Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Щербакова Галина. У ног лежащих женщин -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -
я снова у себя в квартире и снова удивляюсь этой Храмцовой. Куда она исчезла? А тут она снова появилась. Опять же в мокром салопе и с теми же словами: - Попить воды... Точно так же влила в себя, как через воронку, воду. Так же водяным ртом проблямкала: - Мою дочь попутал дьявол. Она крестилась по пояс голая. В вафельном полотенце. Скажите, что мне делать? С комсомольским билетом и грамотами ЦК? Я ей снова сказала, что прежде всего надо раздеться... И началось по новой. Я пошла к ней и во второй раз испытала жалость к балконной щели, которую стягивает пластырь... Значит, теперь в мокром салопе должна появиться Храмцова и попросить пить... Уже в третий раз. Надо закрыть дверь и позвонить сыну, чтоб рассказать, какая из-за Храмцовой стряслась глупая история, но, подумала, Храмцова за дверью может услышать разговор и поймет, как к ней относятся, в частности к этому ее салопу и неприятной манере вливать в себя воду без глотков. Надо отложить звонок на потом, когда эта безумная Храмцова угомонится и перестанет туда-сюда бегать. Я не заметила, сколько так просидела в темноте, во всяком случае, вечер кончился, это точно. Наступила ночь. И такая, что я удивилась звездности неба. И не в том смысле, что звезд много и что они большие-маленькие, голубые там или зеленые, а в том, что я как бы знала, кто из них мужчина или женщина, кто старик, а кто молодой, и даже пристрастия каждой звезды были определены. Например, были такие, что морщились от неудовольствия. Были и подхихикивающие. Звезды так взволновались, что я вышла на балкон: вдруг это ложный эффект и его дало стекло окна? Когда уже вышла, сообразила - у меня не было балкона. Я ведь живу на первом этаже. И там я вспомнила или поняла, что Храмцова умерла уже давно. Я сюда въехала, а через неделю Храмцову вынесли ногами вперед. Мы даже не были знакомы, а что соседка по фамилии Храмцова, так это я узнала, потому что были выборы и какие-то ребята пришли проверять списки. И я им сказала: "В пятьдесят шестой женщина умерла". И парень, веселый такой, сказал: "Вот и замечательно. Баба с возу... Значит, вычеркнем Храмцову навсегда..." А тут вижу: стоит в дверях моя мама. На ней серое платье рубашечного покроя. Такого в ее время не было. На шее бусы каких-то красных необработанных камней, сроду таких не видела. - Где ты нашла этот битый кирпич? - спросила я маму. - Это натуральное или подделка? - Подделки кончились, - сказала мама. - Ты ведешь себя глупо. Я пошла с ней в эту вот комнату, тут как бы сидели гости. - Это твой отец, - сказала мама, показывая на неизвестного мне мужчину. - Он сидел на твоем месте. - Откуда ж мне его знать, - засмеялась я, - если он пропал без вести, когда мне было три года. Потом смотрю - Митя. Улыбается, он же сроду приветливый. А рядом с ним Гоша. И вся ваша родня. Я только собираюсь их спросить, как все исчезают... Я не помню уже, сколько раз так было. Уже нет страха, а одно ожидание звонка Храмцовой. Уходят они тоже всегда в тот момент, когда я раскрываю рот. Раскрываю, а моль между ладонями. Бью. - Вы, Фаля, - смеюсь я, - просто задремываете на ходу... Такое случается... - А стулья? Ты на них посмотри. Так может расставить нормальный человек? "Конечно, не может, - про себя думаю я. - Ты сама произнесла это слово. Ты, Фаля, тихо пятишься с ума... Ничего удивительного - старость, одиночество и горе". Я думаю, что надо позвонить Ежику и рассказать, что мать выходит на несуществующий балкон. - Не вздумай, - читает мои мысли Фаля. - Не хватало, чтоб он меня возненавидел. Сейчас он раздражается на расстоянии, а ты ему задашь задачу. Устраивать в больницу, то да се. Только в хорошем чтиве я приму ходящих в салопе призраков. В жизни - увольте. Обвисшую юбку - это да, пойму. Этот чертов загиб в две ладони внутри ее. Это ужасающее убывание тела, самоуничтожение плоти, мечущейся между вкривь и вкось расставленных стульев. Болезнь, тяжелая болезнь... Ежу видно, а сыну Ежику нет. Такая вот невольно лингвистическая получилась фигура. Зачем меня позвала Фаля, зачем? Что я должна сделать? Что? Разогнать ее призраков? - Ничего не надо, - впопад отвечает Фаля. - Ты просто должна знать. Храмцова приходит из-за Мити. - Но Митя тоже ведь там, - говорю я. - Могли бы между собой разобраться. - Такой у меня юмор. Мне не нравится разговор, мне он неловок. Быть наполовину ненормальной нельзя, как нельзя быть наполовину беременной. А тут именно случай половины. Здравая часть Фали ведает мне о нездравости, одновременно предлагая мне эту нездравость считать нормой. - Мне надо разобраться с прошлым, - говорит Фаля. - Чтоб не бегать туда-сюда, как Храмцова. Надо рассказать о Мите. Ты ведь в курсе, какой он был бабник? Весь народ был в курсе... - А вы его бабе покупали корову, - смеюсь я. - Ты знаешь? - Вы сами мне рассказали... - Не помню, - отвечает Фаля. - Не помню, что рассказала... А я тебе рассказала, как он умер? - От колики... - Понятно... Не от колики. От моей руки. - Фаля! Не берите на себя грех. Вам это кажется. Вы поверили в то, чего не было... - Не было? Она замирает, и я вижу, что она не то что растеряна и сбита с толку, а потрясена чем-то другим, куда более важным... - А про веночки я говорила? - Какие веночки? - Слава Богу, - сердито говорит она. - Как ты не понимаешь, что меня сейчас не надо сбивать с пути. Не делай этого. ...Меня тогда добили веночки из одуванчиков. Ты их когда-нибудь плела? Руки от них делаются черные и липкие. Я это помню. Значит, так... Я еду... Ах да... Надо объяснить. Я взяла служебную машину как бы для инспекции... Шофер был грек. Или армянин? Молодой парень. Сильный. Жара. Он потел. Я это помню до сих пор ноздрями - крепкий мужской пот, от которого у меня кружилась голова. Но заметь, это важная деталь: я не открывала окно. Я это вдыхала. И продолжала после паузы: - Больше всего на свете я боюсь, что, когда буду умирать, ляпну в бессознанье про это... Уходящая старуха ведь может что-то вспомнить - слово там, имя, действие... И прохрипит остающимся стыдную тайную мысль, с которой жила всю жизнь. Это ж какой случится позор! "Ах вот оно что! - думаю я. - Она страхует себя от возможной болтливости, когда ослабеет мозг. Говори, Фаля, говори. Я тебя пойму. Я у тебя одна. Но ты права: проговориться о себе страшно". - ...Вот мы, значит, едем. Медленно так, будто боимся курей подавить. А на крыльце сидят две Офелии в веночках и поют "Виють витры, виють буйни...". У Любы голос - тонкий бисер, а у Зои - контральто, бархат. И они, значит, как бы вышивают песню. Я говорю шоферу: "Остановись, чтоб не видели... Хорошо поют". Встали, а тут выходит Митя с тазом и начинает развешивать одной рукой своей полотенца. Эти с песней сорвались и давай ему помогать. Такой полоумный коллективный труд. Я говорю шоферу: "Поехали". И до сих пор гоняю мысль: Митя сам одной рукой стирал или уже после них вешал? И так мне стало... Не передать... Когда уже не понимаешь ни кто ты, ни зачем... Только вот запах мужчины в машине... Он один от жизни... И я сказала греку... Или армянину: "Остановись". Это уже в чистом поле. Вот этой остановки - не баб! - я Мите уже простить не смогла. Я не знала, что я такая. Что это может во мне возникнуть и я сама позову мужчину. И буду звать потом. Я все боялась, чтоб он не стал говорить, мне было бы это не пережить, но он молчал. Всегда. Ты хочешь спросить, как все было? - Нет, - ответила я, - какое это уже имеет значение? - Так и было. Еще с войны у меня был порошок. А он тогда мучился болью. - Я вам не судья, - пробормотала я Фале. - Да и никто вам не судья. Как говорится, за давностью лет... И тут Фаля заплакала. Она плакала тихо, по-старушечьи, застенчиво сморкаясь и аккуратно подтирая нос, губы и проверяя потом сухими пальцами кожу лица и стесняясь своей возможной неопрятности. Во всех этих ее движениях, мелких и частых, была не просто чисто-плотность, а деликатность, желание не задеть другого своим видом и обликом. Она уснула как-то сразу, мгновенно, а я, грешница, боялась, что, высказавшись, она не захочет возвращаться и найдет во сне дверь в другие пределы. И что мне тогда делать? Но она проснулась, стала извиняться, а я засуетилась уходить. Мы обнялись с ней на прощанье, и я поняла, что я люблю эту старуху, получалось, что и она любит меня. Иначе... С чего бы нам так оплакивать друг друга? Когда вышла, слышала, как Фаля тяжело двигает стулья. А я вот не сообразила это сделать. Я рассказала все Шуре. Кроме армянина-грека. - Тоже мне новость, - ответила Шура. - Мы народ-убивец, это давно известно. - Во мне нет осуждения, - сказала я. - Еще неизвестно, случись мне на дороге две Офелии в веночках и случись в кармане порошок. - Кстати... - ответила Шура. - Этого не знает никто... Мой дурак Левон давным-давно был в нее влюблен. Он тогда шоферил в горздраве. Любовь снизу вверх. Понимаешь? Но она этого не заметила, она вообще его не запомнила. А он все стеснялся потом с нею встречаться. Его просто колотун бил. Смешно, правда? Левон и Фаля... Хорошо, что мне всегда это было до звезды... У ног лежачих женщин только когда небо становилось линяло-серым, и на нем появлялись конопушки звезд, и Коновалиха спускала на длинную цепь Джульбарса, чтоб он мог добежать до забора и, став на задние лапы, радостно гавкнуть миру о ночном послаблении собачьей жизни, а люди беззлобно отвечали ему: "Чтоб ты сдох, Джульбарс! Как вечер, так нет от тебя покоя. Коновалиха сама дура из дур, и собака у нее такая же". ...так вот, когда это все случалось, - они выходили. Конечно, справедлив вопрос, выходили бы они, не случись на небе звезд... Или, наоборот, случись у Коновалихи расстройство желудка и ей было бы не до свободы Джульбарса. Так вот - вышли бы они в этом случае или нет? Должен был сложиться пасьянс из неба, собаки и Коновалихи... Без этого - нет. Не вышли бы... А там - кто его знает... Но так как историю надо начать, начнем ее с момента сложившегося пасьянса. Конопухи звезд слабенько мигают, и Джульбарс стоит на задних лапах. Народ желает ему сдохнуть по совершенно нормальному свойству народа желать собакам именно этого. Такой народ - другого не завезли. Значит, все по местам и занавес истории подымается. Они выходят и останавливаются точно там, где им пометил режиссер их жизни, - посередке улицы. Сорока, Панин и Шпрехт. Трое, скажем, негеройского возраста. Случись война - уже не взяли бы... Одышливый Сорока никогда не снимает фартук. Он у него от мадам Сороки, а она женщина крупная. С Зыкину, но на голову выше. Потому фартук у Сороки кончается там же, где кончаются и штаны, которые у Сороки короткие и старые, а кто это дома носит новые и длинные? На голове у Сороки шляпа, потому что есть понятие - выходить на улицу в головном уборе. Сорока вообще человек строгих понятий. Первым делом он спрашивает: - Ты, Панин, конечно, мое поручение не выполнил. У тебя с ответственностью слабо. Тебе говори - не говори... Панин худой и абсолютно черный лицом, одеждой, глазами и, надо сказать, и мыслями тоже. Это давно ни для кого не секрет, чернота его мыслей. Интересно, как на черном лице проступает краснота. Впечатление, что Панин загорается изнутри. - Что еще вам от меня надо? - спрашивает он пронзительным голосом навсегда обиженного человека. - Я про звезду тебя просил узнать, - говорит Сорока. - Бачишь? Она против всех ярче. Кто она? - Сто раз говорил - Вега, - кричит пронзительно Панин. - Сто раз! - Что ты мне лопочешь - роли не имеет. Ты мне обещал показать книжку. - Где я ее вам возьму? - Сходи в библиотеку, - спокойно отвечает Сорока. - Ты в ней записан. - Запишитесь и вы, - возмущается Панин. - Все брошу и побегу... - Ну вот и я вам так же отвечу. Шпрехт переминается с ноги на ногу. На нем драные спортивные штаны, сквозь которые видны волосатые синие ноги, всунутые в розовые с помпонами женские тапочки. Нежность их цвета оттеняет грязь ног, особенно въевшуюся над пятками. Тема грязных ног Шпрехта - это тоже предмет разговора, как и звезда на небе. Никогда не знаешь, какую начнет спикер Сорока. Он всегда успевает со словом раньше других, у него большой стаж по произнесению слов. На этот раз виноват Панин, и ноги Шпрехта утихомириваются в топтании на месте. Дались они Сороке, можно подумать, у самого чище. Вот руки у Шпрехта точно чище, он их всегда протирает "Тройным" одеколоном - и дезинфекция, и лечение суставов. "Тройной" замечательно помогает. Ни водка, ни "Шипр" не идут в сравнение. У Шпрехта два ящика "Тройного". Этого не знает никто, он нес его по улице под видом глицерина. А то бы уже не спастись. Силу "Тройного" народ знает. И для втирания в кость, и от простуды на грудь смоченная тряпочка, ну, и, конечно, для дезинфекции. Это в их случаях дело наипервейшее. - Плохо играл "Спартак", - говорит успокоившийся звездным поворотом разговора Шпрехт. - Без настроения, не то что раньше. - Все разваливается, - отвечает Сорока. - Купил хлеб, а он внутри сырой, прямо мокрый. Я случай помню. После войны один раз неудачный хлеб испекли, так зава хлебозаводом на другой же день посадили. - Это ваши методы, - говорит Панин, - а сорок лет прошло, и что? Хлеб так и пекут сырой. - У футболистов нет материальной заинтересованности... - идет своим путем Шпрехт. - Это у них-то? - кричит Сорока. - Когда на всем готовом? - Тоже ваши методы - все готовое. А мне не надо ваше готовое! - Панин уже совсем зачернобагрел. - Мне оплати как следует мой труд. - После войны шахтерам платили будь здоров, - вздыхает Шпрехт. - Ценили. А потом все выкинштейн. Сравняли с наземными работами. - Правильно сравняли, - говорит Сорока. - Вы за-елись. Как короли тогда жили. А что, другие вас хуже? Тот же наземник Панин. - Так не Панину же шахтерские деньги отдали, а вашему брату. Чинодралу райкомовскому. - А вы без нас - пыль. Были, есть и будете. Временная буза кончится, и станете по линеечке. Как миленькие. - Мы уже не встанем. Мы пар отработанный. Наше дело судна выносить. - Шпрехт снял розовую тапку и вытряс из нее камушек. Грязную ногу при этом поставил на землю. Кривые пальцы мяли ее и получали от этого удовольствие. Что он мучается этими помпонами? Снял и вторую тапку, радостно погружаясь в жирную пыль. - Так потом и ляжешь в кровать? - спросил Сорока. - Помою, - успокаиваясь соками земли, ответил Шпрехт. - У меня от стирки вода в тазу осталась, мыльная, хорошая. - Целую машину сегодня перекрутил, - вздохнул Панин. - Валик стал барахлить. Заедает материю. Приходится раскручивать назад. - Вы ленивые, - говорит Сорока. - Я этих машин не признаю. Никакой буль-буль ничего не сделает, пока на доске не потрешь руками, как следует. И обязательное кипячение. Обязательное! - Вы, Сорока, здоровый человек, потому что не выработались, разве нас можно сравнивать? Шпрехт всю жизнь на подземных работах, я на поверхности, вы один среди нас ля-ля... - Захотел бы, вас бы давно не было, - беззлобно отвечает Сорока. - Мы вам рисовали линию, направление... Нормально же жили! - Спортсмены первые стали бежать, - сказал Шпрехт. - Потому что увидели, как люди живут, где Сороки не рисуют линии. - Вот именно! - закричал Панин. - Это вам из горной выработки голос. Не с поверхности! - У тебя детский крем есть? - поверх темы обратился Сорока к Шпрехту. - Ты запасливый. - А что, у вас нет? - Не скажу нет, но к тому идет. Махнемся на персоль? - Я махнусь, - встрял Панин. - Махайтесь, - сразу успокоился Шпрехт. У него было сто с лишним тюбиков детского крема. Была и персоль в подобном же количестве. У Шпрехта было все, но он не любил меняться и не любил, когда у него просили. Чего это ради отдавать или меняться? Недавно закопал в огороде три килограмма старых дрожжей. Тесто от них не просто не поднималось, оно кисло растекалось по столу и его нельзя было собрать ни в какую форму. И то сказать? Сколько им было лет? Лет пятнадцать, не меньше. Из Москвы привез, из Елисеевского магазина, вернее, с его крыльца. Выбросили тогда к празднику, ну он и покрутился, раз пять подходил к мороженщице. Той женщине, видимо, дали заработать. После этого он, конечно, подкупал свежие, а эти, елисеевские, пришла пора зарыть. Иногда надо открывать обе створки буфета, там у стеночки можно многое найти, чтоб закопать. Но он это не любит. Это уже крайний случай, когда начинает вонять или покрывается мохом. Шпрехт даже не заметил, что, отдавшись мыслям, остался один, что в одиночестве стоит и мнет землю. А они тут же и появились с вытянутыми вперед руками. У Панина тюбик крема, у Сороки пачечка персоли. Вырвали друг у друга. - Ему сто лет, - сказал Сорока, тиская тюбик, - твоему крему. - А у вас не персоль, а камень, - ответил Панин. - Неизвестно, есть ли в ней сила? - Сын письмо прислал, - сказал Шпрехт. - Отдыхать едут в Прибалтику. - Это опасно, - отвечает Сорока. - Там все и начнется, если не выпрямят линию. У них давно голова на Америку повернута. - Бог их благослови, - говорит Панин. - Вы не правы, - вмешивается Шпрехт, - мы им всего настроили, а теперь отдай? - А их спросили? Их спросили? - как всегда, кричит Панин. - Тоже мне! - смеется Сорока. - Этих спроси, потом чукчей, потом... как их... басмачей, до евреев дойдем... И всех будем спрашивать. Не хотите ли, мы вам построим завод или стадион? - Каждый народ имеет свой собственный кусок земли. Ему его дал Бог, - не унимается Панин. - Пусть сам и строит. - У евреев земли нету, оттяпали у арабов с нашей помощью, - смеется Шпрехт. - Ты тут Бога приплел, - строго сказал Сорока Панину, - вот это самое плохое, что ты мне мог сказать. Ты меня, Паня, напрасно хочешь унизить. Я, Паня, не унижусь, потому что авторитета Бога у меня нет. Вернее, я сказал неправильно. Формулирую точно: не авторитета нет, а Бога нет. И ничего он никому не дал. Землю человек отвоевал у птеродактилей и мамонтов. Потом побился друг с другом и уже тогда укоренился окончательно. - Значит, вы признаете, пусть без Бога, закрепление за народом определенной земли? Зачем же мы захватили их Прибалтику? - А передел земли никогда не кончается. Это движущая сила истории, Паня, борьба за территории. Во всем мире так... - Что - да, то - да, - вздыхает Шпрехт. - Я думаю, придет время и немцы пойдут опять. Они ж в хороших условиях размножаются, им каждому по комнате дай и еще место для машины. А сколько там этой ФРГ? Они захватят демократов, а Польша сама им ворота отчинит. И все пойдет по новой. Яволь, геноссе! - Ты-то будешь рад, - сказал Сорока. - Ты их язык не забываешь... - Я способный к языкам, - смеется Шпрехт. - Когда колхозы создавали в Марийской автономной, я быстро стал понимать. И в Грузии когда жил. А немецкий легкий... Машиненгеверен... Это пулемет... Ди зонненшайн... Это значит солнце... Фатер... ж Мутер... Ложится на язык... - На поганый твой язык, - отвечает Сорока. - А мне вот гордо лялякать по-ихнему. - Вы, Сорока, не были в оккупации, - кричит Панин, - вы, Сорока,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору