Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Щербакова Галина. У ног лежащих женщин -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -
жи капустный лист... Косточка авокадо Рассказ меня не получились страусы и косточки у авокадо оказались слишком большими", - печально признался Бог, очутившись по случаю на Земле. Вот так замечательно зацепился в памяти какой-то американский фильм, из которого ничего не помню, а вот на страусов теперь без нежности смотреть не могу. Неудачные вы Его! Лапочки... Такие не фламинго... С тех пор как я поняла, что мне и половины не сделать из того, что должна была и могла, проблема большой косточки авокадо стала мне застить свет. Боюсь неудачи. Я даже специально купила эту Божью поделку, добралась до твердой середины. Действительно, можно было и помене... Зато как хорошо лежит в кулаке, как шершавится! А если еще запустить в глаз... Нет, это не вишня и даже не слива... Хотя хорошо бы написать именно про вишню, про то, как она цветет, какой белый дым стоит. Такое счастье набухает внутри, что трещат ребра. Но за вишневый сад и схлопотать можно. Он у нас один - цветущий, срубленный, в печи стопленный, на все голоса спетый, а потому неча про него... И сливовую косточку не тронь: ею уже сто лет все не может подавиться один невоспитанный, жадный до фруктов мальчик. Обтоптанные, захватанные, залюбленные поля и нивы, люди, львы, орлы и куропатки... "- Мадам! Все продано. Есть перо от страуса и косточка от авокадо. - Благодарю вас. Беру косточку". ...Ночью и пришел этот авокадовый рассказ. Пришел почему-то боком и застил свет ночной лампы, под которой лежал нормальный детективчик из тех, что про английский замок, в котором совсем не обязателен скелет в шкафу, зато непременен лорд-гомосек с отполированными до нечеловеческой красоты ножными ногтями. Перед ними я всегда столбенею. Хочется быть лордом и даже - пусть! пусть! - гомосеком. Какая разница, если хочется носить лепестковые ногти. Так вот на этом замиральном от черной зависти месте мне застило лампу, ибо бочком... Хотя нет, как раз не бочком, а прямо, вперед, двумя широкими шагами преодолевая мою прихожую, вошла ко мне эта глупая история. Пришла и стоит в моей прихожей, хотя не звали. Дети только что ввалились из школы, вы-едают в нетерпении мякиш из батона, через три часа по местному времени по этому поводу загунявит муж о своем военном детстве и той пайке, которую он съел не то что с горелой коркой, а с прилипшим к ней куском грязной газеты. В стомиллионном повторении это должно нами восприниматься как вершина его жизненных испытаний! Апофеоз войны. В этот момент я думаю о Верещагине! Как ему в гробу? Не жмут ли стенки? Не повернуться ли ему на бочок? Бочок... При чем тут он? Оказывается, это она, моя гостья, стоит уже здесь - бочком, как раз на фоне светящегося закатным солнцем окна кухни, в которой дети уже доели мякиш, а Верещагин... Развожу все по местам - дети, мякиш, женщина в прихожей - это все правда жизни. Это Илья Глазунов, Верещагин, уютненько повернутый со спинки на бочок, муж, который придет и загунявит про пайку, - это воображение. Это Пикассо со своей треснутой об колено скрипкой. Но для меня-то все это сразу и одновременно! Вот в чем тайна тайн. - Оставьте батон, паразиты моей жизни! - кричу я детям и, повернувшись к гостье, говорю голосом высшего с отличием образования, что рада ей бесконечно, все-таки два раза в жизни встречались. Родные, можно сказать. А встречались мы с ней, между прочим, тоже в прихожей, правда, другой, с большим зеркалом в металлооправе и с таким оглушительно правильным отражением, что я его ненавидела и каждый раз вспоминала свою любимую покойную подругу, которая говорила: "Зеркало, дура, должно быть мутным или висеть в темном месте, чтоб, посмотрев на него, ты убедилась в своей красоте, а не в изъянах кожи. Убедившись, ты воспрянешь духом и станешь красивее, уничтожая этим все свои изъяны. Теорема такая: радуюсь (пусть даже обману) - значит, хорошею, а недостатки, как побитые собаки, заползают туда, где им и место". Так вот та прихожая, где я встречалась с гостьей, на мою голову, была наоборотной. В ней при помощи зеркала ты сразу убеждался в землистости кожи, в неизгладимой глубинности морщин, которые называются "собачьей старостью" и настигают, сволочи, тебя лет эдак в двадцать пять; в тусклости и сечености волос, бывших когда-то, по определению завистников, гривой, и теде и тепе. Можешь спускаться все ниже и ниже по самой себе и портить себе же настроение. Я любила тот дом и его хозяйку, но прихожую ненавидела. Из нее всегда было трудно уйти быстро, вечно в ней толклось множество людей, надо было на виду безжалостного зеркала извлекать из глубин крючков своего лысого кролика, а какой-нибудь интеллигент - это непременно - на тонюсеньких лапках и в дымчатых очках - тоже непременно - норовил подскочить на носочках, помогая тебе овладеть зайцем, и, пока я попадала в рукав, выталкивая из него по ходу шапку и шарф, зеркало-гадина отражало все это без стыда и совести, строго по законам физики. Вот однажды, вернее, дважды, мы и встретились глазами с сегодняшней моей гостьей, которой я солгала, что безмерно рада ей, вот только дети жрать хотят, а обед у меня готов на три четверти, так что... - Я подожду, - сказала она. На самом деле обед готов был, оставалось налить две тарелки. На самом деле я выкраивала время на "сообразить": что могло понадобиться этой малознакомой женщине в моем доме? С какой сырости она завелась у меня? Господи! Да тысячу раз получужие дядьки и тетки вваливались, не звоня и не предупреждая, и ничего! Я кормила их, поила, спать укладывала, а дети - чай, не баре - сами вполне справлялись с половником и чайником и спать сами укладывались, а утром перешагивала через мертво спящих на полу гостей, которых Бог послал. Нет! Случайным гостем меня не удивишь. Я к нему, как пионер, завсегда готова. Тут было что-то другое. Я чуяла. Ну как я могу объяснить сквозняк под ложечкой или хлопанье ставен, которых нет, или то, как по серебристой дорожке пыли, высвеченной закатным солнцем в моей кухне, некто скатился кубарем и тут же велел его нарисовать. Вместе с дорожкой из пыли и ставнями. Вот почему я попросила у гостьи пардону и, быстро разделавшись с оголодавшим потомством, скрылась на две-три минуты в ванной, приплюснувшись к холодному кафелю. Я стала "собирать дух". Я же не знала, что ко мне пришло. А жизнь научила меня всегда быть готовой к неприятностям большим, чем меньшим. ...Итак, сначала... Месяца декабря ко мне пришла малознакомая хорошо беременная женщина, с которой меня сводила судьба у чужого гадостного мне зеркала. Жизненный опыт загодя выплюнул перфокарту предупреждения, как-то: чужие беременные, звонящие вам ни с того ни с сего в дверь, всегда чреваты осложненными обстоятельствами. Их мог забрюхатить ваш муж. Или сын. Или брат! Ваш приятель, у которого уже есть семеро по лавкам. Ваш папочка, выстреливающий на вдовьей старости лет бездумно, стихийно и страстно. Так как - повторяю - моя голова устроена для усложнения мира, то я подумала все сразу. И молила Бога, чтоб это был многодетный приятель, пусть лучше он. Я уже готова помогать ему материально в виде круп и макаронных изделий, а также несношенных детских вещей. Когда я выходила из ванной, кубарек с солнечной дорожки гнусно хихикнул на горячем кране и сказал довольно громко и без малейшего сомнения: "Дура!" Гостья сидела в кресле, широко раздвинув ноги. Молния на джинсах была разверста до своего упора, и хорошо виделась натянутость на пупке голубых трусов. Завозились в голове мысли. Ну пришла бы к чужому человеку беременная я, пусть даже с распахнутой ширинкой? Разве не прикрыла бы я голубые трусы любым подручным предметом - концом блузки, носовым платком, шарфиком, шапкой, наконец, моей диванной подушкой, что лежала рядом как бы специально. Возьми, мол, и прикройся! Но так поступила бы я, и с этих самых своих мыслей я окончательно и бесповоротно вступила в глупость истории. Беременная девушка с лежащим между ног животом сказала: - Я беременна. - И почему-то встала и повернулась туда-сюда, видимо, считая позицию стоймя убедительней. Я всплеснула руками, как бы до этого ничего не заметив, не увидев, а теперь, увидев, удивилась, восхитилась и плещу руками. - Поздравляю! - радостно сказала я. - Ребеночек - это замечательно! - Гостья посмотрела на меня как на идиотку. В соседней комнате не на жизнь, а на смерть скандалили радости моей жизни - дети, деля линейку. - Хотите чашку чая? - прогнусила я голосом Элизы Дулитл. - Лучше кофе, - ответила она. Кофе надо было варить, у меня не было растворимого. Я позвала ее на кухню. Пришлось отодвигать столик, чтоб тяжелой девушке было удобно сесть, она брезгливо умащивалась на пластмассовой тонконогой, холодящей зад табуретке. Я сдуру предложила ей нормальный стул, напрочь забыв: в кухне стул не помещается - в ней всего пять метров, и все ее возможности давно изучены при помощи строкомера. Я внесла стул и вынесла из кухни все, что могла, загромоздив крошечную переднюю. Стол почти вплотную приблизился к плите, и я сторожила кофе на расстоянии, зависнув над столешницей. Холодильник был от меня отрезан напрочь, но язык, живущий независимо от меня и от обстоятельств жизни, предложил гостье "колбаски и сырку". Беременная девушка рылась в холодильнике сама - он ей был доступен. Рылась, рылась и нарыла заныканную "Виолу", по тем временам дефицит. Я, грешница, хранила сырок для себя, для того редкого момента, когда в доме никого, я одна-одинешенька, свободна, так сказать, от постоя и у меня на этот счастливый момент все сделано. Тогда я завариваю персональный чай и лакомлюсь, набирая на кончик ложечки эту самую "Виолу". Даже дети были ко мне в этом случае щедры и снисходительны. Сын говорил сестре: "Не ешь эту "тетку"... Это мамино баловство". - "Я, конечно, ее не хочу, - отвечала дочь, - но делиться честно. Я возьму капельку". В этот раз мне не осталось ничего. Господи, прости меня! Не жалко. Ни тогда, ни теперь. Почему же я так по-дробно про себя, нелепо зависшую над столом, про нее, смачно намазывающую "тетку" на полбатона, про табуретки, загромоздившие вход и выход в квартиру? Про то, как она, привстав, слегла приспустила джинсы, тихо ругаясь при этом? Я толкусь на этом, ибо это был процесс погружения в идиотию. В прошлом веке написали бы - морок. И оно пришло мне на ум, это слово, но куда оно к табуреткам, ширинкам и плавленому сыру? Не всякое слово не во всякую строку лезет. А идиотизм ситуации в том, что я не задаю ни одного действительно существенного вопроса, она тоже не соизволит мне объяснить, с чего вдруг пришла и пьет мой чай с моим сырком. Напоминаю: виделись в чужой прихожей. Я маялась с интеллигентом на голову ниже меня, который норовил меня всунуть в "зайца". В зеркале - проклятущем зеркале! - мы встретились с ней глазами. Я - гостья уходящая, она - пришедшая. Вот и вся любовь. А теперь - она съела "тетку" и спускает у меня штаны. Ладно. Жду. - Я закурю, - говорит она. - Пожалуйста, - отвечаю я, хотя в моем доме, где практически можно все, "не курить" - единственное условие. У меня на дым аллергия. Но беременным не отказывают. Беременных лелеют. Она курит, я заскакиваю в ванну, чтоб закапать себе в нос. Дети с вытаращенными глазами, унюхав запрещенный дух, смотрят на меня через нагромождение табуреток. - Это будет не простой ребенок, - сказала мне гостья. - Он в честь Булгакова. Я зачала его на Патриарших в Вальпургиеву ночь. - На чем зачала? - спросила я, будучи дурой и не сумев охватить объем информации. - На скамейке! - почему-то закричала она. - Это вы все на диванах и кроватях. А на меня смотрели звезды! Дети выглянули в табуретный проем. "Какие примитивы, - печально подумала я. - Типично кроватно-диванная продукция. Что с нее взять?" Мистер Воланд нагло хихикнул в вентиляционную решетку. Я выпрямила стан. Ну ладно, ладно, не стан - туловище. Затекшее в идиотской позе... Но выпрямила - точно. Выпрямилась. Потому что хихикнул Воланд? Да нет же, нет! Кто такой Воланд? Дитя. Дитя Булгакова. А Булгаков - это святое. Можно потерять ум, честь и совесть, но потерять одиннадцатый и первый номера "Москвы" с "Мастером" не просто нельзя. Это смерти подобно. Как-то ко мне в очередной раз приехал очередной гость из провинции. Он почему-то ходил босиком, а носки сворачивал в малюсенькие катышки, даже не знаю, как это у него получалось, и клал на видное место, на трюмо там или на книжную полку. Вот на полке он у меня и углядел переплетенного Булгакова, тогда еще раритет из раритетов. - Это тебе надо? - спросил он, стуча кургузым пальцем по светло-коричневому томику. У меня просто слов не нашлось от возможности постановки такого вопроса. - Жаль, - сказал он. - Мне очень надо. - Всем надо, - ответила я. - Это же Булгаков! - Нет... не в этом дело. Я совершенно не понимаю эту книжку. Совершенно! По-моему, это чепуха. Я начинал читать три раза - и не смог. Я что, дурак? Нет. Я умный. Я хочу разобраться... Этот экскурс к человеку с носками-катышками можно вычеркнуть к чертовой матери. К истории моей глупости он отношения не имеет. Так, вспомнилось время, трахнутое Булгаковым. Каким же удивительным мастером оказался незабвенный Михаил Афанасьевич - поимел сразу и всех. И вот - оказывается! - у меня сидит на стуле, одновременно неся в животе почти готового ребеночка, человек - женщина, который любил писателя не так, как все, - ля-ля, ля-ля! - а до кошмара конкретно. Пришла на Патриаршие, легла на скамейку (твердо же!), где-то там шебуршились ведьмы и ведьмаки, тихий дух бедолаги Аннушки прятался в телефонной будке, предмайская иллюминация сбивала с толку нечистокровных грешников, внося сумятицу и в их и без того сбитые с толку души. Только чистокровные знали, что разноцветные огни зажигаются в их честь и говорить тут не о чем. Их праздник! Праздник всеобщей порчи. Значит, так... Туловище мое, туло - пряменькое, фантазия моя буйненькая, экстаз полненький. Решеточка вентиляционная колышется. И это вместо того, чтобы спросить: а кто делал вторую часть ребеночка? Я человек верующий, но с фактом непорочного зачатия отношения - скажем - непроясненные. Червь сомнения меня гложет. Змей... А беременная девушка, оказывается, давно мне что-то рассказывает, и, возможно, самое главное, я, балда, прослушала. ...площадью не поделится. И вообще не поймет. На диване ей было бы понятно. У нее многие на диване... Дверь закроют и как будто Галича слушают. А Галич для звука... Ложное включение. Понимаете? Мне так за него обидно делается... - Он бы на это не обиделся, - почему-то брякнула я. - Нет, обиделся! - возмутилась гостья. - Почему я на это никогда бы не пошла. А я что, не имела возможность под музыку? Да пожалуйста. Вы же знаете, вы же сами приходили... - Куда я приходила? - с ужасом спросила я. Этот ужас мой очень важен. Я едва не потеряла сознание, потому что совершенно не могла вообразить, где я бывала и где воспроизводство человечества шло под песни Галича. Ведь речь шла о некоем чуть ли не постоянном потоке действа, из которого отважные диссиденты, можно сказать, выплывали, выбирались и, встряхнувшись, бежали ложиться навзничь возле светлой памяти Аннушкиного маслица. Только через какое-то время до меня дошла дичь информации. Оказывается, речь шла о тишайшей, добрейшей, плохо видящей моей подруге Асе - у нее жило в прихожей отвратительное мне зеркало, - гостеприимство которой мне в Европе сравнить не с кем. У нее кормились, поились, спали, жили день, два, четыре, восемь люди, кошки, собаки, птицы, черепахи, кролики. Ее бывало трудно разыскать на этом толковище. Близорукая, нездоровая, она, конечно, где-то гнездилась, за какой-то из закрытых дверей, откуда звучали то Галич, то Высоцкий. А сейчас моя гостья убеждала меня, что там не слушали музыку. Но я-то слушала! Сидя на диване, между прочим. - ...Меня зовут Женя, - сказала мне гостья. В конце концов это надо было когда-то сделать - познакомиться. Я знала, что некая Женя, не поступив в институт, как-то попала к Асе. К ней всегда попадали как-то. Это был демоприемник, где отлеживались, отсиживались, где прятались. Как во всяком приемнике, в нем, случалось, хамили именно тем, кто кормил и вытирал сопли. Ася хамства не видела по причине особого свойства. Ее подопечные были выше подозрений. О них нельзя было подумать плохого, а уж сказать! Тут опять на выброс просится эпизод вне сюжета. ...Звонит Ася. У нее только что поменяли разбитый толчок, в туалете непролазная грязь, новый и разбитый унитазы стоят рядом и практически лишают смысла существования данное место пользования. Не могла бы я... Дело в том, что Ася - умница, прелесть, душа - всемерно косорука. Не в прямом смысле, а в том, что ничего из того, что знает и умеет всякая баба, она делать не умеет. Она замирает над хорошо выбритой импортной курицей, не будучи уверенной, нужно ли помыть ее еще и мылом или достаточно почистить, как яблоко. Звонит и спрашивает. Она не умеет стирать свое интимное. Она не знает, как метут пол и скребут кастрюлю. Это ее удивительное свойство - откуда только оно взялось, если она девушка из семьи работящих участковых врачей, - всегда было для меня раздражающей тайной. И надо сказать, что, любя ее, в минуты ее косорукости я готова была ее убить. И не раз. На неумехости хозяйки жирели ее приживалы. Сваренный неизвестно откуда взявшейся девицей супчик становился предметом такой Асиной благодарности, такой преданности, что можно было, не беспокоясь, жить у нее год. Сама она - ни за что! - никого ни о чем не просила, просто супы варились потому, что пришлая девица сама захотела поесть и полезла в шкафчики. Меня же Ася могла попросить о чем угодно, - это была ее слабость, а моя гордость до этого самого случая. Ну так вот... Она мне позвонила, что в уборной нельзя сделать пи-пи, так как разбитый толчок стоит на пути к цели. И я к ней безропотно поперлась через всю Москву, правда, кляня ее, дуру, что не попросила рабочих вынести за собой мусор. Наверняка они сломили бы с нее более чем, Ася в деньгах не разбиралась, как и в курицах, но хоть за пределы сортира можно было этим сволочам пролетариям вынести толчок? Потом я узнала: все так и было - пролетарии сволочами не были, они вынесли разбитый унитаз в коридор. Но у Аси в тот вечер было много людей, и даже два поляка-переводчика, и, с точки зрения музык и литератур, стоящий посередине предмет как-то не звучал... Поэтому она сама - кретинка эстетка - попросила его запятить назад. Я всегда была закаленной бытом женщиной. (Напи-сала почему-то "пытом". Может, так даже точнее.) Я носила и ношу тяжелое туда, сюда и обратно. Умею самолично двигать мебель. Даже пианино лихо качу по комнате, упершись в него задницей. Но вынести разбитый унитаз на помойку - это пардон. Не потому, что чванюсь, а потому, что не осилю. Съесть-то он съест, да кто ему даст? - А я думала, ты сможешь, - расстроенно сказала Ася. - Ты ведь ловкая. Двери в комнаты были закрыты. И в первой, и во второй звучали смехи свободных людей. Я распахнула двери. Квартира была полна в основном

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору