Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фолкнер Уильям. Особняк -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  -
утимый. Потом заговорил: - Пока у меня не началась эта коровья склока с Джеком Хьюстоном и раньше, когда я еще мальцом был, я каждое воскресенье ходил в церковь, а по средам - на молитвенные собрания, с той женщиной, что меня вырастила. - А кто они были, эти люди? - спросил начальник. - Вы говорили, мать у вас умерла? - Он-то был просто сукин сын. А она мне и вовсе не родня, просто его жена... Каждое воскресенье, пока я... - А его фамилия тоже была Сноупс? - спросил начальник. - Он был мой отец... пока я не подрос и не откололся от бога, бывает так, что думаешь - я уже вырос, мне ни от кого ничего не надо. А потом вы сказали, что раз я помешал девяти парням из десяти убежать, так мне можно пять лет скостить, а вышло так, что вы меня вовсе выпускать не собираетесь, и тут я _Его_ опять признал. - Как признали? - спросил начальник. - Кого признали? - Бога признал. - Вы хотите сказать, что вернулись в лоно церкви с той ночи, два года назад? Да ведь это неправда. Вы ни разу даже в церкви не были, с тех пор как попали сюда, с тысяча девятьсот восьмого года. И это было верно. Впрочем, ни прежнего начальника, ни его преемника это ничуть не удивляло. Они скорее могли предположить, что он примкнет к одной из тех небольших бунтарских, непримиримых, ни с кем и ни с чем не согласных сект, - секты эти существовали наряду с официальными тюремными церковными организациями почти во всех провинциальных тюрьмах на Юге, - к какой-нибудь небольшой фанатической секте или группе (в этой тюрьме она называлась "Свидетели Иеговы"), которой руководили самозваные вожаки, попавшие в тюрьму по удивительно однообразной схеме: все они были осуждены за преступления, характерные для средней прослойки, для людей респектабельных и связанных с семейной жизнью или, во всяком случае, с женщинами: было и двоеженство, и присвоение денег секты ради женщины, ради своей или чужой жены, и только в редких случаях, да и то самые отпетые, попадали из-за профессиональных проституток. - А мне церковь не нужна, - сказал он, - я все больше наедине, втихомолку. - Втихомолку? - переспросил начальник. - Ну да, - сказал он с каким-то даже раздражением. - Богу писем писать не нужно. Он-то давно вас насквозь видит, ему и беспокоиться не стоит читать, что вы там напишете. Ведь человек и на свободе начинает кое-что соображать, с годами, конечно. А тут начинаешь соображать куда быстрее. Раз есть такой высший Судья, у которого силы хватит тебе помочь, он тебе и помогает, а твое дело только верить и принимать помощь, дурак ты будешь, ежели не примешь. - Значит, _Он_ избавит вас от Стилвелла? - сказал начальник. - А то как же! Чем я перед ним провинился? - Не убий! - сказал начальник. - А что же _Он_ Хьюстону это не сказал? Разве я стал бы ездить в Джефферсон, спать на вокзальной скамейке, лишь бы достать патроны, если б Хьюстон меня не заставил? - Ну и чертовщина! - сказал начальник. - Ну и чертовщина, будь я проклят! Тебя отсюда через три года выпустят, но, будь моя воля, я бы тебя сейчас же выставил, сегодня же, пока тебе в голову или чем ты там еще думаешь не взбрело и на меня косо посмотреть. Не хочу сидеть и всю жизнь представлять себе, что про меня так думают, как ты думаешь про тех, кто тебе мешает, чтобы мне желали того, чего ты им желаешь... Ну, ступай. Работать надо. Но когда настал октябрь - месяц, насколько он знал, не праздничный, без подозрительных открыток - и начальник за ним послал, он даже не удивился. Начальник сперва только молча посмотрел на него - не то что растерянно, но как будто даже уважительно, потом сказал: - Да, чертовщина. - Перед ним лежала телеграмма. - От начальника полиции из Сан-Диего, Калифорния. Там в мексиканском квартале стояла церковь. Она давно была заброшена, кажется, новую выстроили. Словом, служб там не было, а что в ней делалось, даже полиция толком не знала. А на прошлой неделе церковь обрушилась. Причин никто не знает, рухнула вдруг, и все. Там нашли человека, вернее, то, что от него осталось. Вот что пишут в телеграмме: "Отпечаткам пальцев ФБР установило ваш заключенный номер 08213 Шафорд Стилвелл". - Начальник вложил телеграмму в конверт, сунул конверт в ящик. - Расскажите, в какую это церковь вы ходили, до того как Хьюстон заставил вас убить его. Но он ничего не ответил. Он только глубоко вздохнул. - Теперь-то меня выпустят, - сказал он, - теперь я свободен. - Не сию минуту, - сказал начальник. - Пройдет месяц-другой. Надо написать прошение, послать губернатору. Потом он запросит рекомендацию. А потом подпишет помилование. - Прошение? - сказал он. - Вы сюда попали по закону, - сказал начальник. - Вас и выпустить должны по закону. - Прошение? - повторил он. - Надо, чтобы ваши родные поручили юристу составить прошение о помиловании на имя губернатора. Жена... впрочем, она умерла. Ну, одна из дочерей. - Наверно, они теперь уже замужем, уехали. - Так, - сказал начальник. Потом сказал: - Черт побери, да вы уже фактически свободны, ведь у вас в собрании штата есть родич - кем он вам приходится, этот Эгглстоун Сноупс, которого два года назад провалили на выборах в конгресс? Он стоял не двигаясь, слегка наклонив голову. - Что ж, как видно, я тут останусь. Как он мог сказать чужому человеку: "Кларенс, внук моего старшего брата, занимается политикой, ему голоса собирать надо. А когда я отсюда выйду, у меня избирательного права не будет. Чем же мне купить подпись Кларенса Сноупса на прошении?" Значит, оставался только сын Эка, Уоллстрит, а тот никогда никого не слушался. - Видно, я тут у вас и эти три года отбуду, - сказал он. - Напишите сами своему шерифу, - сказал начальник. - Я могу за вас написать. - Хэб Хэмптон, тот, что меня засадил, он уже помер. - Но какой-нибудь шериф там у вас есть? Что это с вами? Может, вы за эти сорок лет стали бояться солнца, воздуха? - Тридцать восемь будет нынешним летом, - сказал он. - Хорошо, тридцать восемь. Сколько вам лет? - Родился я в восемьдесят третьем, - сказал он. - Значит, вы тут сидите с двадцати пяти лет? - Не знаю, не считал. - Ну, ладно, - сказал начальник. - Ступайте! Когда захотите, я напишу письмо вашему шерифу. - Пожалуй, я досижу, - сказал он. Но он ошибся. Через пять месяцев прошение уже лежало на столе у начальника. - Кто это Линда Сноупс Коль? - спросил начальник. Он долго стоял, не двигаясь: - Ее папаша богатый банкир в Джефферсоне. У его деда и у моего все дети погодки. - Она, как член вашей семьи, подписала прошение губернатору о вашем освобождении. - Это как же понимать, шериф за ней послал, что ли, он заставил ее подписать? - Как он мог? Ведь вы не дали мне написать шерифу. - Верно, - сказал он. Он смотрел на бумагу, прочесть ее он не мог. Она лежала перед ним вверх ногами, впрочем, это тоже было все равно. - Вы мне покажите, где тут подписались те, что не хотят меня выпускать. - Что? - спросил начальник. - Те, кто не хотят, чтоб я вышел. - А-а, вы про семью Хьюстонов. Нет, тут на прошении стоят только подписи прокурора, который вас засудил, вашего шерифа Хэба Хэмптона-младшего и еще В.К.Рэтлифа. Он не из Хьюстонов? - Нет, - сказал он. Потом опять медленно, глубоко вздохнул. - Значит, я свободен? - Мало того, - сказал начальник. - Вам не просто везет, вам вдвойне везет. Но объяснил он ему, в чем дело, только назавтра, после того как ему выдали пару башмаков, рубашку, рабочий комбинезон, фуфайку и даже шляпу, все новехонькое, и еще бумажку в десять долларов и те три доллара восемьдесят пять центов, что оставались от сорока долларов, которые Флем послал ему восемнадцать лет назад, и тогда начальник сказал: - Тут приехал помощник шерифа, привез заключенного из Гринвилля. Сегодня он едет обратно. За доллар он вас довезет прямо до Арканзасского моста, ведь вам как будто туда? - Премного благодарен, - сказал Минк. - Я сначала поеду в Мемфис. У меня там дело есть. Наверно, все тринадцать долларов и восемьдесят пять центов уйдут на покупку пистолета, даже в какой-нибудь мемфисской ссудной лавчонке. Он собирался пробраться в Мемфис на товарном поезде под вагонами или на буферах - так он ездил раза два, когда был мальчишкой и подростком. Но, едва выйдя за ворота, он понял, что боится. Слишком долго он сидел взаперти, забыл, как это делается; его мускулы, наверно, потеряли ловкость и упругость, он разучился действовать просто, быстро, не раздумывая, идти на риск. Потом он подумал - не попробовать ли осторожно забраться в пустой вагон, но понял, что и это он сделать не посмеет, что за тридцать восемь лет он, возможно, даже позабыл все неписаные правила братства мелких бродяжек, и вдруг спохватился, - да, слишком поздно. Он стоял на обочине шоссейной дороги, которая тридцать восемь лет назад, когда он на нее ступил, даже не была вымощена камнем, и на грязи отпечатывались подковы мулов и железные ободья колес: теперь и с виду и на ощупь она стала гладкой, как пол, он это видел, а мог и потрогать, если вблизи не было мчащихся машин и грузовиков. В прежние времена любая повозка остановилась бы, чуть завидев поднятую руку. Но тут мчались не повозки, и он не знал, каким новым правилам они подчиняются. Конечно, если б он знал, как это теперь делается, он так бы и поступил, а не стоял тут, такой безобидный, тщедушный, ростом не больше ребенка, в новом комбинезоне и фуфайке, еще хранивших складки от лежания на полке, в новых башмаках и шляпе, как вдруг грузовик, проезжавший мимо, затормозил, остановился около него, и шофер спросил: - Тебе далеко, папаша? - В Мемфис, - сказал он. - Я еду до Кларсдейла. Оттуда тебя другой подкинет. Не все ли равно - отсюда ли, оттуда. Стояла осень, конец сентября, и он понял, что забыл еще одну вещь за тридцать восемь лет тюрьмы - времена года. Они и в тюрьме приходили и уходили, но в эти тридцать восемь лет единственное его право на них было терпеть из-за них мучения; от жары и солнцепека летом, хотел он работать в самое пекло или нет, от дождей и ледяной слякоти зимой, хотелось ему выходить или нет. Но теперь времена года снова принадлежали ему: через неделю наступит октябрь, тут, в плоской приречной долине, особенно глядеть не на что, он и тридцать восемь лет назад смотрел на нее из окна вагона с неодобрением: одни голые стебли хлопка да свечи кипарисов. Но там, дома, в горах, вся земля будет золотой и алой от орешника, дубов и кленов, а сжатые поля затеплеют от шалфея и пятен пунцового чертополоха - за тридцать восемь лет он и это забыл. И вдруг откуда-то из глубины памяти возникло дерево, одинокое дерево. Мать умерла, он не помнил ее, не помнил, сколько ему было лет, когда отец снова женился. Так что эта женщина не была ему родней, и она вечно об этом напоминала: воспитывает она его не из родственных чувств, не по обязанности и не потому, что он слабый и беспомощный и как-никак человек, а только потому, что она христианка. Но было в ней и что-то другое. Он сразу это почувствовал - в этой изможденной, измученной, неряшливой женщине, которую он всегда помнил либо с синяком под глазом, либо с грязной тряпкой, прижатой к тому месту, куда ее только что ударил муж. Но он всегда мог на нее надеяться, не на то, что она что-нибудь для него сделает, тут она была бессильна, но на ее постоянство, на то, что она всегда тут, всегда помнит о нем, прикрывает каким-то щитом, правда, никак его не защищавшим, а, наоборот, словно притягивавшим к нему и боль и горе. И все же она всегда была тут, слезливая, умученная, но постоянная. Она все еще лежала в постели, утро уже прошло, и ей давным-давно пора было приняться за бесконечную возню, наполнявшую ее дни. Она никогда не болела, значит, муж избил ее на этот раз еще сильнее, чем обычно, и она лежала в кровати и говорила про еду, про требуху, про затхлую муку и патоку, - он считал, что все люди только это и едят, разве что поймают или подстрелят какую-нибудь дичь; как видно, удар на этот раз пришелся ей прямо по животу. - Не могу я это есть, - ныла она, - мне бы чего-нибудь повкуснее, мяса беличьего кусочек. Он понял: вот почему вспомнилось дерево. Тогда ему пришлось украсть ружье, - отец избил бы его до полусмерти, если бы узнал, - потом тащить тяжелую, больше него самого двустволку, до леса, к тому дереву, к ореху, прятаться за ним, скорчившись, и в сонном великолепии октябрьского дня ждать, пока не появится маленький зверек. И тут он стал дрожать (у него был один-единственный патрон) - и это он тоже вспомнил: невероятное усилие, с которым он старался поднять тяжелую двустволку, задыхаясь, бормоча в приклад: "Господи, дай, господи, дай!" - в толчок отдачи, в запах черного пороха - и вот уже можно было бросить двустволку и подбежать и поднять еще теплое пушистое тельце, а руки у него так дрожали и тряслись, что он еле-еле удержал его. И у нее руки тоже тряслись, когда она гладила тушку. - Сейчас мы ее обдерем, поджарим, - говорила она, - сейчас мы ее вместе скушаем! Тот огромный орех, конечно, давно погиб, его раскололи на дрова, на ободья или на доски много лет назад, может, и места того нет, где он стоял, - все выкорчевали, - может, так они думали, те, что срубили, уничтожили дерево. Но он-то видел его иначе: непорушенным в памяти и нерушимым, нетронутым и неприкасаемым в золоте и пышности октября. "Да, вот так оно и есть, - думал он, - не к месту какому тянет человека, может, этого места уже и нет, и не надо. А тянет человека тоска к тому, про что он вспоминает". Вдруг он вытянул шею, выглянул в окошко: - Как похоже на... - И сразу замолчал. Нет, он теперь на свободе, пусть хоть весь свет узнает, где он провел тридцать восемь лет. - ...на Парчмен, - договорил он. - Ага, - сказал шофер, - тут лагерь. - Что? - спросил он. - Лагерь военнопленных, которые с войны. - С какой войны? - Да где же ты был последние пять лет, папаша? - сказал шофер. - Проспал? - Я далеко был, - сказал он. - Помню, была какая-то война с испанцами, - я тогда был мальчишкой, потом с немцами. А с кем они сейчас дрались? - Со всеми. - Шофер крепко выругался. - С немцами, с японцами, даже с Конгрессом дрались. А потом струсили. Дали бы они нам побить русских, и все было бы в порядке. А они только фрицев и япошек побили, а потом решили всех задушить до смерти деньгами. Он подумал: "Да, деньги". Потом сказал: - Если бы у тебя было двадцать пять долларов, а ты нашел бы еще тридцать восемь, сколько же это выходит? - Чего? - спросил шофер. - Да я бы и не остановил машину, чтобы подобрать тридцать восемь долларов. На черта ты меня спрашиваешь? Может, у тебя есть эти шестьдесят три доллара, а ты не знаешь, куда их девать? "Шестьдесят три, - подумал он. - Вот, значит, сколько мне лет. Он подумал спокойно, мирно: Какая уж справедливость, я об этом никогда не просил, только чтоб было по-честному, и все". Вот и все: пусть ничто ему не помогает, только бы ничто не шло против него. Вот все, чего он хотел, и теперь так оно и выходило. 6. В.К.РЭТЛИФ - Значит, ты и к поезду не выйдешь встречать ее? - говорит Чик. Юрист даже головы не поднял, сидит за письменным столом и всем своим существом (во всяком случае, всем своим носом) погружен в бумаги, будто в комнате, кроме него, ни души нет. - Это же не просто новая девочка приезжает в наш город, - говорит Чик, - это же раненый ветеран войны женского пола. Впрочем, нет, какая же она новая девочка, - говорит, - слово не то. Вообще слово "новая" тут никак не подходит. Во-первых, она в Джефферсоне человек не новый, потому что она тут родилась и выросла. Да и если она даже и была когда-то "новенькой" в Джефферсоне или еще где, так это давно прошло, потому что если ты когда-то где-то и была новенькой, так с тебя вся новизна слетит, когда побываешь в Испании с поэтом из Гринич-Вилледжа и будешь там бить Гитлера. Особенно если из-за этого поэта вас обоих изувечит снарядом. Особенно если ты - женщина. Так что, вернее сказать, это не просто знакомая девушка, которая когда-то тут росла, приезжает в Джефферсон, но первая девушка, знакомая или незнакомая, которая возвращается в Джефферсон с войны, раненая. Солдаты, мужчины, те приезжали, это да. Но ведь для нас это первая девушка, первая женщина-солдат, уж не говоря о том, что она действительно пострадала от врага. Разумеется, я не говорю про всякие насилия по той простой причине, что сейчас разговор идет не о насилиях. - Но его дядя даже не шелохнулся. - А я-то думал, что ты весь город соберешь на вокзал - встречать ее. Просто из симпатии, из сочувствия, я уже не говорю - из сострадания: девушка отправилась бог знает куда, в самую Испанию, из-за этого у нее и мужа убили, и у самой от снаряда обе барабанные перепонки лопнули. М-да, миссис Коул, - говорит. Юрист и тут не поднял головы. - Коль, - сказал он. - А я так и говорю, - сказал Чик. - Миссис Коул. На этот раз Юрист повторил по буквам. - К-о-ль, - говорит. Но и до того, как он произнес по буквам, фамилия прозвучала у него совсем по-другому, иначе чем у Чика. - И был он скульптор, а не поэт. И убило его не снарядом, а в самолете. - Ну, тут ничего удивительного нет, раз он был всего только скульптор, - говорит Чик. - Естественно, скульптор не так ловко может уклоняться от пулеметных очередей, как поэт. Скульптор привык стоять на одном месте. А может быть, это случилось не в субботу, и у него шапки на голове не было. - Он летел в самолете, - сказал Юрист. - Самолет подбили. Он упал и сгорел. - Что? - сказал Чик. - Неужели гринич-вилледжский скульптор по фамилии Коль и в самом деле не побоялся летать на самолете там, где его мог подстрелить противник? - Он смотрел на своего дядю сверху, прямо ему на макушку. - Значит, не Коул, - сказал он, - а Коль. Странно, что он не переменил фамилию. Разве их нация обычно не меняет фамилии? И тут Юрист закрыл свою папку, ничуть не торопясь, положил ее на стол, отодвинул кресло, откинулся на спинку и заложил руки за голову. Волосы у него начали седеть, когда он вернулся еще с той войны, из Франции, в 1919 году. А теперь он стал совсем седой, и сидел он спокойно, откинувшись в кресле, волосы, как белая грива, золотой ключ - значок Гарвардского университета - на цепочке от часов, в кармане рубашки торчит простая тростниковая трубка черенком кверху, будто зубочистка или карандаш, а он сидит себе и смотрит на Чика, чуть ли не с полминуты. - В Гарварде тебя этому не учили, - говорит. - А я-то думал, что после двух лет в Кембридже ты, может, про это и не вспомнишь, даже когда вернешься в Миссисипи. - Ладно, - сказал Чик. - Виноват. - Но Юрист сидел спокойно в кресле и смотрел на него. - О, черт! - говорит Чик. - Я же сказал: виноват! - Нет, ты вовсе не чувствуешь себя виноватым, - сказал Юрист. - Просто тебе стыдно. - А разве это не одно и то же? - спрашивает Чик. - Нет, - говорит Юрист. - Когда тебе просто стыдно, значит, у тебя еще нет отвращения к таким вещам. Тебе только противно, что тебя поймали. - Ну, ладно, ты меня поймал, - сказал Чик. - И мне стало стыдно. Чего тебе еще от

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору