Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
пообедать, а
когда Уот ушел, привратнику зачем-то понадобилось войти в ту комнату, и он
все увидел: это был не то что вызов, не то что просто напоминание, откуда
Флем родом, но, как говорится по-умному, самоутверждение, а может, и
предупреждение себе самому: к старинной ручной резьбе каминной доски была
прибита небольшая деревянная, даже некрашеная, планка, как раз на такой
высоте, чтоб Флему удобно было упирать в нее ноги.
Было время, когда первый президент банка, полковник Сарторис, проезжал
четыре мили от дома своих предков до банка в экипаже, на паре подобранных
в масть лошадей, которыми правил негр в полотняной ливрее и старом
цилиндре полковника, было и такое время, когда второй президент ездил в
огненно-красной гоночной машине, пока не купил черный "паккард", которым
правил негр в белой куртке и шоферской фуражке. У этого, у третьего
президента, тоже была черная машина, хотя и не "паккард", и тоже был негр,
который умел править, хотя у него никогда не водилось ни белой куртки, ни
шоферской фуражки, и этот президент никогда, но крайней мере, до сих пор,
не ездил в банк и домой на машине. Те два прежних президента по вечерам
после закрытия банка и по воскресеньям разъезжали по всей округе, первый в
экипаже, второй в черном "паккарде", и осматривали фермы хлопководов, на
которые их банк держал закладные, а новый президент всем этим пока не
занимался. И не потому, что все еще не верил, что закладные в его руках.
Нет, в этом он никогда не сомневался. Ему ничуть не боязно было в это
верить, в нем ни робости, ни сомнений и в помине не было. Просто он еще
присматривался, еще учился. И не то чтоб он сразу превзошел две науки,
думая, что изучает только одну - как стать респектабельным, - нет, вторую
науку он превзошел еще во Французовой Балке, он с этим сюда и приехал. А
научился он там смирению, именно такому смирению, которое одно только
чего-нибудь да стоит: смиренно признаться себе, что ты многого еще не
понимаешь, не знаешь, но ежели у тебя хватит терпения смиренно и долго ко
всему присматриваться, особенно если при этом еще оглядываться на свой
путь, так ты все узнаешь. И теперь по вечерам и по воскресеньям он сидел в
доме, куда никого не приглашали, а значит, никто и не мог видеть, как он
сидел в этом вращающемся кресле, в единственной обжитой комнате, не снимая
шляпы и жуя все ту же пустоту, а ноги его упирались в эту узкую деревянную
некрашеную планку - в это вопиющее несоответствие на старинном, ручной
резьбы камине, в планку, похожую на изречения в рамочках, какие прибивают
на стенку в той комнате, где часто сидят, думают, работают, - скажем,
"ПОМНИ О СМЕРТИ", или "ЖИВИ С УЛЫБКОЙ", или же "БОГ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ", - чтобы
не только ты сам, но и все твои посетители видели, что ты хоть понаслышке
знаком с фактом существования каких-то неопределенных сил, которым, может
быть, ты отчасти обязан всем тем, чего достиг.
Но все это - и планка, и все прочее - появилось позже. А теперь Юрист
получил свободу. И наконец - разумеется, не через три дня после отъезда
Линды в Нью-Йорк, но и не через триста дней - он, как говорится, получил
уже полную свободу. Он стоял у окошка на почте, с распечатанным письмом в
руках, когда я вошел, и случайно в эту минуту, кроме нас, там никого не
было.
- Его зовут Бартон Коль, - говорит он.
- Это как? - говорю. - Кого это так зовут?
- Мечту, вот кого, - говорит.
- Коул? - спрашиваю.
- Нет, - говорит, - вы произносите "Коул", а его фамилия - Коль.
- Вот как, - говорю, - Коль. Не очень-то американское имя.
- А Владимир Кириллыч, по-вашему, очень американское имя?
К счастью, на почте было пусто. Чистая случайность, он тут ни при чем.
- О, черт! - говорю. - Сто пятьдесят лет подряд, с тех пор как ваши
проклятые янки из Конгресса выселили нас в горы Вирджинии, один Рэтлиф из
каждого поколения тратит полжизни, чтобы скрыть свое имя, а в конце концов
кто-нибудь обязательно ляпнет при всех. Наверно, Юла меня выдала?
- Ладно, - говорит, - помогу вам скрыть ваш семейный позор. А он - да,
он еврей. И скульптор, наверно, отличный.
- Из-за этого? - говорю.
- Возможно, но не только из-за этого. Из-за нее.
- То есть оттого, что Линда выйдет за него замуж, он станет хорошим
скульптором?
- Нет. Он, наверно, и сейчас лучше всех других скульпторов, раз она его
выбрала.
- Значит, она вышла замуж, - говорю.
- Что? - говорит он. - Нет. Она только что с ним познакомилась, я же
вам объяснил.
- Значит, вы еще не... - Я чуть было не сказал "не свободны", но
спохватился: - ...не уверены. То есть, значит, она еще окончательно не
решила.
- А что я вам говорю, черт побери? Забыли, что я вам сказал прошлой
осенью? Что она полюбит раз в жизни и уже навеки.
- Только вы сказали "обречена полюбить".
- Будет вам, - сказал он.
- Обречена на верность и горе, вы так сказали. Полюбить сразу, и сразу
его потерять, и потом всю жизнь быть ему верной, и горевать о нем. Но,
пока что она ведь еще его не потеряла. Она, собственно говоря, его еще и
не заполучила. Правильно я говорю или нет?
- Я вам сказал - хватит! - говорит он.
Произошло это примерно в первые полгода. А через год та самая
деревянная планка для ног появилась на старинной, маунтвернонской каминной
доске ручной работы - такая грубая, некрашеная планка, будто ее взяли
прямо из поленницы, - и прибита она деревенским плотником, можно сказать,
к самой неприступной горной вершине, вроде как бы к Маттерхорну (*14)
респектабельности, - так альпинист пыхтит, собирает все силы для
последнего броска, - смерть или победа! - лезет туда, старается взобраться
на эту неприступную вершину, венец всех устремлений, а потом уродует ее,
вырубает свое имя - имя победителя. Но он-то был не такой. Он и тут снова
проявил свое смирение, но не явно, иначе на него страшно обиделись бы те,
кто уважал всякие альпинистские попытки лезть в гору при помощи
Торгово-земледельческого банка, нет, он прибил эту планку у себя, в
уединении, как строят тайную часовню или алтарь: не для того, чтобы
цепляться за нее в отчаянной и упрямой попытке влезть в гору, а для того,
чтобы класть на нее ноги, когда отдыхаешь от подъема.
В тот день я проходил мимо прокурорского кабинета, как вдруг Юрист
вылетел из-за угла; как всегда, из всех карманов у него торчали бумаги, и
обе руки, как всегда, тоже были полны бумаг. Я его постоянно видел только
в двух состояниях: либо он сидел более или менее спокойно, либо летел так,
будто ему за шиворот насыпали раскаленных углей.
- Бегите домой, хватайте чемодан, - говорит. - Сегодня вечером выезжаем
из Мемфиса в Нью-Йорк.
Тут мы поднялись к нему в кабинет, и он сразу перешел в то, другое
состояние. Он бросил все бумаги россыпью на стол, взял с подноса свою
тростниковую трубку и сел, а когда стал шарить по карманам, ища спички,
или табак или еще что, то обнаружил и там кучу бумаг и тоже бросил их на
стол, откинулся в кресле, как будто он вое уже перевидал и пережил и в
следующие ото лет ровно ничего случиться не может.
- На новоселье, - говорит.
- Вы хотите сказать - "а свадьбу? Так оно, кажется, зовется, когда
священник получает свои два доллара?
Он ничего не сказал, сидит и раскуривает трубку с таким видом, словно
ювелир приплавляет еще один комочек платины к крышке часов.
- Значит, они не женятся, - говорю. - Значит, они просто, так сказать,
соединяются. Слыхал я и об этом, потому-то и зовут эти гринич-вилледжские
опыты мечтами: там можно проснуться рядом и не вскакивать с кровати, чтоб
добежать до ближайшей регистратуры.
Он и не пошевелился. Только весь ощетинился, сразу, вмиг, даже не
двинувшись с места. Сидит, весь ощетинился, как еж, а сам не пошевельнется
и только говорит холодно и спокойно, потому что даже у ежа, когда он как
следует ощетинится всеми колючками, голос может быть холодным, спокойным,
сдержанным.
- Хорошо, хоть это и незаконно, я согласен применить к их отношениям
термин "брак". Вы возражаете или протестуете? Может быть, вы найдете более
подходящее определение? Ведь времени-то осталось мало, - впрочем, что ж я
говорю "мало", - времени вообще не осталось. У нынешней молодежи времени и
вовсе не осталось, потому что только глупцы моложе двадцати пяти лет могут
еще верить и даже надеяться, что еще хватит времени у нас, у всех, кто еще
жив сегодня...
- Но разве много времени нужно, чтобы сказать при священнике "да", а
потом заплатить ему, сколько полагается?
- Но я же вам только что объяснил: и на это времени не осталось, если
ты прожил всего двадцать пять - тридцать лет.
- Ага, значит, вот ему уже сколько, - говорю. - Сначала вы говорили
просто двадцать пять.
Но его уже вообще нельзя было остановить.
- Всего одно десятилетие прошло, с тех пор как их отцы, и дяди, и
братья покончили с той войной, которая должна была навсегда освободить
государственный организм от паразитов - тех наследственных собственников,
тех вершителей судеб рода человеческого, которые только что убили восемь
миллионов живых существ и разрушили полосу в сорок миль шириной в Западной
Европе. И вот через какие-нибудь десять - двенадцать лет те же самые
бессовестные дельцы, даже не потрудившись сменить имя и лицо и только
прикрываясь новыми должностями и лозунгами, позаимствованными из
демократического лексикона и демократической мифологии, снова, без
передышки, объединяются для того, чтобы погубить единственную, заранее
обреченную отчаянную надежду...
"Сейчас он станет перечислять тех, кто разбил сердце президента
Вильсона и погубил Лигу наций" (*15), - подумал я, но он уже понесся
дальше - вот уж действительно без передышки.
- Тот, кто уже сидит в Италии, и тот, другой, куда более опасный, в
Германии, - потому что у Муссолини в распоряжении всего лишь итальянцы, а
у того, другого, - немцы. И тот, кто в Испании, ему только и надо, чтобы
его не трогали мы, все те, кто считает, что, если хорошенько зажмурить
глаза, все само собой пройдет. Уж не говоря...
- Уж не говоря о том, кто в России, - сказал я.
- ...о тех, что сидят у нас тут, дома: всякие организации с пышными
названиями, которые во имя божье объединяются против нечистых в моральном
и политическом отношении, против всех, у кого не тот цвет кожи, не та
религия, не та раса: Ку-клукс-клан, "Серебряные рубашки" (*16), не говоря
уж о туземных, местных радетелях, вроде сенатора Лонга (*17) в Луизиане
или нашего дорогого Бильбо в Миссисипи, я уж молчу про нашего собственного
дражайшего сенатора Кларенса Эгглстоуна Сноупса, тут у нас, в
Йокнапатофском округе.
- Уж не говоря о том, кто в России! - говорю.
- Что-о-о? - говорит он.
- Ага, понимаю. Значит, он не только скульптор. Он еще и коммунист.
- Что? - говорит он.
- Ваш Бартон Коль, - говорю. - Они не обвенчались прежде всего по той
причине, что Бартон Коль коммунист. Он не может верить в церковь и в брак.
Ему не позволят.
- Нет, он-то хотел, чтобы они обвенчались, - говорит Юрист. - Это Линда
не захотела. - И тут уж я сказал: "Что?" - а он все сидел, сердитый,
колючий, как еж. - Не верите? - спрашивает он.
- Нет, верю, - говорю. - Верю.
- А зачем ей венчаться? Что хорошего она видела в законном браке,
который наблюдала в течение девятнадцати лет, зачем же ей теперь хотеть
того же?
- Ну, ладно, - говорю, - допустим. Впрочем, в это я все-таки не очень
верю. В то, что вы раньше сказали, я верю - насчет того, что времени
осталось мало. И что, когда ты молодой, можно во многое верить. Когда ты
молодой, и в то же время смелый, можно ненавидеть всякую нетерпимость и
верить, что есть надежда, а если ты по-настоящему смелый, так можно и
действовать. - Он все еще смотрел на меня. - Я бы сам хотел быть таким, -
говорю.
- Значит, надо не просто выйти замуж, а выйти за кого угодно, лишь бы
законным браком. Лишь бы не сожительство. Даже вы так думаете!
- Я не о том говорю! Я хотел бы быть таким, как они. Быть непримиримым,
верить, надеяться и действовать как надо. Любой ценой. Даже если для этого
надо, чтобы опять стало меньше двадцати пяти, как ей. Даже если надо стать
скульптором из Гринич-Вилледжа, как он.
- Значит, вы отказываетесь верить, что ей просто хочется ласки, хочется
быть счастливой, как она это называет?
- Верю, - говорю я. - Всем хочется быть счастливыми. - В общем, на этот
раз я с ним не поехал, даже когда он стал меня уговаривать.
- Глупости. Едем. А потом остановимся в Саратоге и поглядим на этот
овраг, или гору, или откуда там ваш предок, иммигрант, этот самый Владимир
Кириллыч Рэтлиф, перешел сюда на вашу родину.
- А он тогда вовсе и не назывался Рэтлиф, - говорю. - Мы и не знаем,
как была его фамилия. Наверно, Нелли Рэтлиф, на которой он женился, не то
что написать - и выговорить не могла, как его звали. Он и сам, наверно, не
мог. Да и фамилия у них тогда была не Рэтлиф, а Рэтклифф. Нет, - говорю, -
я не поеду, хватит и вас одного. Можете найти свидетеля подешевле, зачем
приглашать меня - мне же не только надо оплатить проезд в оба конца, меня
еще три раза в день кормить надо.
- Свидетеля чему? - говорит он.
- В такой важный момент ее жизни, когда она собирается официально или,
во всяком случае, формально объединиться или, так сказать,
скооперироваться с каким-то джентльменом, то есть с другом
противоположного пола, как говорится по-умному, вы, наверно, едете, чтобы
объяснить - кому она родня или, во всяком случае, кому она не родня, так
ведь? - А потом я говорю: - Впрочем, она, наверно, все знает.
А он говорит:
- Как же иначе? Разве она могла девятнадцать лет прожить в одном доме с
Флемом и все еще верить, что он ее отец, даже если это документально
доказано?
- А вы ей ничего не сказали, - говорю. А потом я ему говорю: - Нет,
дело обстоит гораздо хуже. Может, вдруг этот вопрос начнет ее тревожить,
может, она к вам придет и попросит: "Скажите мне всю правду, ведь он мне
не отец", - и тут она может всегда понадеяться на вас, знать, что вы ей
ответите: "Ты ошибаешься, он тебе отец". - Теперь он уже не смотрел мне в
глаза. - А что вы сделаете, если она задаст этот вопрос шиворот-навыворот:
"Скажите, кто мой отец?" - Нет, он не смотрел мне в глаза. - Верно, -
сказал я. - Этого она ни за что не спросит. Полагаю, что она не зря
виделась с Гэвином Стивенсом изо дня в день и отлично понимает, что есть
ложь, с которой даже он не станет бороться. - Он уже совсем не смотрел на
меня. - Так что, видно, вы эту ее веру в вас ничем не нарушите, - говорю.
Приехал он через десять дней. И я подумал, что если б этот самый
скульптор мог бы застать ее врасплох и выманить из кровати к алтарю или
хотя бы в регистратуру, пока она не опомнилась и не сообразила, куда ее
завели, может быть, тогда он - я про Юриста - был бы наконец свободен. А
потом я понял, что даже думать об этом смешно. И как только я счистил с
себя эту паутину дурацких надежд, я обнаружил, что уже много лет понимаю
то же, что поняла Юла, как только увидала его: никогда он свободным не
будет, потому что вся жизнь его в этом, и, если он это потеряет, у него
ничего не останется. Я говорю про его преимущественное право, про его
стремление вечно брать на себя полную ответственность за кого-то, кто
никогда не устанет взваливать на него эту ответственность, а ему в награду
даже косточки не бросит. И я вспомнил, как он мне тогда сказал, что она
обречена на верность и постоянство - обречена полюбить раз в жизни и
потерять его, а потом всю жизнь горевать, и я сказал, что быть дочерью
Елены Прекрасной все равно, что быть, например, отставным папой римским
или бывшим японским императором: ничего это ей в будущем не даст.
И теперь я понял, что он был почти прав, только слово "обречена" он не
там поставил: не она была обречена, - с ней, должно быть, ничего не
случится, - обречен был тот, кому она отдавала свою верность, свою
единственную любовь, и тот, кто взял на себя всю ответственность и не
только не хотел, но и не ждал взамен никакой косточки, - вот кто был
обречен. И можно сказать, что из них двоих больше всего повезло бы тому,
на кого обвалился бы потолок, когда он ложился спать или вставал с
постели.
Но, конечно, он бы мне задал жару, если бы я попробовал хоть заикнуться
насчет этого, так что здравый смысл мне подсказал, что лучше промолчать. И
в конце концов я действительно удержался и ничего ему не сказал:
во-первых, я старался поменьше его видеть, а во-вторых, боролся с
искушением, как черт, вернее, как Иаков с ангелом (*18), - а разве есть
для живого человека большее искушение, чем сознательно упустить
возможность потом заявить: "Ага, что я вам говорил?" А время шло и шло.
Деревянную планку для ног уже прибили к камину, никто, кроме
негра-привратника, ее не видел, - и все же в Джефферсоне об этом ходила
легенда, после того как привратник рассказал мне, а я, да и он, наверно,
рассказали случайно кому-то из друзей: так росла легенда о Сноупсе, так
воздвигался еще один памятник Флему, наряду со всеми другими памятниками,
которые возводились еще с той истории на электростанции, - мы так и не
узнали, вытащены ли из водяного бака все пропавшие медные части, которые
во время царствования Флема на этой станции прятали туда два запуганных до
смерти негра-кочегара.
И вот настал тридцать шестой год, и времени оставалось все меньше и
меньше. Муссолини в Италии, Гитлер в Германии и, конечно, как говорил
Юрист, тот, третий, в Испании. И однажды Юрист мне говорит:
- Складывайте-ка чемодан. Завтра утром вылетаем из Мемфиса. Нет, нет,
вы не бойтесь заразы, теперь вам можно с ними познакомиться. Едут в
Испанию, сражаться в республиканской армии, и, наверно, он так долго ее
грыз и терзал, что она наконец сказала: "Фу, пусть будет по-твоему".
- Так, значит, он вовсе не из этих либеральных, свободомыслящих
передовых художников, - говорю, - значит, он - обыкновенный серый парень,
который считает, что если с девушкой стоит спать, так стоит и заботиться о
ней всю жизнь, чтобы у нее были и крыша над головой, и еда, а может, и
немножко карманных денег.
- Ну, ладно, ладно, - говорит. - Ладно!
- Только поедем мы с вами поездом, - говорю. - Я вовсе не боюсь лететь
самолетом, но просто когда мы будем проезжать через Вирджинию, я смогу
увидеть то место, где этот самый иммигрант, наш первый Владимир Кириллыч,
пробивал себе дорогу в Соединенные Штаты.
Я дожидался его на углу со своим чемоданчиком, когда он подъехал,
открыл дверцу машины и посмотрел на меня, а потом, как говорят в кино,
надвинулся на меня крупным планом в сказал:
- О, черт!
- Собственный, - говорю, - сам купил.
- Вы - и в галстуке, - говорит. - Да вы их никогда не носили, у вас,
наверно, никогда в жизни галстука не было.
- Вы же мне сами сказали, - говорю. - Ведь там свадьба.
- Снимайте, - говорит.
- Не сниму, - говорю.
- Я с вами не поеду. Не хочу, чтобы меня с вами видели.
- А я не сниму, - говорю. - Это я даже не ради свадьбы. Понимаете, в
первый раз на меня будут смотреть те края, откуда появился первый
В.К.Рэтлиф. Может, я им хочу понравиться. Может, я не хочу, чтоб они меня
стыдились.
Словом, сели мы на поезд в Мемфисе, а на следующий день проезжали
Вирджинию - Бристоль, потом Роанок, Ли