Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фриш Макс. Назову себя Гантенбайн -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -
в тоне, действительно соотнесенном с той, кому письмо адресовано, и только, я тоже нахожу, что такая нежность консервируется лучше, чем эти исступленные телеграммы: СКОРО ТЧК ПОСЛЕЗАВТРА ВЕЧЕРОМ ТЧК СКОРО ТЧК ЕЩЕ ДВА ДНЯ ТЧК СКОРО СКОРО. Ну да. Почему Филемон, раз уж он роется в ящике, не хочет взглянуть на дату телеграммы? У него нет покоя, он жаждет чего-то необычайного, но то, что он находит: Твой голос, твой голос вчера по телефону, твой далекий голос, ах, твой голос, вдруг твой голос, -- это просто скучно, по-моему, житейская пошлость, но как только в этих письмах заявляет о себе настоящая личность, не просто самец, токующий шариковой ручкой или пишущей машинкой, личность, превосходящая его умом, по крайней мере когда он, Филемон, пьян, он не читает, нет, уважение к его спящей жене, вдумчивая похвала, к которой он мог бы присоединиться, он не читает, нет. Ищет он вот чего: Напиши мне, куда тебе писать, чтобы у тебя не было неприятностей. Это уже ближе к ране. Чтобы у тебя не было 379 неприятностей, продолжение на следующем листке, если Свобода не хочет, чтобы мы переписывались... То есть как Свобода? Это значило бы, что перед ним его собственные письма. Ну да, говорю я, ты только сейчас это заметил? Странно, каким чужим кажется нам порой собственный почерк, особенно когда ждешь не его, когда взламываешь ящик, чтобы раскрыть интриги спящей жены, а раскрываешь при этом лишь собственные интриги. Филемон, говорю я, иди спать! Замок сломан... Это первое. Филемону не избежать признания, которое предостережет Бавкиду раз навсегда, он с этой минуты только и будет знать, что где-то в квартире должен быть другой тайник... Это второе. Филемон, говорю я, брось это! Я вижу спящую: Ее распущенные черные волосы, она только что повернулась на другой бок, ее кораллово-красное ухо, руку с растопыренными пальцами у лица на подушке, она дышит ровно и медленно, как все, кто действительно спит, и не шевеля губами, детские и чуть приоткрытые губы, обнаженные левое плечо и начало груди, ее тело, покрытое лишь простыней, ее тело под простыней, четко очерченное, этакая Ника под предательскими складками мрамора, но теплое, даже горячее от сна, сухое, жаркое, ее кораллово-красное ухо под черными волосами, до которых я могу дотронуться, а она и не заметит, иногда вздрагивают ресницы, но она спит, ее сомкнутые веки, синеватые, блестящие холодно-восковой бледностью осенних безвременников, неподвижные над спящими глазами, не спят, кажется, только волосы, да и кончики пальцев у лица словно бы бодрствуют, но она спит, сон у нее на затылке, там он совсем глубокий, без сновидений, влажный, глубже, чем на лице, которое, кажется, плавает по темному сну, как зыбкое отражение... Лиленъка. Филемон, говорю я, ты любишь ее! Все остальное вздор. В Африке (так рассказывает один гость) есть будто бы такое племя, где определяют жребием, какого мужчину на- 380 значить какой женщине, причем он должен заботиться об этой женщине, когда она молода и здорова, когда больна, когда у нее родятся дети, когда она стареет; вообще же все сожительствуют со всеми. И будто бы (по словам гостя) это самый мирный парод в этой темной части света. Эрос наподобие земли общинного пользования, как то соответствует природе, пол и субъект подчиняются не одному и тому же закону; поэтому у тогули (или как там их называют) не бывает случаев, чтобы мужчины стреляли друг в друга из-за женщины. Духовные силы, как и стрелы, нужны им для охоты. Спор возникает только из-за добычи. Воровство карается смертью, вид смерти зависит от ценности украденного предмета. Простая смерть -- удар ножом в сонную артерию -- ждет похитителя домашней утвари. А похитителя украшений, например женских серег, привязывают к двум пальмам, чтобы первый же ветер, раскачивая обе пальмы, разорвал его воровское тело. Похитителя стрел, которые представляют собой, по-видимому, важнейшую собственность, оскопляют, потом зарывают в землю живьем. Воровок сжигают их мужья. Но кроме воровства, нет ничего, что считалось бы у этих людей позорным и наказуемым или хотя бы вызывало у них огорчение... Бавкида в восторге! Кроме этого восторга, разделяемого, между прочим, другими дамами компании, и кроме тех датских писем, которые тоже ничего не доказывают, покуда мы не знаем их содержания, и к тому же, как было сказано, перестали приходить, нет, собственно, ничего, что давало бы Филемону разумное основание предполагать, что Бавкида живет в браке а-ля тогули, вообще ничего... Филемон, говорю я, мне хочется работать! А хлыщ в жилетке в автомобильном зеркальце? Филемон, говорю я, нельзя любой домысел, приходящий мне в голову, принимать вслепую за факт. Но он не унимается: Чтобы восстановить доверие, он прибегает к откровенности; без какой-либо настоятельной причины, хотя его не спрашивают, он вдруг рассказывает о своих шашнях со стенографисткой, и на тебе, Бавкида хоть и не знала об этом, но она и не хочет этого знать, нет, не хочет и впредь знать... 381 Промах! Я ставлю откровенность не очень-то высоко, я знаю своего Филемона, я знаю, признания маскируют сильней, чем молчание, можно сказать все, а тайна лишь спрячется за нашими словами, беспардонность еще не есть правда, не говоря уж о том, что всего никогда не расскажешь, например, истории с ящиком; наша искренность, когда она выступает как таковая, -- это большей частью лишь темная махинация с ложью, страховка других тайн. Ее молчание чистоплотней. Признание насчет взломанного ящика, в один прекрасный день, увы, неизбежно, -- иначе пришлось бы уволить по ложному подозрению нашу уборщицу, -- происходит за черным кофе, да, в тех самых креслах и в точности так, как я представлял себе признание Бавкиды, только роли меняются, чего она опять-таки не может знать; теперь молча бледнеет она, вдавливая сигарету в пепельницу, а наливает черный кофе, не решаясь предложить сахару, он; она не в силах взглянуть на него, как он ни ждет этого. Только любовь молчаливо грустит о себе. Она не может заставить себя улыбнуться, когда он просит прощения за то, что однажды вечером прочитал свои собственные письма, она даже не находит это забавным. -- Да, -- спрашивает она, -- а теперь? Филемон дотрагивается до ее руки. -- Нет, -- говорит она, -- пожалуйста. Поцелуев мужчины, который читает свои собственные письма, Бавкида не хочет; она не ожидала от него такого, она думала, что знает его; она сидит перед чужим человеком. Как дальше? Бавкида больна, не серьезно, жар с головной болью, во всяком случае, она лежит в постели, а я ставлю чайник, я стою в кухне и думаю о своей работе, покуда не вскипает вода, я сижу на краю ее кровати, Филемон и Бавкида, все как по писаному. Я верю в аспирин, но не нахожу его. Бавкиде плохо; она просит меня поискать у нее в сумке. Она не только разрешает мне это, она просит об этом, так плохо она себя чувствует. Но ее сумки нет в спальне, мне жаль, она там, в гостиной. Я всегда удивлялся хаосу в ее 382 сумках, и это было бы чудом, если бы я нашел аспирин, запустив наугад руку в сумку, как того ждет бедняжка; я делаю такую попытку, но чудо не состоится. Что я нахожу: ключи, денежные купюры, губную помаду, носовой платочек, паспорт, духи, монеты, еще один губной карандаш, перчатки, билет на самолет, футляр с пинцетами, монеты разной валюты, два билета в какой-то мюнхенский музей, шариковую ручку, водительские права, гребенку, сигареты, пудреницу, счет гостиницы "Четыре времени года", одноместный номер с ванной, ключик от машины, вырезку из газеты, серьги, письмо с датскими марками, датированное позавчерашним числом, адрес -- до востребования, письмо вскрыто... Филемон, говорю я, брось это! Это была бы дешевка. Да, кричу я, нашел! Я уже опять сижу на краю ее кровати с пустым стаканом в руке, другая моя рука на ее горячем потном лбу... От Филемона жди всяких неожиданностей. Накануне их отъезда в Гамбург он вдруг находит, что разумнее ей поехать одной, на него вдруг нашло озарение, веселое озарение; он решил: сейчас в Гамбург, честно признаться, мне совсем ни к чему. Нет, говорит она, тогда я тоже не поеду. Почему? Нет, говорит она, уж в Кампен, во всяком случае, нет. Глупости, говорит он, неделька в Кампене, поверь, пойдет тебе на пользу. Без тебя? -- спрашивает она, а он стоит на своем. Как ни сердечны ее уговоры. Может, он надеется, что она не решится? Это было бы глупо. Как так это ничего для него не значит? Это ничего для него не значит. Хитрость? Издевка? Ничего подобного. Что он собирается делать? Работать. Зачем мне в Гамбург -- говорит он и стоит на своем; непритворно веселый, он отвозит ее на следующий день в аэропорт; Кампен -- здоровое место, все ясно и правильно, и нечего тут объяснять... Другого решения нет. Просто так: свобода действий... ...пока в одно прекрасное утро не звонят у двери, и, поскольку Лиля еще спит, открывать иду я, за дверью стоит молодой человек, которого я, мне кажется, сразу же узнаю, хотя его еще никогда не видел. Я приглашаю войти. Я рад, 383 что уже одет, хотя и без галстука. Он входит без колебаний; достает трубку. Представляться мне, видимо, не нужно, поскольку и он этого не делает. И вот, значит, он стоит передо мной улыбаясь, долговязый, молодой по сравнению с нами, студент с волосами ежиком или танцовщик, но без бороды, да и без жилетки. Красив ли он, я не могу судить; отвращения он не вызывает. Его взгляд меня не покоряет, но ведь он и пришел не ко мне. Я спрашиваю его, есть ли у него багаж. Его ответ сбивчив. Он не хотел бы мешать, говорит он, может и в одиннадцать еще раз прийти. Вероятно, он оставил свой багаж в аэропорту, чтобы освободить обе руки для багажа Лили; багаж у нее должен быть немалый, если они летят в Уругвай. Пальто он не снимает. Немножко он все же смущен, но, наверно, лишь из-за меня; может быть, она писала ему, что я устраиваю сцены. Я возьму себя в руки, я его поражу, но ничего тут не изменишь, он, разумеется, знает, что Лиля не сможет сказать "нет", увидав его взгляд. Значит, не будем тянуть! Я говорю только: "Вы к Лиле?" Мой банальный вопрос вызывает у него улыбку. Я добавляю: "Лиля здесь!" Ведя его наверх к спальне: "Пожалуйте!" Это звучит несколько резко, так что молодой человек не знает, что ему делать. Уж не прошел ли его порыв? Однако он идет за мной, держа в руке трубку, которую он теперь, когда я стучусь, сует в карман пальто, возможно, чтобы освободить обе руки. В ту минуту, когда я это делаю, я не знаю, почему я это делаю, понятия не имею, я делаю это как единственно возможное и без сердцебиенья. Я еще раз стучусь в дверь, то ли чтобы не испугать мою Лилю, то ли чтобы замашками собственника не выставить себя на посмешище перед этим молодым человеком, который знает, что собственности, конечно, в любви не бывает. Итак, я стучусь. Ответа нет. Тогда я тихонько нажимаю на ручку двери, чтобы не разбудить Лилю: она совершенно не выносит шума, когда спит. Надо бы ему это запомнить. Почему он остается теперь на пороге? Я включаю свет, поскольку ведь занавески еще задернуты. Разве он не знал, что у нас общая спальня? Он, я вижу, и правда немного смущен, а то бы он не сунул опять в рот свою трубку. Как всегда, когда Лиля не хочет, чтобы ее будили, она поворачивается на другой бок; я беру ее за плечо. Пора 384 обратиться к действительности, мои дорогие, nopal Проходит несколько мгновений, и она капризно-блаженно потягивается. Я говорю: "Лилечка!" И поскольку она глядит еще невидящими глазами: "Единорог пришел!" Я говорю как с ребенком. "Кто там?" -- спрашивает она, зевая, и студент в расстегнутом пальто, студент или танцовщик, который, кажется, ждал иного, делает вид, что ни о чем не знает, снова с трубкой в руке; а Лиля кричит, словно в спальне оказался трубочист, кричит одно-единственное слово: мое имя, которое, как я нахожу, не имеет к данной ситуации особого отношения. Я смеюсь, но тут же беру себя в руки. "Вы уж простите!" -- говорю я, выходя, а потом запираю дверь снаружи, кладу ключ в брючный карман, постепенно приходя в ужас от того, что я это действительно сделал, не просто подумал, а сделал, снимаю свой галстук с двери ванной, повязываю галстук, беру куртку и стою, проверяю, есть ли в кармане брюк ключик от машины, стою, и, поскольку ничего не происходит, иду себе и сажусь в машину, не спеша завожу ее, еду. И поскольку утро солнечное, я еду с откинутым верхом, с ветерком в волосах, насвистывая, на руле только правая рука, насвистываю, левую руку я свесил на дверцу машины, которая тихо-медленно катится по загородным местам; у меня есть время. Что-то терзающее, чего не прогнать насвистыванием, сомнение, которое обгоняет меня и тогда, когда я еду быстрее, внезапное сомнение в том, что незнакомец, которого я запер с Лилй, действительно предполагаемое лицо, упорно-медленно, как подъезжающий полицейский, вынуждает меня остановиться на шоссе, чтобы предъявить документы собственному своему подозрению. А если это не он? Никаких документов, удостоверяющих его личность, у меня нет, никаких, в самом деле. Откуда мне знать, какой вид у единорогов в действительности? Я лезу в карман брюк; ключ от их комнаты у меня действительно в правом кармане. Это не сон. Несколько мгновений я притворяюсь, что обдумываю. Что, собственно? Сигарету, которая должна меня успокоить, я бросаю, не успев поднести к ней огонь, включаю задний ход, кручу обеими руками баранку, переключая передачи, нажимаю на газ, как будто скоростью можно эту историю свести на нет... Дверь взломана, спальня пуста, они сидят 385 внизу в гостиной. Лиля в синем халатике, он уже снял пальто, свернул его у себя на коленях, молодой человек, студент-медик, но мечтает о сцене и советуется с Лилей, нравы нашего дома несколько смутили его, но он старается этого не показывать. Разговор, который Лиля ведет с деловитостью, заставляющей забыть о ее неглиже, продолжается еще полчаса. Когда за ним захлопывается дверь, она говорит: -- Я ухожу. Неделю спустя (к сожалению, разговоры, которые излишни, в жизни не вычеркиваются) Лиля уходит; она не может жить с сумасшедшим, я ее понимаю. Что толку видеть! Я сижу на спинке мягкого кресла и играю штопором. Вся мягкая мебель в белых чехлах, пепельницы опорожнены, все вазы для цветов опорожнены, чтобы не воняло гнилью, я сижу в пальто и кепке, потому что на дворе дождь. Ковры скатаны, ставни закрыты. О лицах, которые здесь жили, можно сказать наверняка: одно было мужского пола, другое женского. Я вижу блузки в шкафу, немного дамского белья, которое не влезло в чемодан, галстуки по другую сторону, мои куртки; внизу в шкафу стоят мои башмаки, некоторые с распорками внутри, выстроившись, как на смотру. Все двери настежь; в кухне капает из крана, а вообще тишина, как в Помпеях. Я все еще сижу в пальто и кепке, засунув обе руки в карманы брюк. Как в Помпеях: можно бродить по комнатам, руки в брюки, пытаясь представить себе, как тут жили, до того как их вдруг засыпало горячей золой. Все на месте, только нет больше жизни. Не так уж давно это было. В ванной еще висит ее синий халатик. Не знаю, что было на самом деле... Мы все еще сидим у камина, уже за полночь, я давно молчу. Лиля с развернутой газетой в руках. Я счастлив, что в руке у меня еще стакан из-под виски, хоть и пустой. Лиля зевает, и полено над углями снова погасло. Пора спать. Я точно помню, на чем закончился наш разговор. -- Ты это читал? -- Да, -- сказал я, -- читал. Пауза. -- Нет, -- сказала она, -- как такое возможно. 386 Она имела в виду убийство. -- Ты представляешь себе, -- спросила она, -- как может человек это сделать? По-моему, это ужасно. -- Да, -- сказал я, -- читал. -- Слушай, -- спросила она, -- есть еще виски? -- Лиля, -- сказал я, -- я что-то сказал. -- Прости! -- сказала она, и я видел ее лицо, когда она спросила: -- Что ты сказал? -- Я сказал, -- сказал я, -- я сказал, что я это читал. -- По-твоему, это не ужасно? -- Да... После этого мы молчали. -- Да, -- говорит Лиля теперь, -- пойдем спать! Я остаюсь Гантенбайном. Я задаюсь вопросом, какие профессии подойдут Гантенбайну, не заставляя его отказаться от роли слепого; возможностей тут, мне кажется, много, например профессия гида: Гантенбайн, снаряженный темными очками и черной палочкой, которой он постукивает по мраморным ступеням Акрополя, окруженный группой туристов, Гантенбайн как единственный в наши дни человек, который не видел, нет, даже в кино и на фотографиях, всего, что видят путешественники, -- он не говорит людям, что они сейчас видят слева и справа, а спрашивает их об этом, и его вопросы вынуждают их описывать ему словами, что они сами видят. Иногда он садится и вытирает пот со лба; Гантенбайн не дает им заметить, сколького они не видят. Они щелкают фотоаппаратами. Гантенбайн не видит, что тут щелкать, и набивает свою трубку, пока они не отщелкаются. Его вопросы трогательны. Все ли колонны Парфенона одинаковой высоты? Он не верит этому; у него есть резоны, заставляющие навострить уши. Везде ли расстояние между этими колоннами одинаково? Кто-то оказывает ему услугу и измеряет. Нет! Гантенбайн не удивлен, ведь древние греки не были слепыми. Иногда приходится топтаться на одном месте, так много вопросов у Гантенбайна, вопросов, на которые камерой не ответишь; он не видит автобуса, который ждет группу, чтобы отвезти ее еще на Суний. Он делает 387 вид, будто ждут не его; он набивает следующую трубку и делает вид, будто он ждет людей, которые не могут насмотреться на Акрополь. Внимание группы он вызывает прежде всего недостатком восторга. Просто жалость, сколь многого не может увидать Гантенбайн! Он сидит на обломке колонны так, словно он не на Акрополе, занятый лишь своей трубкой, скучая и даже не воодушевляясь надеждой, что цветные слайды покажут ему впоследствии, где он сегодня был. Его водят под руку, чтобы показать ему это, -- Эрехтейон, маленький храм Ники вон там, фиолетовую бухту Саламина вдали, театр Диониса, и Гантенбайну достаточно поворачиваться каждый раз не в ту сторону, чтобы заинтересовать их этими достопримечательностями. Некоторые так жалеют его, что в поисках слов, которые дали бы ему представление о священности этих мест, сами начинают видеть. Слова их беспомощны, но глаза их оживают; Гантенбайн кивает, и слушает, и кивает, и позволяет своей трубке остыть; его грусть о том, что он умрет, так и не увидав этого Акрополя, только и делает других благодарными за это путешествие, сколько бы оно ни стоило. Со слепым гидом нелегко, но это оправдывает себя: для туристов внутренне, для Гантенбайна материально, ибо то, что они сэкономят на слайдах, составит в итоге приличный заработок... Я помещу объявление: "Путешествуйте со слепым! Самое неизгладимое ваше впечатление! Я вам открою глаза! Поезжайте в Испанию, Марокко, Грецию, Египет и т.д." Я остаюсь Гантенбайном. Лиля при этом счастлива... Откуда я это

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору