Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
б нужно было стрелять пулями.
Он был не слишком голоден, хотя и не ел ничего со вчерашнего дня:
просто надо было как-то протянуть время до завтрашнего утра, пока не
выяснится, отвезет его почтарь обратно до лавки Уорнера или нет. Он знал
одну маленькую захудалую харчевню в дальнем проулке - ее держал известный
всей Французовой Балке агент по продаже швейных машин Рэтлиф, и если
найдется полдоллара или хотя бы сорок центов, то там можно съесть котлеты
и на никель бананов, и еще двадцать пять центов останется.
А за эти деньги можно было получить койку в Коммерческой гостинице,
некрашеном двухэтажном бараке тоже в дальнем проулке; через два года
владельцем этой гостиницы станет его родич Флем, чего, впрочем, Минк еще
не знал. В сущности, он даже ни разу не вспомнил своего родича с того
вчерашнего утра, как вошел в лавку Уорнера, где Флем, до того как уехал с
женой в Техас, всегда стоял на самом видном месте, - но ведь ему только
надо было переждать до восьми часов утра, а ежели каждый раз за ожидание
он стал бы платить наличными, он давным-давно очутился бы в работном доме.
Уже наступил вечер, вокруг площади загорелись огни, свет из аптеки косо
падал на мостовую, и на камнях тускло дрожали мутно-розовые и зеленоватые
пятна от шаров в окне, наполненных зеленой и красной жидкостью, Минку был
виден прилавок с газированной водой и молодежь - молодые люди и девушки в
городском платье, которые пили сладкие разноцветные сиропы, и он видел,
как все эти парочки, молодые люди с девицами, и старики, и дети шли
куда-то в одну сторону. Потом он услышал музыку, играл рояль, очень
громко. Он пошел за толпой и увидел на пустыре высокую дощатую загородку с
освещенным окошечком кассы у входа. Называлось все это "Светоч", он видел
его и раньше снаружи, иногда днем, когда приезжал по субботам в город, а
три раза - вечером, освещенным, как сейчас. Но внутри он никогда не был,
потому что те три раза, когда он попадал в Джефферсон к вечеру, он
приезжал верхом на муле из поселка с компанией мужчин, своих ровесников,
чтобы поспеть ранним поездом в мемфисский публичный дом, и те несколько
жалких долларов, что были у него в кармане, он силой отрывал от своего
скудного пропитания, как отрывал и те два дня от работы дома, да и кровь
ему в то время распаляло желание куда более настойчивое и жадное, чем
желание побывать в кино.
Конечно, сейчас он мог бы истратить несколько центов. Однако он стал в
стороне, пока очередь медленно продвигалась мимо окошечка кассы и пока
последний не прошел внутрь. Потом резкий ослепительный свет за загородкой
замигал и замер в холодном мерцанье, и, подойдя к загородке, прильнув
глазом к щели, он увидел в длинной вертикальной прорези кусок, часть
зрительных мест - темный ряд неподвижных голов, над которыми жужжащий
конус света раскалывался в пылком и призрачном движении тел, в пляске и
мерцании несбыточных снов и надежд, искусительных и бессвязных, оттого что
ему видна была только узкая вертикальная полоска экрана, и он смотрел,
пока голос из билетного окошка рядом не проговорил:
- Заплатите пять центов и войдите. Там все видно.
- Нет, премного благодарен, - сказал он. И пошел дальше. Площадь теперь
опустела, а когда кончился сеанс, молодежь, юноши и девушки, прежде чем
уйти домой, снова станут пить и есть всякие сласти, которых он никогда не
пробовал. Он надеялся, что, быть может, увидит хоть один автомобиль: их в
Джефферсоне уже было целых два - красный гоночный, принадлежавший мэру,
мистеру де Спейну, и белый "стимер", собственность президента банка -
старого банка города Джефферсона (полковник Сарторис, тоже богач,
президент другого банка - нового банка, - не только не желал покупать
автомобиль, но даже три года назад добился закона, который запрещал ездить
по улицам Джефферсона в автомобилях, после того как самодельная машина,
которую некто по фамилии Баффало сварганил у себя на заднем дворе,
напугала чистокровных коней полковника так, что они понесли). Но
автомобиля он не увидел. Когда он переходил площадь, она была по-прежнему
пуста. Дальше был отель, "Холстон-хаус", коммивояжеры сидели на тротуаре в
кожаных креслах: вечер был теплый, один из наемных экипажей уже стоял
наготове, и негр-слуга грузил чемоданы и ящики с образцами товаров для
тех, кто собирался уезжать на юг.
Значит, надо было идти поскорее, чтобы не опоздать к приходу поезда,
хотя все четыре освещенных циферблата часов над городским судом показывали
только десять минут девятого, а он знал по опыту, что новоорлеанский поезд
прибывает из Мемфиса в Джефферсон всего без двух минут девять. Правда, он
знал и то, что товарные поезда приходят в любое время, не говоря уж о
другом пассажирском поезде, на котором он тоже ездил, проходившем на север
в половине пятого. Так что он мог просидеть ночь, не двигаясь, и все же
наверняка увидеть до рассвета два, а то и пять, и шесть поездов.
Он прошел с площади мимо темных домов, где старики, тоже не ходившие в
кино, сидели в качалках, смутно видных в прохладной темноте дворов, потом
через негритянский квартал, куда даже электричество провели, - живут
мирно, без забот, им не надо в одиночку биться и бороться, и не затем,
чтобы добиться правды и справедливости, потому что все это давно потеряно,
но чтобы защитить хоть самые основы, хоть свое право на них, а вместо
этого они могут поболтать друг с дружкой, а потом пойти к себе домой,
пусть всего лишь в негритянскую лачугу, и лечь спать, вместо того чтобы
идти всю дорогу до вокзала, лишь бы на что-то смотреть, пока проклятый
почтарь не выедет завтра в восемь утра.
Потом - вокзал, красные и зеленые глазки семафоров, гостиничный
омнибус, наемные экипажи, самоходная коляска Люшьюса Хоганбека, длинный,
залитый электричеством перрон, полный мужчин и мальчишек, которые тоже
пришли поглазеть на проходящие поезда: они тут стояли и в те три раза,
когда он сам сошел с этого поезда, и на него тоже смотрели так, будто он
приехал бог весть откуда, а не просто из мемфисского борделя.
Потом - поезд, четыре гудка у северного переезда, свет фар, грохот,
колокол паровоза, машинист и кочегар, смутно видные наверху, над струей
шипящего пара, тормоза, багажные и пассажирские вагоны, потом
вагон-ресторан и вагоны, где люди спят, пока едут. Поезд останавливается.
Негр, куда нахальнее, чем хьюстоновский слуга, выходит со складным стулом,
за ним кондуктор, потом богатые люди весело садятся в вагоны, где уже спят
другие богачи, за ними - негр со своим стульчиком и кондуктор, кондуктор
высовывается, машет паровозу, паровоз отвечает кондуктору, отвечает
первыми короткими, низкими гудками отправления.
Потом двойной рубиновый огонь последнего вагона быстро сплывается в
одно, мигнув напоследок у поворота, четыре гудка отзываются, замирая у
южного переезда, и он думает о дальних местах, о Новом Орлеане, где он
никогда не бывал, да и не побывает, о дальних местах за Новым Орлеаном,
где-то там, в Техасе. И тут в первый раз он по-настоящему подумал о своем
уехавшем родиче, о единственном из рода Сноупсов, который выдвинулся,
вырвался и то ли родился с этим, то ли научился - сам себя вышколил,
приобрел эту сноровку, это везенье, это уменье тягаться с _Ними_,
защищаться от _Них_, одолевать _Их_, на что у него, Минка, как видно, ни
сноровки, ни везенья не хватило. "Надо было мне подождать, пока он
вернется", - подумал он, проходя по уже опустевшей безлюдной платформе, и
только тут заметил, что подумал не "надо подождать" Флема, а "надо _было_
подождать", как будто ждать уже поздно.
В зале ожидания вокзала с жесткими деревянными скамьями и холодной
железной заплеванной табаком печкой тоже было пусто. Он видел вокзальные
объявления насчет того, что плевать воспрещается, но нигде не было
сказано, чтобы запрещалось человеку без билета сидеть в зале. Ничего,
выяснится, и он стоял, невзрачный человек, отощавший без еды, без сна вот
уже скоро сутки, с виду беспомощный и беззащитный, как подросток, как
мальчик, в линялом латаном комбинезоне и рубахе, в тяжелых изношенных,
жестких, как железо, башмаках на босу ногу, в пропотевшей, просаленной
черной фетровой шляпе, заглядывая в пустую голую комнату, освещенную
единственной голой лампочкой. За окошком кассы он слышал прерывистое
щелканье телеграфа и два голоса - это ночной дежурный изредка
переговаривался с кем-то, а потом голоса умолкли, и телеграфист в зеленом
козырьке выглянул из окошечка.
- Вам чего? - спросил он.
- Ничего, премного благодарен, - ответил Минк. - Когда следующий поезд?
- В четыре двадцать две, - сказал телеграфист. - Вам на него?
- Да, вот именно, - ответил он.
- Еще шесть часов ждать. Ступайте домой, выспитесь, а потом придете.
- Я из поселка, с Французовой Балки, - сказал он.
- Ага, - сказал телеграфист. Он скрылся в окошечке, и Минк снова сел.
Стало тихо, и он даже разобрал, расслышал, как в темных деревьях за путями
шуршат и стрекочут кузнечики, в неумолчном мирном шорохе, словно сами
секунды и минуты мирно тикают в мирной тьме летней ночи, отщелкивая время,
одна за другой. Вдруг весь вокзал затрясся, задрожал, наполнился громом,
уже проходил товарный поезд, а он все еще никак не мог заставить себя
проснуться, чтобы успеть выйти на перрон. Он все еще сидел на жесткой
скамье, скорчившись от холода, когда алые огни последнего вагона
прочертились в окнах, потом - в распахнутой двери, уводя грохот за собой,
четыре гудка у перекрестка отдались в ушах и замерли. На этот раз
телеграфист оказался в зале рядом с ним, а верхний свет был уже потушен.
- Проспали, - сказал он.
- Верно, - отозвался Минк. - Почти что и не слыхал его.
- Почему не ляжете на скамейку поудобнее?
- А это не запрещается?
- Нет, - сказал телеграфист. - Я вас разбужу, когда объявят восьмой.
- Премного благодарен, - сказал он и прилег. Телеграфист ушел к себе,
где уже снова стрекотал аппарат. "Да, - мирно подумал Минк, - если бы Флем
был дома, он все бы это прекратил в первый же день, еще до того, как оно
началось. Зря, что ли, он работал на Уорнера, и к Хьюстону был вхож, и к
Квику, и ко всем другим. Он бы и сейчас все уладил, если бы я мог выждать.
Только тут не во мне дело, не я ждать не могу. Это Хьюстон не дает мне
ждать". Но он тотчас понял, что это неверно, что, даже если бы он ждал
сколько угодно, _Они_ сами помешали бы Флему возвратиться вовремя. И эту
чашу ему придется испить до дна, придется ему все вынести, пойти на этот
последний, бесполезный и бессмысленный риск, на опасность только ради
того, чтобы показать, сколько он может вынести, до тех пор, пока _Они_ не
вернут его родича, чтобы спасти его. На той же чаше лежала и жизнь
Хьюстона, но о Хьюстоне он не думал. Он как-то перестал думать о нем с той
минуты, когда Уорнер сказал, что придется заплатить штраф.
- Ладно уж, - сказал он мирно и на этот раз вслух, - ежели _Им_ так
хочется, пожалуй, я и это выдержу.
В половине восьмого он стоял в узком дворике за почтой, где казенные
пролетки ждали, когда почтари выйдут из боковой двери с мешками почтовых
отправлений. Он уже узнал пролетку с Французовой Балки и спокойно встал
рядом, не слишком близко, однако так, что почтарь непременно должен был
его увидеть, и наконец малый, который вчера сбил его с ног, вышел, увидел
его, узнал с одного взгляда, потом подошел и уложил мешок с почтой в
пролетку, а Минк не пошевельнулся, просто стоял, ждал - возьмет он его или
нет, и почтальон сед в пролетку и распутал вожжи с кнутовища и сказал:
- Ну ладно. Как-никак тебе надо вернуться на работу. Полезай, - и Минк
подошел и сел в пролетку.
Был уже двенадцатый час, когда он слез у лавки Уорнера, сказал:
"Премного благодарен", - и пошел домой пять миль. Он поспел к обеду и ел
медленно и спокойно, пока его жена скулила и грызла его (хотя, очевидно,
она не заметила вынутый кирпич), допытываясь, где да зачем он пропадал всю
ночь, потом кончил есть, допил свой кофе и, непристойно, злобно
выругавшись, выгнал всех троих - жену и обеих девчонок - окучивать всходы,
а сам улегся на земляной под в галерейке под сквознячком и проспал до
вечера.
Потом наступило завтрашнее утро. Он взял из угла тяжелое,
принадлежавшее еще его деду, двуствольное ружье десятого калибра, у
которого курки стояли над казенной частью высоко, как уши кролика.
- Это еще что? - закричала жена. - Ты что затеял?
- Зайцев бить, - сказал он. - Меня от сала уже мутит, - и, захватив
патроны с самой крупной дробью из своего жалкого запаса, - там были
ружейные патроны и со вторым, и с пятым, и с восьмым номером, - он стал
пробираться даже не боковыми тропками и дорожками, а канавами, пролесками
и оврагами, где его никто не приметит, не увидит, до самого тайника,
который он себе подготовил, пока ждал возвращения Уорнера два дня назад:
там, где дорога от дома Хьюстона к лавке Уорнера шла по мосту через ручей,
в зарослях у дороги лежало бревно, на которое можно было сесть; на кустах,
где он проделал что-то вроде прорези, откуда можно было целиться, еще не
засохли обломанные ветки, а деревянные доски моста в пятидесяти ярдах от
него, загремев под копытами жеребца, должны были предупредить его, если он
задремлет.
Возможно, что и целая неделя пройдет, прежде чем Хьюстон поедет в
лавку. Но рано или поздно он поедет. А если ему, Минку, для того чтобы
победить _Их_, надо выжидать, так _Они_ могли бы сдаться уже три месяца
назад и не тратить зря свои и чужие силы. Словом, не только в первый, но и
на второй день он вернулся домой без добычи и ел ужин в упорном,
неизменном молчании, пока жена ныла и грызла его за то, что он ничего не
принес, а потом, отодвинув пустую тарелку, холодной, ровной, злобной и
монотонной руганью заставлял ее замолчать.
И, может быть, это случилось не на третий день. По правде сказать, он и
не помнил, сколько дней прошло, когда он наконец услышал внезапный грохот
копыт по мосту и потом увидел их: жеребец, играя, грыз удила и мундштук,
которыми сдерживал его Хьюстон, а огромный поджарый пес бежал рядом. Он
взвел оба курка, вдвинул ружье в просвет меж кустами и ждал: в тот миг,
когда он целил в грудь Хьюстону, чуть поводя стволами, когда его палец уже
лег на передний спуск и первый патрон, глухо щелкнув, дал осечку, он
подумал: "Даже сейчас _Им_ все мало", - а его палец уже лег на второй
спуск, и он опять подумал, даже тут, когда вдруг грохнуло и загремело,
подумал: "Если бы только было время, если б успеть между грохотом выстрела
и попаданием сказать Хьюстону, если б Хьюстон мог услыхать: "Не за то я в
тебя стреляю, что отработал тридцать семь с половиной дней по полдоллара
за день. Это пустое, это я давно забыл и простил. Видно, Уорнер иначе
никак не мог, он и сам богач, а вам, богатым, надо стоять друг за дружку,
иначе другим, бедным, вдруг втемяшится в башку взять да и отнять у вас
все. Нет, не за то я в тебя стрелял. Убил я тебя за тот лишний доллар, за
штрафной".
2. МИНК
Итак, присяжные сказали: "Виновен", - а судья сказал: "Пожизненно", -
но он даже не слушал. Потому что с ним что-то произошло. Когда шериф вез
его в город в тот первый день, он, зная, что его родич еще в Техасе, все
же верил, что у любого придорожного столба Флем или его посланец догонит
их, выйдет на дорогу и остановит их, что-то скажет или вынет деньги,
словом, сделает так, что все развеется, исчезнет, как сон.
И все те долгие недели, когда он в тюрьме ждал суда, он стоял у оконца
камеры, сжимая грязными руками прутья решетки и вытянув шею, прижимался к
ним лицом, глядя на угол улицы перед тюрьмой, на угол площади, который
придется срезать его родичу, когда тот пойдет к тюрьме, чтобы развеять
наваждение, освободить его, увести отсюда: "Больше мне ничего и не надо, -
думал он, - только бы выбраться отсюда, вернуться домой, хозяйничать на
земле. Я многого и не прошу".
И по вечерам он все стоял у окна, и лица его не было видно, а исхудалые
руки казались почти белыми, почти чистыми в темноте камеры, меж
закопченными прутьями решетки, и он смотрел на свободных людей, на мужчин,
на женщин, на молодежь, у всех у них были свои мирные дела, свои
удовольствия, и шли они прохладным вечером к площади смотреть кино или
есть мороженое в кондитерской, а может быть, просто спокойно погулять на
свободе, потому что они-то были свободны, и он стал окликать их, сначала
робко, потом все громче и громче, все настойчивее и настойчивее, и они
останавливались, словно с перепугу, и смотрели на окошко, а потом
пускались почти бегом, как будто хотели поскорее уйти туда, где он их не
увидит; и в конце концов он стал предлагать им деньги, обещать им: "Эй,
мистер! Миссис! Кто-нибудь! Кто передаст поручение в лавку Уорнера, Флему
Сноупсу? Он заплатит! Он десять долларов даст! Двадцать!"
И когда наконец настал день и его в наручниках повели в зал, где надо
было встать лицом к лицу с судьбой, он ни разу даже не взглянул на судей,
на возвышение, которое легко могло стать его Голгофой, а вместо того не
отрываясь, пристально смотрел на бледную, безымянную, безразличную толпу,
ища в ней своего родича или хотя бы его посланца, смотрел до той минуты,
когда самому судье пришлось перегнуться через высокий пюпитр и крикнуть:
"Вы, Сноупс! Смотрите мне в глаза! Вы убили Джека Хьюстона или не вы?" И
он ему ответил: "Не трогайте меня! Видите - я занят!"
Да и на следующий день, когда все эти судейские кричали, и препирались,
и склочничали, он ничего не слыхал, даже если бы мог их понять, потому что
все время смотрел на ту дальнюю дверь, через которую должен был войти его
родич или посланный им человек, а по дороге в камеру, куда его вели в
наручниках, его упорный взгляд, в котором сначала было только беспокойство
и нетерпение, а теперь стала появляться озабоченность, какое-то изумление
и вместе с тем полная трезвость, этот взгляд быстро перебегал по лицам,
всматриваясь в каждого, кто попадался навстречу: а потом он снова стоял у
окошка камеры, стиснув немытыми руками закопченную решетку, вжимаясь в
прутья так, чтобы видеть как можно лучше улицу и площадь внизу, где должен
был пройти его родич или посланный им человек.
И потому, когда на третий день, прикованный наручником к конвойному, он
заметил, что прошел площадь, ни разу не взглянув в уставившиеся на него
лица, и, войдя в зал суда, сел на скамью подсудимых, тоже ни разу не
взглянув через море лиц на дальнюю дверь, он все же не посмел признаться
самому себе, почему так случилось. Он так и просидел, маленький, щуплый,
безобидный с виду, как любой заморыш-мальчишка, пока препирались и
разглагольствовали судейские, до того самого вечера, когда присяжные
сказали: "Виновен", - и судья сказал: "Пожизненно", - и его повели в
наручниках в ту же камеру, и дверь захлопнулась, а он уселся на голую
железную койку, притихший, молчаливый, сдержанный, и только взглянул на
маленькое окошко, у которого он ежедневно простаивал по шестнадцать -
восемнадцать часов в неугасимой надежде, в ожидании.
И только тут он сказал себе, подумал отчетливо и ясно: "Он не придет.
Видно, он все время был в поселке. Видно, это дело до самого Техаса дошло,
он все знал про мою корову и только ждал, пока ему скажут, что меня