшь и блажь -не так, как
Есенин, писать, а так его стихи прилагать. В стихах Есенина был заложен и
безотказно срабатывал русский принцип: чем больше каешься, что ты подлец,
тем больше к тебе сочувствия и порыва навстречу. Меня же давно не привлекают
кающиеся грешники. Вот сейчас уйду и не раскаюсь, не увидев бабки Шифры. Мне
достаточно, что я постоял у ее двери. Я буду пить и веселиться в деревне
Дорогая и не вспомню о бабке Шифре...
Чудеса! - бабка Шифра стоит, присматривается слабыми глазами... Или она
знает про аэродром? Может, война? Грабить пришли, убивать? - у нее вечный
страх после Рясны. Пригляделась: "Бора!" - и заплакала, обняла. Сгорбилась,
совсем седая, а в квартире чисто: круглый половичок из лоскутных тряпок,
знакомый с Рясны, и такой же родной черный, с крылышками буфет. В нем есть
мои детские фотокарточки и тетрадка с первым стихотворением "Весна". Из
кухни видна комнатка с фикусом, цветком "огонек" и канарейками в клетках. На
стуле сидит в выходном костюме старик, куда-то собрался. "Обещали
подстригчи, -объясняет бабка, - зарос, совсем волосатый." - "А когда они
бывают?". -"Раз в два месяца приезжают, вот он и ждет парихмахера". Старик
посмотрел на меня с почтением: "Здравствуйте, большой человек!" Бабка
загремела сковородкой на кухне, послышался стук треснувшего яйца: "Табе
жидкую, як ты любишь?" - "Не хочу я есть". - "Ай, не хочаш? Пачакай,
Борачка, яйцы свежанькие у нас".
Сколько лет ее не видел? А как увидел, как спало с души, -бежать! Там,
в деревне Дорогая: мужики, бабы. Ликование: кино приехало из-за скрипки!
Любой дом открыт: входи, как в свой. А тут я родной, а вошел - и бежать.
- Бабка, мне надо ехать.
- Прама сичас?
- Да.
Привыкла, положила в чашку разбитое яйцо. Ох, эти ее пухлые руки с
кожей, как сморщенная молочная пенка! Как заботливо они меня укрывали зимой,
когда я засыпал под вой волков в Лисичьем рву и бормотание деда Гильки,
одетого в "талас", с руками, обвитыми кожаными лентами...
Бабка надела кофту, платок, хотела снять пальто.
- Тепло, сейчас лето.
- Ах, забыла... А я табе скопила, - зашептала она, хитро подмигивая.
-Ты будешь рад за проценты. Нарасло, я давно не ходила, знаешь сколько!
- Так уж и наросло.
- За стольки-та годов? Вот как бы дойти, где моя сбяркнижка?
Побыстрей увести ее от деда! А тот сидел и мне нравился. Вывел бабку
под руку, а там соседка, чей ребенок расплакался. Тряпкой пол затирает,
носатая, платье промокло на груди, которой кормила. Разогнулась, смотрит...
Неужто я следы оставил, пройдя из машины три шага до крыльца?
А бабка ей:
- Это мой унучек! Он мяне так любить...
Соседка смолчала, я на нее смотрел открыто, простецки, по-русски так.
Так глядя, я ее злобный взгляд пересилил. Она смякла, прикрыла текущую
грудь.
- Вспомнила вас. Старая давала почитать книжку.
- Прочитали?
- Где ж тут читать, в такой квартире?.. Ой, гром! Аж в ухе зазвенело...
- Это аэродром.
- Что вы говорите! Маланка... - Она показала на вспышку в окне. - А вы:
"аэродром", - и усмехнулась так, что мне захотелось ее задушить.
За что они ненавидят этих двух несчастных стариков? За квартиру? Но эту
квартиру бабка получила по обмену - за дом в Рясне. Ненавидят за то, что
живут. Да еще в квартирах... Надо же, повезло бабке Шифре! Переселилась из
Рясны в Рясну. И куда б она ни переехала тут, какой бы ни нашла закуток,
всегда будет такая соседка, которая не простит бабке Шифре, что она немощная
старая жидовка... Вот из-за этих крысиных глазенок я не поехал к деду Гильке
и теперь не узнаю, что он мне хотел сказать перед смертью... И природы для
меня здесь нет - что гром, что аэродром. Я скормил вашей злобе свою совесть,
свой стыд, пытаясь вас уломать, переломить. А как же бабка Шифра? Ведь и она
умеет хитрить! Только обмануть ей вас не удается. Один я знаю, как она
ненавидит вас...
Франц Иванович шел навстречу, я впервые увидел, как он улыбается.
- Как по заказу, Борис Михайлович!..
- Вы о чем?
- О скрипке... - Он показал на небо. - Молнией спалило...
Точно! Представил, что там творится... Вот это я подгадал Толе! Сам Бог
помог... Бабка показала пальцем на сберкассу. Франц Иванович возразил:
сберкасса теперь в другом месте. Бабка не соглашалась: "Не, я вас не знаю,
яна там стаить". Жалобно на меня смотрела - и рвалась из машины. Франц
Иванович общался со мной через зеркальце. Я держал бабку за руку, повторял:
"Верь ему!" Микрорайон: все разворочено гигантской трубоцентралью. Большие
деревья стоят, обнаженные до корней, словно раздели и выставили на срам.
Посредине микрорайона - пустой фонтан. Сберкасса, девица за стеклом:
"Распишитесь в получении". Бабка не хочет слышать: "Я ж стольки ж и
положила! А якие тут проценты? Як ляжали, так и ляжать". Я не выдержал, сидя
в стороне. Вскочил, схватил деньги, напугав кассира: та думала - грабитель!
- бабку за руку, чуть ли не поволок. В машине она сказала: "Схавай деньги,
чтоб не увидел шофер".
Ничего себе - шофер! Начальник райфо...
Увидел продовольственный магазин. Выскочил, накупил, как с гонорара:
яблок, винограда, апельсинов, бутылку сладкого венгерского портвейна. Один
здесь, без бабки, я был кум королю. Вышла обрюзгшая заведующая, выпивавшая с
шоферами. Подала от себя лично, обтерев полой халата, бутылку марочного
коньяка. Франц Иванович выпучил глаза, когда я ему показал горлышко из
красивого пакета. Вчера посыльные секретаря Васи обшарили все склады, а
коньяка не нашли. А он - вот где!..
- Я забегу, вы за меня не торопитесь.
- Сам не знаю, сколько пробуду.
- Тут живу я, вас в окно увижу.
У бабки я устроил пир! Они не ели таких фруктов и не пили такого вина.
Бабка Шифра прихлебнула с рюмки, чмокнув: "Солодкая!" - понравилось. Старик
тихо выпил, посидел с рюмкой, оценивая. Я ему налил еще, пока он не поставил
рюмку на стол. Больше всего я желал его задобрить, понимая, как трудно
выдержать бабку Шифру. Она опять тащила меня в сторонку. Хотела, чтоб я
забрал пуховую подушку для Олежки. Бабка Шифра нянчила его маленького, он
для нее таким и остался. Про Аню она ничего не знала. Попыталась сунуть мне
стариковскую рубаху: "Бяры, ен не видить ужо!" Старик видел, посмеивался.
"Вы извините за Соню, я перед ней бессилен." Он ответил: "Если Шифра умрет,
я не останусь в квартире". - "Тяжело с соседями?" - "Так хотят занять
квартиру, что надо помирать". - "А если не умрете, дай Бог?" - "Пойду в
инвалидный дом". Бабка закивала: "Ен воевал, яго прапустять". Мы выпили
напоследок: "Я вас отвезу в парикмахерскую". Старик показал на протез: "Не
дойду обратно". - "Вас и обратно привезут."
Пока я сидел с ними, пролился ливень. Дорога выровнялась, опять солнце,
дорога парила из-за налитых луж. Во мне поднималась тоска, обволакивала
мозг... Нечего мне делать в деревне Дорогая! Что толку в этой скрипке, если
ее нельзя положить на могилу в поселке Круглое, куда, не прибив лопатой, не
выколов глаза шилом, а как целого человека, заслужившего почесть даже у
зверей, спустили полицаи, засыпав землей, геройского еврейского пацана?
Зачем сейчас нужно о нем вспоминать, если в минском парке размахивает
гранатой Марат Казей?.. Что толку, что я мучаюсь, что мне не пишется, если и
не надо, чтоб был такой писатель? Но у меня, в том моя удача, - глаза мои
открыты: тех, кого стоит уважать, я уважаю, тех, кого стоит любить, я
люблю...
Увидел Антонину Федоровну, отмывавшую сапоги в зеркальной луже перед
гостиницей. Потная, в сенной трухе, она отражалась в луже, осчастливив ее
своими голубыми рейтузами. Попросил у нее ключ, так как отдал свой Толе.
Антонина Федоровна не могла достать из-за мокрых рук. Показала, где он у нее
запрятан. Я залез к ней под блузку, где ключ был пришпилен булавкой. От нее
пахло сеном, и сердце ее скокнуло под моей ладонью. "Пацаненок с вами?" -
спросил я. Она плеснула на сапоги, вызвав рябь на луже: "Он вашему делу не
повредит". - "Тогда я вас прошу, Антонина Федоровна, не пудриться и не
обдаваться духами, а прямо при всей вашей амуниции пожаловать на марочный
коньяк". Антонина Федоровна лишь усмехнулась на такой ангажемент.
- За вами когда заехать? - высунулся из газика Франц Иванович.
- Поезжайте в киногруппу. Я забыл, что приглашен на обед еще в одно
место.
- Приятно вам пообедать и повечерять.
24. Нина Григорьевна, я и бабка Шифра
Под вечер, оказавшись в простом автобусе, останавливавшимся у каждого
столба, я почувствовал себя опустошенным, как больным.
Смотрел на людей, не входивших, а врывавшихся в автобус: в салоне
пусто, в дверях застряло пять человек, не могут себя протолкнуть! Разве
трудно понять, что если на билете указано место, то его и надо занять? Или
лучше сидеть на чужом месте? От меня через сиденье женщина с ребенком хотела
сесть у окна. На ее место уселся дядька вообще без билета - и попробуй его
сгони! Водителю было наплевать: достанет из кошелки яйцо, подкинет на руке,
разобьет и высосет до скорлупы. По привычке я слушал, о чем говорили: о
буслах, которые здесь перестали жить. Один бусел упал, нашли высохшего на
ветках. Говорили о том, что гроза не идет, как раньше, по воде. Жара, река
не притягивает тучи. Две женщины с завистью обсуждали какую-то Зою, у
которой умер ребенок: "Похудела, покрасивела, стала, что девочка". - "А
рабенок был больши?" - "Больши! Ужо ушки были".
Я подумал об Антонине Федоровне, с которой утолил какой-то юношеский
бред о бабе с граблями. Утолил и вычеркнул этот бред. Так и идешь по жизни,
как от нее избавляешься. Странное состояние, когда ни с кем не чувствуешь
связи. Ищешь такую же заблудшую душу, выбившуюся из колеи... Вспомнил
женщину на вокзале в Орше. Стояла неподалеку, прислонясь к стене, грызла
подсолнух. Я посмотрел, она голову опустила, раскосив в ожидании глаза.
Безвольная, свявшая, - и залучилась неожиданным румянцем. Страх, какие в ней
тлели угли...
Неужто опять в море, опять дорога туда?
Несколько раз попадали в грозу. Тучи, застилая сильное летнее солнце,
пропускали темные дымные лучи. От них мрачно блистала река с пустым
теплоходом из Гомеля. Как-то по-особому был озарен и лес, еловый подлесок с
большими березами на переднем плане по обе стороны шоссе, и дальше рощи за
полями, уже недалекие от тех полян, где я бродил с Натальей. Порой
проливался такой обильный дождь, что автобус останавливался, пережидая
ливень. К нему бежали, спасаясь от потопа, грибники с полными ведрами желтых
твердых лисичек. Мне часто потом вспоминались эти летние грозы по дороге на
Рославль и темные лучи, бьющие из облаков. Я видел в них какой-то знак беды
для этой полосы земли в междуречье Сожа и Днепра, по которой пройдет, как
смерть с косой, чернобыльское облако. Надо же было мне оказаться на этой
дороге именно в тот черный жаркий апрель, чтоб постоять под радиоактивным
дождем на тещином огороде! А потом еще не раз ездить к ней по земле, что уже
перестанет быть землей, а станет "зоной заражения". Мы ели, что поделаешь!
-и картошку, и яблоки из сада Нины Григорьевны, хотя ничего этого нельзя
было есть. Мы не могли забыть и отбросить дорогу в ее дом, который нас много
лет кормил; продолжали приезжать, как будто он еще был, -а как же еще?
По-другому не могло быть, если этот дом и огород являлись сутью того, чем
жила Нина Григорьевна! Да и куда еще ехать, или у нас было другое место?
Умерла земля, осталось лишь то, что связалось с ней, те немногие
воспоминания, что уцелели во мне. Все еще сохранялось что-то, о чем хотелось
вспоминать: о волке в лощине, о Натальиной грибной поляне. Не забыл я тот
подпаленный костром куст, откуда вылезла однажды, отряхиваясь, мокрая
полуслепая охотничья собака. Мы смотрели с Юрой Меньшагиным, как она легко,
словно по натянутой нитке, переплывает Днепр с сильным течением. Уже
собрались уезжать с рыбалки, сели в мотоцикл. Собака догнала и прыгнула в
коляску, где и привыкла сидеть... Как бережно, деликатно отнеслась она к
маленькой Ане!.. Я всегда вспоминал эту собаку, когда ехал в Быхов, и
вспоминал Аню, чтоб настроить себя на 2-3 дня в доме Нины Григорьевны. Вот
эта дорога, а за Воронино -знакомое быховское половодье. Днепр исчез, только
по кустам и определишь, где русло; желтый замок Сапеги, похожий на
солдатские казармы, каменный склад, бывшая тюрьма, где сидел плененный
генерал Корнилов. А вот и дом с березой у ворот... Не о таком ли доме я
мечтал в Рясне? О доме, где не выбивают окон камнями и не мажут ворота
говном... Если б я ощутил в нем тепло! Но в нем, в этом доме, не было и
подобия того, что я испытывал в Шклове у Бати. Как бы я там ни относился к
Матке, все ж я был свой. В Кричеве от звука лопнувшего яйца на сковородке
бабки Шифры оседало в душе больше, чем от гнущихся под яблоками деревьев в
саду Нины Григорьевны. Только и согревала душу полуслепая собака, побывавшая
здесь.
Потом Юра ее кому-то отдал.
Ни разу я не приезжал сюда отдыхать, как сын тещи Леня или Наталья с
детьми. Это было единственное место, где я бы умер от скуки, если б не смог
себя чем занять. Все время пропадал в огороде... Сколько там удивительного
всего! Приподнимешь подгнившую колоду - и отлетает туча прятавшегося от жары
комарья! Запрыгают в стороны влажные, уже неведомые лягушки... А гнездо
красавцев-шмелей, похожих на бочонки? Как впивались они в заляпанный мыльной
пеной розовый куст у рукомойника!..
Кто тут сидел под этими яблонями?
Юра Меньшагин - муж тещиной сестры, обходивший с геологической
разведкой Якутию. Пацаном поджигал быховский мост перед приходом немцев. Был
увезен в Неметчину, а когда немцы начали оплачивать свои преступления, как
ни трудно ему стало жить, отказался от их дармовых марок!..
Сидели Толя-Большой и Толя-Маленький, по комплекции наоборот,
закадычные друзья, не-разлей-вода, лихие десантники. Толю-Маленького, весом
за сто, обычно первым выталкивали при самолетных прыжках, для определения
силы ветра. Толя-Большой, Натальин дядька, худой, кожа да кости, отчаянный
партизан и пьяница. Я растрогал народного поэта Петруся Бровку, рассказав,
как Толя-Большой приносил Наталье в партизанский лагерь немецкие конфеты.
Наталья, играя с пустыми гильзами, продолжала играть и с конфетами, не
догадываясь, что их можно есть. Петрусь Устинович, смахнув слезу и подмахнув
бумагу о переводе Натальи в Минск (его подпись была росчерком Бога для
РОНО), сказал: "Я б тольки за жонку принял тябе у Саюз письменников!.." -
вот какая сидела здесь родня.
Появлялся Леонид Антонович, ученый сосед, имевший трех дочерей, которых
любил с такой необычайной силой, с какой ненавидел зятей. Мне был бы близок
по душе этот человек, сотворивший кумиров из собственных дочерей, но
жутковато было представить: а если б оказался его зятем? Меня трясло, как
осиновый лист, когда я слышал трехчасовой монолог о зятьях, завладевших
дочерями! Казалось, что Леонид Антонович проговаривал теще текст из
неведомой драмы Шекспира, а в часы подъема достигал накала трагедий Еврипида
или Софокла. Являлась, пригорюнясь, поплакаться Нине Григорьевне соседка,
Валентина Тимофеевна, принимавшая у себя целый гарнизон. Вле