Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фриш Макс. Назову себя Гантенбайн -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -
манекенщица для целого гарема. Целый фолиант образчиков шелка, что мне с ними делать? В моей слепоте не сомневаются, напротив; но мне хотят внушить, что меня тем не менее принимают всерьез. Конечно, своих очков я никогда не снимаю. Когда нужно, я вижу цвет материи, косясь из-под очков. Долго я этого не делаю, а то у меня кружится голова. Я кошусь лишь в решающий момент. -- Знаешь, -- говорит Лиля, -- я решилась. -- Прекрасно. -- Я уверена, -- тараторит дама, -- вы не пожалеете. Как я уже говорила, я увидела этот костюм у Диора и сразу подумала о вас, мадам Гантенбайн... Теперь я кошусь... 1 Мастерская (франц.). 286 -- Кому это и носить, - слышу я, - как не вам, мадам Гантенбайн! Только воротник, я уж сказала... По-моему, этот туалет немыслим. -- Знаешь, -- говорит Лиля, -- я решилась! Такое повторение выдает, что она не уверена, нуждается в помощи. У Лили есть вкус, но есть у нее, как у всякого человека, еще и происхождение. Допустим, Лиля дочь банкира; конечно, ее отпугивает любой воротник, делающий ее слишком солидной, и ее тянет на все, что попроще. Но допустим, она дочь эльзасского галантерейщика, идет это ей или нет, она не может устоять ни перед чем пышным, и тут она становится в решающий момент дальтоником. Я обязан помочь ей. Любит ли ее господин Диор, создавший для Лили именно эту модель, я не знаю. Я люблю Лилю, будь она дочь банкира, или дочь галантерейщика, или дочь священника-пуританина, что тоже можно представить себе. Я говорю: -- Прекрасно. -- Знаешь, только наколоть... Накалывают. -- Это желтое? -- спрашиваю я. -- Нет, -- говорит она, -- цвета красного вина. По мнению дамы и сестры и художницы, которой теперь надо присесть на корточки, чтобы наколоть подол -- при приседании, я вижу, чуть не лопается ее собственная юбка, -- туалет этот идет Лиле просто невероятно, и я вижу, как Лиля, которой почти нельзя шевельнуться из-за булавок, старается, повернув голову к ближайшему зеркалу, поверить в невероятное вопреки всем булавкам. -- Цвета красного вина? -- спрашиваю я. -- Как бургундское? -- Примерно. -- О да, -- говорю я, -- это тебе идет. Трудно со слепым мужем! -- Как бургундское, -- спрашиваю я, -- или еще с каким-то оттенком? Гантенбайн слепой, вспоминает разные тона красного. Светло-розовое, находит он, ей тоже пошло бы, даже кирпично-матовое, может быть, и темно-красное, как увядающие розы, бурое или в этом роде. Он будто бы любит крас- 287 ное. Он будто бы вспоминает единственную разновидность красного, которая ей не пошла бы: такой грубый, фальшивый химический цвет, цвет фруктовой воды. Пауза. Он будто бы вспоминает: красное -- это кровь, красное -- это цвет тревоги, флажка, например при взрывных работах, красного цвета пасть рыбы, луна и солнце при заходе, красного цвета огонь, железо в огне, земля иногда красного цвета и день за закрытыми веками, красного цвета губы, красного цвета косынка на коричневых и зеленых и серых пейзажах Коро, красного цвета раны, мак, стыд и гнев, многое красного цвета, плюш в театре, шиповник, Папа Римский, платки, которыми тореадоры дразнят быков, черт, видимо, красного цвета и красное пробуждается из зеленого, да, красное -- это всем цветам цвет -- для Гантенбайна. Ее платье наколото. -- Знаешь, -- говорит она, -- это не цвет фруктовой воды. Я курю и жду. -- Нет, -- говорит дама, -- упаси Боже! Я курю и жду. -- Или вы находите, -- спрашивает Лиля, глядя в зеркало, вниз на даму, которая все еще сидит на корточках, -- что это цвет фруктовой воды? -- Ах, что вы! В зеркале я вижу, как Лиля настораживается. -- Можете быть спокойны, -- говорит продавщица в мою сторону, нетерпеливо, она всех мужчин считает слепыми, -- можете быть спокойны, -- говорит она и поворачивается к Лиле, -- ваш супруг был бы в восторге, если бы мог вас увидеть. Не обязанный ввиду слепоты быть в восторге, я задаю еще вопрос-другой, на которые Лиля отвечает с уверенностью, не проявляемой ею в зеркало, например: -- Не слишком ли оно простовато? Оно вызывающе претенциозно. -- Нет, -- говорит Лиля, -- вот уж нет. Я курю. -- Давайте, -- говорит Лиля вполголоса, -- еще раз примерим желтое. 288 Может быть, Лиля давно уж знает, что я не слепой, и мою роль она оставляет за мной лишь из любви? Я представляю себе: Лиля, в пальто, проходит по сцене, репетиция, Лиля репетирует леди Макбет, я сижу в темноте ложи, вытянув ноги на мягком сиденье впереди стоящего кресла, и жую испанские орешки, -- чтобы не сорить скорлупками, я щелкаю их в кармане пиджака, следовательно, вслепую: скорлупки остаются в кармане, и отыскивать среди скорлупок орешки становится с каждым разом все интереснее. Дирекция дала согласие на мое присутствие, хотя и неохотно; она, видимо, вынуждена была его дать, чтобы отказать Лиле, которая в этом театре всего добивается, в чем-то другом. Вероятно, дирекция недоумевает, зачем это мне, слепому, надо ходить на репетиции. Лиля хочет этого. Я ей помогаю, говорит она... Итак: Лиля проходит по сцене, Лиля в пальто, она здоровается, и с ней здороваются, словно она не опоздала. Как она умудрилась опоздать, я не знаю; мы приехали в театр вместе и почти вовремя, поскольку Лиля опять не могла найти свои часы, а я их ей не подсунул, чтобы мы хоть раз явились вовремя. Наверно, подойдя к служебному входу, она это почувствовала. Может быть, разговор па лестнице или какое-нибудь письмо у сторожа, не знаю. Во всяком случае, чуть было не сорвавшееся опоздание Лили восстановлено: мы ждем, тишина перед репетицией, стук молотков в глубине сцены, тишина, режиссер за пультом обсуждает с помощником что-то не срочное, но нужное, чтобы не вызывать у ждущих актеров чувства, что ждут только Лилю. Она появится с минуты на минуту, она ведь уже прошла через сцену, она уже у себя в уборной. Тишина, затем брань режиссера, которую я, сидя в ложе, слышу. Это у Лили не умысел заставлять людей ждать, это у нее такой дар. Они ждут. Расскажи я ей потом, что я слышал, она бы мне не поверила; она никогда еще не слышала такой брани, наоборот, все будут очарованы, обезоружены, когда придет Лиля, очарованы. Итак, я жду и жую орешки, поскольку в ложе нельзя курить, и жду... Выходит леди Макбет. 289 В Джемпере; по ей веришь... Конечно, когда у режиссера возникает какая-нибудь нелепая идея, Гантенбайн не может вмешаться: ни один режиссер не станет слушать слепого. Тем не менее я ей помогаю. Тайно. После репетиции. Например: Режиссеру, человеку вообще-то с острым глазом, приходит мысль подвести Лилю к самой рампе, когда она хочет оттереть руки от воображаемой крови. Новшество, да, но получается плохо. Я удивляюсь, что он этого не видит, и снова жую свои орешки, в то время как Лиля проявляет полное послушание, стоит, следовательно, у рампы... Позднее, за обедом после репетиции, я спрашиваю, почему вычеркнуты врач и нянька, введенные Шекспиром в эту знаменитую сцену; вопрос, дозволенный и слепому, поскольку я не слышал ни врача, ни няньки -- а они, хоть реплики у них небольшие, стоят рядом, когда леди ведет свои бредовые речи. Действительно, отвечают мне, они вычеркнуты, и как раз потому, что реплики у них небольшие. То, что я думаю по этому поводу, просто; но как Гантенбайну (не выдав, что он видит все, что видно каждому) высказать свое впечатление человеку, который, ослепнув от идей, уплетает сейчас филе миньон? Чтобы не выдать сейчас, что я вижу, я спрашиваю официанта, есть ли у них филе миньон... На следующей репетиции, когда моя леди снова выходит и ставит у рампы подсвечник, вытирая руки не перед врачом и нянькой, которых Шекспир придумал как тайных зрителей, а только перед публикой, я закрываю глаза, чтобы проверить свое впечатление. Я слышу разницу. Когда Лиля разучивала роль дома, не зная, что Гантенбайн, тайком, как нянька и врач, слушает ее, звучала речь человека, оставшегося наедине со своим страхом, и я находил это потрясающим. Теперь -- нет. Теперь я жую при этом орешки. Тот же текст, тот же голос, а не то. Потому что она стоит у рампы, не рядом с врачом и нянькой, которые подслушивают и которых она в безумии своем не видит, а одна у рампы, так что подслушивают ее критики и публика, Я должен ей это сказать. У тебя это звучит как у какой-то дамы из оксфордских1, которая превращает свои сердечные муки Оксфордская группа, или букменизм -- современное религиозное течение, основанное американским теологом Букменом. 290 в светский аттракцион, говорю я ей в перерыве, зевота берет, и, когда подходит режиссер, чтобы утешить Лилю, я спрашиваю его, не кажется ли и ему, что у нее это звучит как у дамы из оксфордских, эксгибиционистки, звучит так, словно она стоит прямо-таки у рампы, да, словно она стоит прямо-таки у рампы... Иногда они переделывают. Не говоря об этом Гантенбайну; чтобы испытать его слух... После репетиции я всегда жду у выхода со сцены, опираясь на свою черную палочку, делаю вид, будто не знаю самых знаменитых артистов, и первое время они тоже всегда проходили мимо, не кланяясь, не неприязненно, но на что слепому поклоны? Разве что кто-нибудь скажет: ваша жена сейчас придет! Проходя мимо. О чем актеру говорить с кем-то, кто его ни разу не видел? Со временем они начинают кланяться, на что я, к сожалению, чтобы не выйти из своей роли, никак не могу отвечать; тогда я торчу неподвижно, как пугало, не здороваюсь, замечая, как возрастает их уважение. Уважение к моему слуху. Как-то один из них заговорил со мной и спрашивает, не звучит ли теперь, когда они уже не стоят на расстоянии семи метров друг от друга, заговор в третьем акте гораздо естественнее. Лиля, конечно, уже сболтнула. Он представляется: -- Я Макдуф. -- Да, -- говорю я, -- сегодня это прозвучало иначе. -- Вот видишь, -- говорит Макдуф. -- Не находите ли вы также, -- спрашивает другой, и я вижу, что обращается он исключительно к слепому Гантенбайну, -- что получается лучше, гораздо лучше, что это просто правильнее, если он, -- при это он указывает на третьего, -- не смотрит на ведьм, поскольку они лишь мое, так сказать, видение? Я безмолвствую. -- Или, по-вашему, нет? -- спрашивает он и вспоминает, что я ведь не могу его видеть: -- Я Макбет. Я тоже представляюсь: -- Гантенбайн. Он пожимает мою руку слепого. -- Я Банко, -- говорит третий. 291 -- Очень приятно, -- говорю я. Лиля всегда выходит последней. Я представляю себе: Время от времени мне надоедает играть Гантенбайна, и я отправляюсь на лоно природы. Вторая половина дня в Груневальде. Собираю сосновые шишки и швыряю их как можно дальше в Крумме Ланке, и Пач, наш пес, прыгает в коричневатую, тихую, пузырчатую воду. Я вижу плывущую шишку, а он -- пет, ослепший от рвения, барахтающийся. Я бросаю вторую. Показываю вытянутой рукой, чтобы он не плавал впустую, и теперь он хватает ее, поворачивается. Два уха и пасть с шишкой, два глаза над водой... Я очень люблю эти озерца, воспоминания, а как в действительности обстоит дело с Берлином, Гантенбайну незачем видеть; жизнь бьет ключом, я слыхал... Два глаза над водой, а четыре его лапы невидимо работают, это Пач, не обученный служить поводырем для слепых; мне нужно его еще как следует натаскать, а возможно это, конечно, только тогда, когда кругом нет ни души, например, в первой половине дня в Груневальде, когда Лиля репетирует в театре. Хватает работы там и здесь. Сцена, где Пач находит черную палочку своего слепого хозяина, все еще не получается. Слишком ли глуп он или слишком умен? Теперь он выходит на сушу, с нашей шишкой в зубах. А потом рыщет по прибрежным кустам, отряхиваясь, тяжело дыша, стоит перед лежащей в песке шишкой, вытряхивает из шерсти короткий ливень. Молодцом, Пач, молодцом! Еще не дошло до того, чтобы я вел со своей собакой целые беседы. Шагая дальше, -- кругом ни души! -- я пользуюсь своей черной палкой слепого как бейсбольной битой для шишек. Вот как: шишку в левую руку, палку в правую, затем подбрасываю шишку вверх -- и палкой по ней... Семь попаданий как-никак на десять ударов, и Пач носится по бранденбургскому песочку, ища шишку, в которую я попал. Отдохновенная игра. Мне это нужно время от времени. У католика есть исповедь, чтобы отдохнуть от своей тайны, -- великолепное установление; он опускается на колени и нарушает свое молчание, не выдавая себя людям, 292 а потом поднимается и снова приступает к своей роли среди людей, избавленный от злосчастной потребности быть распознанным людьми. У меня есть только моя собака, которая молчит, как священник, и у первых домов людей я ее глажу. Молодцом, Пач, молодцом! И мы снова берем друг друга на поводок. С шишками покончено! Пач понимает, и, после того как я сунул свою книжонку в первый мусорный ящик (я читаю, чтобы узнавать людей по их суждениям), мы снова идем, как нам положено, слепой и его собака. У Хижины Дяди Тома мы садимся в метро. Кафе на Курфюрстендамм. Журналисты, актеры, кинооператоры, один доктор, поклонники самого разного склада ума, иногда у меня бывают приступы нетерпения, ярости даже, оттого что я ее муж; когда я слышу, как они находят нужным меня информировать: -- Лиля замечательная женщина! Я глажу собаку. -- Вы не знаете, -- говорит кто-то, -- какая у вас замечательная жена... Пауза. . Что может сказать на это Лиля? И что могу сказать на это я? Лиля поправляет мой галстук. Я вижу: Лиля, за которой ухаживают все, у кого есть глаза, и глаза их делаются при этом стекляннее, чем их роговые очки, Лиля беззащитна, так что они держат ее за руку или выше локтя, а ведь Лиля, я знаю, совсем не любит этого. Как сказать им? Я мог бы теперь, не привлекая к себе внимания, читать газету: так уверенно они держали себя в моем присутствии. Почему мужчины, когда они влюблены, выглядят глуповато? Я поднимаюсь. Что случилось, спрашивает Лиля, около которой увиваются, так что увивающиеся тоже поворачивают головы. Ничего! Ее пальто соскользнуло с кресла, никто этого не заметил, я говорю: простите, доктор, вы все время наступаете на пальто дамы. О! -- говорит он и сразу убирает свой ботинок, но никаких выводов из этого. Он извиняется перед Лилей. Простое предположение, что супруг слеп, непоколебимо. 293 Иногда я нахожу, что это нелегко. Но преимущества, говорю я себе тогда, преимущества, не забывай о преимуществах своей роли, о преимуществах в большом и малом; слепого нельзя провести... Другой играет роль писателя, чье имя на ежемесячных сводках книготорговли неудержимо тянется вверх, по сути главенствует, поскольку другие заглавия, говоря между нами, нельзя принимать всерьез; имя его мелькает как раз там, где о бестселлерах еще нет и речи, точно на верхней границе литературного события. Но он не может знать, что я видел сводку книготорговли, и он -- единственный за столом, кто обращается к слепому Гантенбайну, а я опять-таки единственный, кто не обязан знать его творчество. Я обхожусь с каждым, кто в этом нуждается, как со знаменитостью. -- Видите ли, -- говорит знаменитость... Я вижу, держа на поводке Пача, который всегда рад дать стрекача от слишком человеческого, я вижу, как его глаза, в то время как он говорит о себе со слепым Гантенбайном, то и дело высматривают, действительно ли нас никто больше не слушает; я вижу: он принимает меня всерьез, потому что Гантенбайн не может прекословить ему, а поскольку он, который принимает меня всерьез, сейчас знаменит, другие вдруг тоже начинают принимать меня всерьез. Вдруг оказывается, что Гантенбайн должен сказать, как смотрит он на будущее Германии, да, именно Гантенбайн. Я пугаюсь. Я не хотел бы, чтобы меня принимали всерьез, но как раз слепых они принимают донельзя всерьез. -- Как смотрите вы на всю эту ситуацию? Я притворяюсь, будто Запада не видел, а насчет Востока все ясно... Затем, в машине, когда Лиля снова ищет свой ключик, я подаю ей сумку, которую она оставила на кресле, я это видел, и мы трогаемся, чтобы выпить у увлеченного доктора по бокалу шампанского, я понимаю, так сказать, с глазу на глаз; Лиля и доктор и я. Увлеченный -- он сидит сзади -- говорит без умолку, как будто я не только слепой, но и немой. Я сижу рядом с Лилей и вижу руку на ее плече, руку, которая сочувственно положена сзади и утешает Лилю по поводу одной глупой рецензии. Было бы просто жестоко с моей стороны, если бы я тут промолчал; рецензия была действительно очень несправедливо задириста, и я кладу 294 руку, свою слепую руку, на ту, другую, которая уже от Гедехтнискирхе лежит на ее слабом плече, и говорю: не обращай внимания! Мы едем молча. И т. д. Чему я научился в театре: Актер, который играет хромого, не должен хромать на каждом шагу. Достаточно хромать в надлежащий момент. Чем скупее, тем достовернее. Но все дело в надлежащем моменте. Если он хромает только тогда, когда знает, что за ним наблюдают, он производит впечатление симулянта. Если он хромает все время, мы забываем, что он иногда делает вид, будто совсем не хромает, и хромает, когда он один, мы верим этому. Принять это к сведению. Деревянная нога в действительности хромает беспрестанно, но замечаем мы это не беспрестанно, и это-то и должно воспроизводить искусство симуляции; неожиданные моменты, только их. Когда нам внезапно напоминают, что ведь человек-то этот хромой, нам становится стыдно, что мы забыли о его беде, и этот стыд действует на нас убеждающе, так что симулянту какое-то время хромать не нужно; он может теперь дать себе передышку. Старая страсть Гантенбайна, так я предполагаю, шахматы. И тут тоже ни сучка ни задоринки. -- Ты пошел? -- спрашиваю я. -- Минутку, -- говорит мой партнер, -- минутку! Я смотрю и жду... -- Да, -- говорит мой партнер, -- я пошел. -- Ну? -- b1:а3, -- сообщает мой партнер. -- Значит, конем! -- говорю я, и особенно партнеры, еще не привыкшие к тому, что я мысленно вижу шахматную доску, бывают очень смущены, когда я, набивая трубку, говорю: значит, конем! И больше всего смущает их, что я все еще помню, где стоят мои фигуры, до которых я, конечно, не дотрагиваюсь; теперь я зажигаю трубку, говоря: -- f8:b4. 295 Мой партнер надеялся, что я забыл о своем слоне, и теперь посрамлен; из-за этого он теряет не только коня, но и свою чистую совесть, я вижу, он начинает делать неверные ходы. -- Ну? -- спрашивает Лиля. -- Кто же выигрывает? -- Гантенбайн! -- говорит он голосом как можно более веселым, но нервно, я вижу его пальцы, он тайком считает фигуры, он ничего не понимает, раньше мой партнер всегда меня побивал, а я ничему новому не научился, ничему, что связано с шахматами. Он только удивляется. Он не думает, а удивляется. -- Ты пошел? -- спрашиваю я. Такое впечатление, что он уже ничего не видит. -- Ладно, -- говорит он, -- b2:а3! Мой партнер действительно считает меня слепым. -- в5:b1! -- прошу я, и в то время как мой партнер собственноручно снимает свою ладью, чтобы

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору