Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
тала коршуном,
стрекоча языком, фронтовичка Маруся, чтоб вырвать из застолья Толю-Большого,
-чтоб он не пил у сестры... Вот Нина Григорьевна, жалеющая пьющего брата и
безжалостная к языкастой Марусе, -разве она в идеале права? Вся улица ходит
к ней исповедоваться: и пьяницы, и проститутки, и просто ушибленные на
голову. Всех она выслушает и ободрит. Марусю же, как Нина Григорьевна рот
откроет, начинает рвать... Вот и помири их!
Многие вещи, о которых не договариваешь с другими людьми, я мог бы,
кажется, договорить среди белорусской родни. Приехав тогда со съемок
геройского пацана, я думал: а взял бы меня в отряд Толя-Большой, если б это
я вылез из Лисичьего рва? Трудно сказать! И нельзя осудить. Если еврея
попросту гнали взашей, то своего не так-то отпустят: а вдруг подослан?
Выслушают, дадут лопату: "Копай", -и копает себе могилу. Или матери не
душили своих детей, чтоб не выдавали немцам криком?.. Ну, рассказал бы им о
судьбе еврейского пацана. Развели б руками: не мы решаем... А если б я им
сказал, как живет бабка Шифра? Что там я увидел и пережил? Это все равно,
что испортить воздух, когда люди вбирают его в себя, готовясь выпить...
Ведь как бывало у меня с Ниной Григорьевной? Потрудимся славно вместе,
породнимся в огороде, сядем ужинать. Начнет она вспоминать о былом: о доме
отца, о молодых годах и прочем... Занятно! Я уже начинаю с ней искать общий
язык. Не дай Бог поддаться минуте, сказать о том, что тебя гложет! Глянешь:
сейчас уши заткнет. Вот когда сын Леня заговорит о своих газопроводах, тут
она вся в волнении. Все уловит и поймет, и объяснит в пользу Лени. Не
одобряла Нина Григорьевна моего отца, зная о нем со слов Натальи... Что это
за отец? Вот бы его вызвать на беседу да просветить ему мозги! Историческая
встреча Бати с Ниной Григорьевной произошла на быховском вокзале. Батя
передал ей Олежку, гостившего в Шклове, и поехал, куда ехал, -кажется, в
Могилев. Больше они не встречались, и я был рад, что Батя не дал себя
уговорить посидеть в этом саду. Мне было бы тяжко представить, как он бы,
выпячивая глаз, напившись, хвастался, что белорусский композитор... Смех
один!.. Везде Батя смог бы прижиться, только не в саду Нины Григорьевны.
Вот прижилась же бабка Шифра!
Привез я ее сюда, украв у второго мужа. Настояла сама Нина Григорьевна:
хватит ей одной быть нянькой Олегу! Я не сомневался, что Нина Григорьевна
отправит бабку обратно через день-два. До меня же доходили слухи, что живут
они мирно. Наталья, ездившая проведать, подтвердила этот феноменальный факт.
Похвалила бабку: ходит в чистом, за собой следит. Еще бы! Бабка, что ни
говори, имела молодого мужа... Пришла пора и мне ехать в Быхов. Возвращать
бабку в Кричев, а Олежку - в Минск. Приехал, сам удивился: как тихо живут!
Бабка молча сидит, редко слово уронит... И это бабка Шифра? У нее же рот не
закрывается! Стал я размышлять... О чем могла, приехав, говорить бабка
Шифра? Едва присев, среди любого разговора, она порывалась бы вставить свое:
"Подождите-ка, я вам скажу пра Бору маяго!.." С утра до вечера, - и гвоздем
всего, что моя мать - русская... Да и себя бабка Шифра выдаст за кого
угодно. Если Нина Григорьевна - белорсуска, то и бабка Шифра - белоруска. Но
разве есть у нее умение говорить к месту, а не ляпать, не противоречить на
каждом шагу? Культурная теща раскусила, конечно же, в один момент... Мало
того, что зять прикидывался полурусским, так еще выслушивай о нем панегирик
тут... Так что же случилось, что бабка Шифра ходила за Ниной Григорьевной,
как прислужница, ела тихонько в уголке, боясь через доску переступить, чтоб
лишний звук не возник в хате? Такой сделала ее Нина Григорьевна одним своим
выражением на лице. Знакомое выражение: как будто ей перднули под нос!..
Учуяв сердцем, что в этом доме ко мне любви нет, смолкла бабка Шифра. Ей
стало не о чем говорить. А прислуживала потому, что Нина Григорьевна
все-таки - моя теща...
Как застенчиво, не зная, куда девать руки, готовые что-то унести и
принести, относилась бабка к Наталье! Вроде той самой собаки...
Совсем по-другому вела себя бабка в доме Ленки...
Мифологический пример долголетия Бати, умершего в возрасте за 60 лет,
потрясает сам по себе. В нем, в этом примере, -не в судьбе Бати! -все ж,
пожалуй, нет никакой трагедии. Куда страшней умирала бабка Шифра в
обстановке ненависти всех батиных детей, безоговорочно ставших на сторону
Матки. Пришла расплата за годы вражды... Ненависть стала неуправляемой после
смерти Бати. А что же бабка Шифра? Приняв их условия, она жила с ними, кляня
их и отвергая. Даже оказавшись в сумасшедшем доме, куда ее поселила Ленка (я
узнал об этом через много лет после того, как бабка Шифра умерла), собирая
всякие крошки, бабка отворачивалась от той пищи, что приносила внучка:
"Уходи, сучка!.." Да, Ленке было не сладко с ней: приглядывать, убирать,
отстояв смену в швейном цехе, где она была передовицей; гробила здоровье,
чтоб обставить свое жилье; влипала в фатально следовавшие один за другим
происшествия, отделываясь, не в пример мне, переломами рук и ног,
сотрясениями мозга и ушибами позвоночника, - красивая, молодая еще, любимая
еще моя сестра! Но я уверен, что если б кто-то из батиных детей, ждавших
конца этого невыносимо затянувшегося умирания бабки Шифры, сумел бы
отодвинуть ледяную заслонку от своего сердца, бабка Шифра умерла бы тотчас:
ее литое, закалившееся в ненависти сердце, не выдержало бы такого поворота к
себе.
Помню свой приезд к Ленке, когда бабка, наполовину в могиле, вдруг
прибежала, как ни в чем не бывало, услышав мой голос на кухне, и,
приспособив ко мне еле видящий с лопнувшим сосудом страшный глаз, бросилась
с плачем: "Бора, забяры мяне да сябе!.."
Почему же не взял?
Было категорическое, пылавшее гневом письмо Нины Григорьевны отцу: она
не позволит обременять Наталью чужой старостью! Есть сын, куча
родственников, а никто не хочет брать к себе старуху. С какой стати ей "жить
у Наташи"? Я мог нажать на Наталью из-за бабки Шифры. Думаю, она б сдалась.
Тогда бы я лишил здоровья Нину Григорьевну... Семейная жизнь все равно не
выдержала бы такой растяжки. Возник тот же тупик: я мог бы жить, например, с
бабкой Шифрой у валютной Тани. Или ей не приходилось безропотно ухаживать за
самодуром генералом-отцом, загнавшим в гроб молодую жену, мать Тани,
насиловавшего Таню и пытавшегося отдать ее в жены своему другу-генералу? Я
мог бы завезти бабку даже к сумасшедшей Нине! Правда, тогда у меня вроде еще
не было ни Тани, ни Нины.
Я говорю о психологическом тупике, из которого сам не мог выйти: я не
мог тянуть свой воз со своей женой и со своими детьми! Иначе бы меня осудил
Высший суд в саду Нины Григорьевны.
Наталья, напомнив мне о бабке Шифре, хотела расслабить сердце
сочувствием Нине Григорьевне. Нельзя допустить, чтоб ее мама умерла одинокой
в своем доме. Ведь здесь ее семья, в Минске, а не там, где Толя-Большой,
Юра, сестра и так далее. Вот ведь как умерла бабка Шифра в квартире Ленки!
Уже неважно, как случилось с ней, а важно, как бы не случилось с Ниной
Григорьевной...
Моя ненависть к Нине Григорьевне, когда я увидел ее у себя в квартире,
была неосмысленной. Сейчас, осмыслив ненависть как жалкую подленькую месть
за собственное отступничество, я готов помириться с тещей. Я считаю, что
Нина Григорьевна вполне заслужила всех привилегий любви в своей семье. Ее
глухое, упрямое непонимание, отрицание всего, к чему я стремился, - это тот
самый "довесок" к Наталье, который и склонил чашу весов. Я понял, что если б
даже не жил свободно, словно и не женат, а трудился, как вол, на казенный
дом, - во имя будущей пенсии, отмеренной нашим Президентом; если б не
скитался по морям, а всю жизнь положил на то, чтоб угодить Нине Григорьевне,
- ничего б не изменилось. Помню как не вытерпев ее наставлений, я спросил:
"Почему же Наташа со мной живет?" На это Нина Григорьевна ответила
недоуменно: "Может, она тебя любит..." - то есть это какая-то личная блажь
Натальи, во что нечего и вдаваться.
Не один я, должно быть, немало найдется таких вот, не сумевших уяснить
смысл простой пословицы: "Насильно мил не будешь" и обижавшихся, что их не
любят, хотя, может, и не за что любить. И не одному мне будет казаться, что
если б пошел вон той дорогой на дальний лес, как желал, но отказался, то как
раз бы и набрел на дом и имел бы счастье сидеть как сын, а не мозолить
задницу на краешке стула, как зять, которого терпят -и сиди. Меня смирил с
Ниной Григорьевной один день, и он развеял, откинул прочь мои сожаления; и
поставил крест на старой жгучей обиде, которую я имел на Шкляру, - обиде,
как бы выросшей из одного корня, посаженного на огороде, неважно на каком и
где.
Тот черный апрель с радиоактивным дождем почудился мне в темных лучах,
бьющих из летних облаков, когда я ехал от бабки Шифры. А также в слепой
собаке, отряхивавшей капли под опаленным костром кустом. В тот день мы
славно потрудились с Ниной Григорьевной: вспахали огород и посадили
картошку. Я сидел, отдыхая, на меже, ощущал ветерок под рубахой. Смотрел на
мягкие борозды под яблонями, красиво обрамленные зелеными кустами смородины
и паречки. Любовался бороздами, как написал строчки. Может, и перестарался,
закопал местами чересчур глубоко картошку? Теперь придется ждать, когда
выровняется ботва. А ветерок уже округлял рубаху, капнуло раз-два, застучал
негромкий дождь - и сорвался в ливень. Весь огород в пузырях, давно
переполнило железную бочку под стрехой, а дождь льет и льет... Вот тут моя
неопытность с плугом и сгодилась! Все равно не вымоет картошку. Не достать
дождю до нее...
Но этот дождь до всего достал... Уже привыкли глаза, не дико смотреть
на пустой лес, где никто не бродит с ведрами по грибным полянам. Засыпаны
озера, ставшие источниками смертоносного излучения. Никто не сидит с удочкой
в местах, воспетых Шклярой. Стал страшен огород Нины Григорьевны, где даже
ботву запрещено жечь.
Кому нужен теперь этот дом, который я так хотел назвать родным?
И чтоб проститься с ним с миром и теплотой, я вспомню, как вез отсюда в
Кричев бабку Шифру. Все-таки я благодарен Нине Григорьевне, что она позвала
бабку к себе! Давно мы не были с бабкой Шифрой столько вместе и не были так
близки.
В то утро, когда увозил бабку Шифру, я, встав спозаранок, успел скосить
на огороде, возле сточной канавы, вымахавший в человеческий рост красавец
"дедовник", которого боялся Олежка из-за оранжевых колючих цветов. Откопал
заросшие травой ворота. Навел порядок в сарае, уложив дрова и торф. По углам
сарая были развешаны большие паучьи гнезда, похожие на стрелковые мишени. Я
их не тронул, так как привык уважать пауков. В щели пробивались лучи,
просвечивая шевелившуюся в воздухе пыль. Олежка, держа в руках яблоко и
коржик, пришлепал ко мне в сандалиях. Постоял, балуясь: разгонялся и плевал
в дымный луч, заметив, что слюна в нем блестит. Я подивился, что Олежка
замечает такие вещи. По двору одурело бегала курица, я пошел искать яйца и
нашел их под лопухом: 6 яичек, одно тухлое. Идя с яйцами, увидел в доме
через огород библейский лик сумасшедшей Голды, бормотавшей проклятия своему
сыну, женившемуся на "гойке". Олежка принял меня с яйцами, как будто я их
снес сам. Появилась бабка Шифра, одетая в дорогу. Мы вышли на улицу, там
пасся гнедой конь, на котором я пахал. Его облепляли мухи под глазами. За
спиной остались два синих купола церкви, заходящие один за другой. Там шла
служба, было слышно пение. В ту сторону прошли тетки в плюшевых жакетах, с
железными серьгами в ушах. Одна из них сказала про бабку: "Мягка движется
старая!" Точно: бабка ходила легко.
Олежка провожал нас, приставая ко мне из-за овчарки, которую я придумал
ему перед сном. Никогда бы я не припомнил, что он говорил мне, если б не
записал в дневнике: "Ты думай, вспоминай, какой хвост у овчарки, какая
спина. Тут надо трудиться! Пиши слова и думай. Пока ты приедешь, я возьму у
бабушки еще один карандаш и сам буду пробовать." Сын больше доверял
рисункам, поскольку я ему описал такую овчарку, что он ее не мог здесь
увидеть. "Дос", - сказала бабка Олежке по-ряснянски, то есть "хватит". Она
закрепила на нем нитку от "суроц", от сглаза, и расцеловала его в обе
толстые щеки...
Что почувствовала бы бабка Шифра, увидев Аню? Еще больше, чем Олежка,
похожую на меня? Ведь бабка знала меня в ее возрасте, когда я сам о себе еле
догадывался! Недавно Анечка, глядя в телевизор, где плакала маленькая
девочка, сама расплакалась. Ей были понятны слезы своей ровесницы. А если б
заплакала бабка Шифра? Тогда бы Анечка удивилась, как и Олежка, что бабка
Шифра плачет... Я спохватился, что почти сочинил рассказ для дошколят, пока
глядел на них.
Потом мы ехали в пригородном поезде, грязном, давно не касаемом
тряпкой. С металлических частей сидений свисала свалявшаяся, как войлок,
пыль. На средних гнутых полках еще лежали непроснувшиеся пассажиры:
свешивалась волосатая нога парня, закрутившегося головой в простыню. А
напротив сладко спала девка, выпустив чуть ли не до наших голов паутину
слюней. Странно было видеть, войдя сюда, уже освеженным росистым утром и
продрогшим на платформе, этот застывший ночной кошмар. В вагоне стоял кислый
затхлый запах немытых людей, надышавших целую атмосферу. Грязное стекло
пятнало природу, и туда не хотелось смотреть. Я посмотрел на бабку Шифру,
седоватую, с расчесанными по обе стороны волосами, так что посередине
пробегала белая дорожка. Ее грубоватое лицо с широкими бровями, с широкой
верхней губой, покрытой темными волосками (бабка состригала волоски
ножницами, скрывая дефект от мужей), с курносым носом и большими ноздрями
напомнило мне тюленя.
Вот я и подумал о тюленях, так как написал книгу о них... Сколько было
надежд! А в итоге?
Была встреча с редколлегией "Нового мира". Меня готовили к показу "АТ",
так называли по знаменитой росписи Александра Трифоновича Твардовского. Я не
захотел его дожидаться и ушел. Позавчера, когда возвращался из Москвы, лежал
на полке и упрекал себя, пьяный, что недостаточно им нагрубил. Владимир
Лакшин, мой протеже, так ничего и не отобрал для своего
несексуально-озабоченного журнала. Даже такие рассказы, как "Некрещеный",
"Остров Недоразумения", "Москальво", которые он назвал "превосходные, редкие
по живописности". А что говорить про "Местную контрабанду", "Мыс Анна"! Игра
в карты, загадывание на судьбу - о чем вы? Даже в сугубо "жизненных"
ситуациях следовало выдерживать дозу общеупотребительного пристойного
реализма. Все клалось на чей-то влажный, дегустирующий язык... Лев Толстой
как-то вертел один рассказ Мопассана: о моряке, переспавшем с собственной
сестрой. Рассказ нравился Льву Николаевичу, но он возмущался им. Решил
по-своему перевести, но и перевод ему не удался, титану пера!.. Когда я,
разозленный, уходил из "Нового мира", Игорь Сац попросил подарить рукопись
рассказа "Тихая бухта" - там горит стог сена, уложенный и забытый женщинами
с лета. Этот стог поджигают, согреваясь, зверобои... Я дал рукопись,
удивившись: "Зачем, если не печатаете?" - "Меня согревает этот рассказик.
Хочу иметь при себе"...
Что теперь делать? Есть пример изощренной писательской мести: Джойс.
Джойс сочинил роман, который нельзя прочитать и не прочитать невозможно. Его
"Улисс" - гениальная ловушка с хитроумнейшим лабиринтом, где не каждый
выйдет к чудодейственным потрясениям. Или же, пока доберется до них, вконец
обессилев, уже будет неспособен испытать то, что в полной мере испытал и чем
насладился Джойс. То есть, попросту говоря, Джойс так запрятался среди
выращенных им строк, что сидел, как Наталья, на грибной поляне, опаханной со
всех сторон трактором, и сколько там не ходило-бродило, позванивая пустыми
ведрами, литературоведов-грибников, никто из них и не дознался, где сидит
Джойс и откуда на них посматривает, ликуя, что они такие безголовые и
слепые.
Другого выхода нет: сочинять великий роман, чтоб расплатиться за все
обиды, - на свой манер, а не на манер Джойса...
Сейчас и у меня что-то есть. Да, уже есть замысел, и он возник, должно
быть, в том омуте, где я искупался, на стыке Сожа и Остра. Я спускался по
лучу, и там лежал кто-то на дне... Может, это и будет тот роман, которым я
смогу себя поднять?
Опять увижу море, и если есть Бог, то эта поездка мне вернет то, что я
растерял.
Думая о своем, я смотрел на бабку Шифру, и она, как почувствовав, что
мне застило глаза, спросила: "Апустил книгу в печать?" Я кивнул, и мы
перешли на полное рассматривание друг друга. Ее черные глаза, казалось,
таили в себе присутствие глубокой мысли, но я знал, что она уже не думает ни
о чем. Просто глядит на меня, чтоб наглядеться, глядит и глядит, как с
фотокарточки на памятничке, а рядом, помогая ей смотреть, пылает, сгорая,
сухое дерево.
Часть четвертая. Моя Герцогиня
25. В домике Веры Ивановны. Отъезд Натальи
Жизнь прожитая опять подошла близко, стояла на станции Болотная. Долгое
время здесь держалось натуральное болото: с осокой, трубками камыша,
кувшинками, дикими утками. Разбойные коты, прячась в жесткой траве,
подкарауливали выводки утят, а мальчишки, забредая до окон чистой воды,
вытягивали из нее, густо-коричневой, похожей на чай, с пузырьками болотного
газа, длиннейшие стебли женственных лилий. Особенно приятно было стоять
здесь теплой весной и слышать, как от сажалок, подернутых паром, доносится
кваканье лягушек. Мой Батя, прослушав лягушачье пение, сказал мне (он был
навеселе): "Бора, у тебя голова молодая, я продиктую ноты. Хороший может
выйти звукоряд для акапелльного пения!.." Все начало изменяться, когда сюда
добрели нищие городские старухи -набивать мешки лекарственными травами.
Постепенно обмелело, деградировало и само болото; и в один ранний день зимы
с опередившим календарь крепким морозцем здесь погибла целая колония
лягушек. Стало тихо, старухи вернулись в город набивать мешки пустыми
бутылками. Теперь, говорят, на месте болота окультуренные поля с
березнячками, владения Ботанического сада. Я хочу снова оказаться в тех
местах, вернуться в давние годы, когда жил в районе Сельхозпоселка, в
зеленом домике Веры Ивановны.
Мы снимали крошечную комнатку на троих: стол, деревянная пружинная
кровать, которую Наталья застилала покрывалом, когда появлялись именитые
гости. Был у Натальи свой уголок с трехстворчатым зеркалом, а Олежка имел
кроватку. На ней, случалось, я спал, просунув ноги между прутьями. Сын часто
болел, кричал во сне, жена брала его к себе. Протапливали домик вечером, это
делал муж Веры Ивановны тишайший Александр Григорьевич. Ночью становилось
так жарко, что приходилось открывать форточку, несмотря на нездоровье сына.
К утру тепло выдувало, и когда я, оставаясь один, садился за стол, то
надевал теплый свитер и шерстяные носки. Я не выносил холода, меня от
ветерка знобило, хотя не так давно я был командиром зверобойного бота,
работал на шхуне "Морж". Мы вели промысел тюленя на Шантарах, северная
оконечность Сахалина, вечный лед почти. Весной, когда во льдах возникли
разрежения, к островам подходили зверобойные шхуны, выпускали бо