Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
жи капустный лист...
Косточка авокадо
Рассказ
меня не получились страусы и косточки у авокадо оказались слишком
большими", - печально признался Бог, очутившись по случаю на Земле.
Вот так замечательно зацепился в памяти какой-то американский фильм, из
которого ничего не помню, а вот на страусов теперь без нежности смотреть не
могу. Неудачные вы Его! Лапочки... Такие не фламинго...
С тех пор как я поняла, что мне и половины не сделать из того, что должна
была и могла, проблема большой косточки авокадо стала мне застить свет.
Боюсь неудачи. Я даже специально купила эту Божью поделку, добралась до
твердой середины. Действительно, можно было и помене... Зато как хорошо
лежит в кулаке, как шершавится! А если еще запустить в глаз... Нет, это не
вишня и даже не слива...
Хотя хорошо бы написать именно про вишню, про то, как она цветет, какой
белый дым стоит. Такое счастье набухает внутри, что трещат ребра. Но за
вишневый сад и схлопотать можно. Он у нас один - цветущий, срубленный, в
печи стопленный, на все голоса спетый, а потому неча про него... И сливовую
косточку не тронь: ею уже сто лет все не может подавиться один
невоспитанный, жадный до фруктов мальчик.
Обтоптанные, захватанные, залюбленные поля и нивы, люди, львы, орлы и
куропатки...
"- Мадам! Все продано. Есть перо от страуса и косточка от авокадо.
- Благодарю вас. Беру косточку".
...Ночью и пришел этот авокадовый рассказ. Пришел почему-то боком и
застил свет ночной лампы, под которой лежал нормальный детективчик из тех,
что про английский замок, в котором совсем не обязателен скелет в шкафу,
зато непременен лорд-гомосек с отполированными до нечеловеческой красоты
ножными ногтями. Перед ними я всегда столбенею. Хочется быть лордом и даже -
пусть! пусть! - гомосеком. Какая разница, если хочется носить лепестковые
ногти. Так вот на этом замиральном от черной зависти месте мне застило
лампу, ибо бочком... Хотя нет, как раз не бочком, а прямо, вперед, двумя
широкими шагами преодолевая мою прихожую, вошла ко мне эта глупая история.
Пришла и стоит в моей прихожей, хотя не звали. Дети только что ввалились из
школы, вы-едают в нетерпении мякиш из батона, через три часа по местному
времени по этому поводу загунявит муж о своем военном детстве и той пайке,
которую он съел не то что с горелой коркой, а с прилипшим к ней куском
грязной газеты. В стомиллионном повторении это должно нами восприниматься
как вершина его жизненных испытаний! Апофеоз войны. В этот момент я думаю о
Верещагине! Как ему в гробу? Не жмут ли стенки? Не повернуться ли ему на
бочок?
Бочок... При чем тут он? Оказывается, это она, моя гостья, стоит уже
здесь - бочком, как раз на фоне светящегося закатным солнцем окна кухни, в
которой дети уже доели мякиш, а Верещагин...
Развожу все по местам - дети, мякиш, женщина в прихожей - это все правда
жизни. Это Илья Глазунов, Верещагин, уютненько повернутый со спинки на
бочок, муж, который придет и загунявит про пайку, - это воображение. Это
Пикассо со своей треснутой об колено скрипкой. Но для меня-то все это сразу
и одновременно! Вот в чем тайна тайн.
- Оставьте батон, паразиты моей жизни! - кричу я детям и, повернувшись к
гостье, говорю голосом высшего с отличием образования, что рада ей
бесконечно, все-таки два раза в жизни встречались. Родные, можно сказать. А
встречались мы с ней, между прочим, тоже в прихожей, правда, другой, с
большим зеркалом в металлооправе и с таким оглушительно правильным
отражением, что я его ненавидела и каждый раз вспоминала свою любимую
покойную подругу, которая говорила: "Зеркало, дура, должно быть мутным или
висеть в темном месте, чтоб, посмотрев на него, ты убедилась в своей
красоте, а не в изъянах кожи. Убедившись, ты воспрянешь духом и станешь
красивее, уничтожая этим все свои изъяны. Теорема такая: радуюсь (пусть даже
обману) - значит, хорошею, а недостатки, как побитые собаки, заползают туда,
где им и место". Так вот та прихожая, где я встречалась с гостьей, на мою
голову, была наоборотной. В ней при помощи зеркала ты сразу убеждался в
землистости кожи, в неизгладимой глубинности морщин, которые называются
"собачьей старостью" и настигают, сволочи, тебя лет эдак в двадцать пять; в
тусклости и сечености волос, бывших когда-то, по определению завистников,
гривой, и теде и тепе. Можешь спускаться все ниже и ниже по самой себе и
портить себе же настроение.
Я любила тот дом и его хозяйку, но прихожую ненавидела. Из нее всегда
было трудно уйти быстро, вечно в ней толклось множество людей, надо было на
виду безжалостного зеркала извлекать из глубин крючков своего лысого
кролика, а какой-нибудь интеллигент - это непременно - на тонюсеньких лапках
и в дымчатых очках - тоже непременно - норовил подскочить на носочках,
помогая тебе овладеть зайцем, и, пока я попадала в рукав, выталкивая из него
по ходу шапку и шарф, зеркало-гадина отражало все это без стыда и совести,
строго по законам физики. Вот однажды, вернее, дважды, мы и встретились
глазами с сегодняшней моей гостьей, которой я солгала, что безмерно рада ей,
вот только дети жрать хотят, а обед у меня готов на три четверти, так что...
- Я подожду, - сказала она.
На самом деле обед готов был, оставалось налить две тарелки. На самом
деле я выкраивала время на "сообразить": что могло понадобиться этой
малознакомой женщине в моем доме? С какой сырости она завелась у меня?
Господи! Да тысячу раз получужие дядьки и тетки вваливались, не звоня и не
предупреждая, и ничего! Я кормила их, поила, спать укладывала, а дети - чай,
не баре - сами вполне справлялись с половником и чайником и спать сами
укладывались, а утром перешагивала через мертво спящих на полу гостей,
которых Бог послал.
Нет! Случайным гостем меня не удивишь. Я к нему, как пионер, завсегда
готова. Тут было что-то другое. Я чуяла. Ну как я могу объяснить сквозняк
под ложечкой или хлопанье ставен, которых нет, или то, как по серебристой
дорожке пыли, высвеченной закатным солнцем в моей кухне, некто скатился
кубарем и тут же велел его нарисовать. Вместе с дорожкой из пыли и ставнями.
Вот почему я попросила у гостьи пардону и, быстро разделавшись с
оголодавшим потомством, скрылась на две-три минуты в ванной, приплюснувшись
к холодному кафелю. Я стала "собирать дух". Я же не знала, что ко мне
пришло. А жизнь научила меня всегда быть готовой к неприятностям большим,
чем меньшим.
...Итак, сначала... Месяца декабря ко мне пришла малознакомая хорошо
беременная женщина, с которой меня сводила судьба у чужого гадостного мне
зеркала. Жизненный опыт загодя выплюнул перфокарту предупреждения, как-то:
чужие беременные, звонящие вам ни с того ни с сего в дверь, всегда чреваты
осложненными обстоятельствами. Их мог забрюхатить ваш муж. Или сын. Или
брат! Ваш приятель, у которого уже есть семеро по лавкам. Ваш папочка,
выстреливающий на вдовьей старости лет бездумно, стихийно и страстно. Так
как - повторяю - моя голова устроена для усложнения мира, то я подумала все
сразу. И молила Бога, чтоб это был многодетный приятель, пусть лучше он. Я
уже готова помогать ему материально в виде круп и макаронных изделий, а
также несношенных детских вещей. Когда я выходила из ванной, кубарек с
солнечной дорожки гнусно хихикнул на горячем кране и сказал довольно громко
и без малейшего сомнения: "Дура!"
Гостья сидела в кресле, широко раздвинув ноги. Молния на джинсах была
разверста до своего упора, и хорошо виделась натянутость на пупке голубых
трусов. Завозились в голове мысли. Ну пришла бы к чужому человеку беременная
я, пусть даже с распахнутой ширинкой? Разве не прикрыла бы я голубые трусы
любым подручным предметом - концом блузки, носовым платком, шарфиком,
шапкой, наконец, моей диванной подушкой, что лежала рядом как бы специально.
Возьми, мол, и прикройся! Но так поступила бы я, и с этих самых своих мыслей
я окончательно и бесповоротно вступила в глупость истории.
Беременная девушка с лежащим между ног животом сказала:
- Я беременна. - И почему-то встала и повернулась туда-сюда, видимо,
считая позицию стоймя убедительней.
Я всплеснула руками, как бы до этого ничего не заметив, не увидев, а
теперь, увидев, удивилась, восхитилась и плещу руками.
- Поздравляю! - радостно сказала я. - Ребеночек - это замечательно! -
Гостья посмотрела на меня как на идиотку. В соседней комнате не на жизнь, а
на смерть скандалили радости моей жизни - дети, деля линейку.
- Хотите чашку чая? - прогнусила я голосом Элизы Дулитл.
- Лучше кофе, - ответила она.
Кофе надо было варить, у меня не было растворимого. Я позвала ее на
кухню. Пришлось отодвигать столик, чтоб тяжелой девушке было удобно сесть,
она брезгливо умащивалась на пластмассовой тонконогой, холодящей зад
табуретке. Я сдуру предложила ей нормальный стул, напрочь забыв: в кухне
стул не помещается - в ней всего пять метров, и все ее возможности давно
изучены при помощи строкомера.
Я внесла стул и вынесла из кухни все, что могла, загромоздив крошечную
переднюю. Стол почти вплотную приблизился к плите, и я сторожила кофе на
расстоянии, зависнув над столешницей. Холодильник был от меня отрезан
напрочь, но язык, живущий независимо от меня и от обстоятельств жизни,
предложил гостье "колбаски и сырку". Беременная девушка рылась в
холодильнике сама - он ей был доступен. Рылась, рылась и нарыла заныканную
"Виолу", по тем временам дефицит. Я, грешница, хранила сырок для себя, для
того редкого момента, когда в доме никого, я одна-одинешенька, свободна, так
сказать, от постоя и у меня на этот счастливый момент все сделано. Тогда я
завариваю персональный чай и лакомлюсь, набирая на кончик ложечки эту самую
"Виолу". Даже дети были ко мне в этом случае щедры и снисходительны. Сын
говорил сестре: "Не ешь эту "тетку"... Это мамино баловство". - "Я, конечно,
ее не хочу, - отвечала дочь, - но делиться честно. Я возьму капельку".
В этот раз мне не осталось ничего. Господи, прости меня! Не жалко. Ни
тогда, ни теперь. Почему же я так по-дробно про себя, нелепо зависшую над
столом, про нее, смачно намазывающую "тетку" на полбатона, про табуретки,
загромоздившие вход и выход в квартиру? Про то, как она, привстав, слегла
приспустила джинсы, тихо ругаясь при этом?
Я толкусь на этом, ибо это был процесс погружения в идиотию. В прошлом
веке написали бы - морок. И оно пришло мне на ум, это слово, но куда оно к
табуреткам, ширинкам и плавленому сыру? Не всякое слово не во всякую строку
лезет. А идиотизм ситуации в том, что я не задаю ни одного действительно
существенного вопроса, она тоже не соизволит мне объяснить, с чего вдруг
пришла и пьет мой чай с моим сырком.
Напоминаю: виделись в чужой прихожей. Я маялась с интеллигентом на голову
ниже меня, который норовил меня всунуть в "зайца". В зеркале - проклятущем
зеркале! - мы встретились с ней глазами. Я - гостья уходящая, она -
пришедшая. Вот и вся любовь. А теперь - она съела "тетку" и спускает у меня
штаны.
Ладно. Жду.
- Я закурю, - говорит она.
- Пожалуйста, - отвечаю я, хотя в моем доме, где практически можно все,
"не курить" - единственное условие. У меня на дым аллергия.
Но беременным не отказывают. Беременных лелеют. Она курит, я заскакиваю в
ванну, чтоб закапать себе в нос. Дети с вытаращенными глазами, унюхав
запрещенный дух, смотрят на меня через нагромождение табуреток.
- Это будет не простой ребенок, - сказала мне гостья. - Он в честь
Булгакова. Я зачала его на Патриарших в Вальпургиеву ночь.
- На чем зачала? - спросила я, будучи дурой и не сумев охватить объем
информации.
- На скамейке! - почему-то закричала она. - Это вы все на диванах и
кроватях. А на меня смотрели звезды!
Дети выглянули в табуретный проем. "Какие примитивы, - печально подумала
я. - Типично кроватно-диванная продукция. Что с нее взять?"
Мистер Воланд нагло хихикнул в вентиляционную решетку. Я выпрямила стан.
Ну ладно, ладно, не стан - туловище. Затекшее в идиотской позе... Но
выпрямила - точно. Выпрямилась. Потому что хихикнул Воланд? Да нет же, нет!
Кто такой Воланд? Дитя. Дитя Булгакова.
А Булгаков - это святое. Можно потерять ум, честь и совесть, но потерять
одиннадцатый и первый номера "Москвы" с "Мастером" не просто нельзя. Это
смерти подобно. Как-то ко мне в очередной раз приехал очередной гость из
провинции. Он почему-то ходил босиком, а носки сворачивал в малюсенькие
катышки, даже не знаю, как это у него получалось, и клал на видное место, на
трюмо там или на книжную полку. Вот на полке он у меня и углядел
переплетенного Булгакова, тогда еще раритет из раритетов.
- Это тебе надо? - спросил он, стуча кургузым пальцем по
светло-коричневому томику.
У меня просто слов не нашлось от возможности постановки такого вопроса.
- Жаль, - сказал он. - Мне очень надо.
- Всем надо, - ответила я. - Это же Булгаков!
- Нет... не в этом дело. Я совершенно не понимаю эту книжку. Совершенно!
По-моему, это чепуха. Я начинал читать три раза - и не смог. Я что, дурак?
Нет. Я умный. Я хочу разобраться...
Этот экскурс к человеку с носками-катышками можно вычеркнуть к чертовой
матери. К истории моей глупости он отношения не имеет. Так, вспомнилось
время, трахнутое Булгаковым. Каким же удивительным мастером оказался
незабвенный Михаил Афанасьевич - поимел сразу и всех.
И вот - оказывается! - у меня сидит на стуле, одновременно неся в животе
почти готового ребеночка, человек - женщина, который любил писателя не так,
как все, - ля-ля, ля-ля! - а до кошмара конкретно. Пришла на Патриаршие,
легла на скамейку (твердо же!), где-то там шебуршились ведьмы и ведьмаки,
тихий дух бедолаги Аннушки прятался в телефонной будке, предмайская
иллюминация сбивала с толку нечистокровных грешников, внося сумятицу и в их
и без того сбитые с толку души. Только чистокровные знали, что разноцветные
огни зажигаются в их честь и говорить тут не о чем. Их праздник! Праздник
всеобщей порчи.
Значит, так... Туловище мое, туло - пряменькое, фантазия моя буйненькая,
экстаз полненький. Решеточка вентиляционная колышется.
И это вместо того, чтобы спросить: а кто делал вторую часть ребеночка? Я
человек верующий, но с фактом непорочного зачатия отношения - скажем -
непроясненные. Червь сомнения меня гложет. Змей...
А беременная девушка, оказывается, давно мне что-то рассказывает, и,
возможно, самое главное, я, балда, прослушала.
...площадью не поделится. И вообще не поймет. На диване ей было бы
понятно. У нее многие на диване... Дверь закроют и как будто Галича слушают.
А Галич для звука... Ложное включение. Понимаете? Мне так за него обидно
делается...
- Он бы на это не обиделся, - почему-то брякнула я.
- Нет, обиделся! - возмутилась гостья. - Почему я на это никогда бы не
пошла. А я что, не имела возможность под музыку? Да пожалуйста. Вы же
знаете, вы же сами приходили...
- Куда я приходила? - с ужасом спросила я. Этот ужас мой очень важен. Я
едва не потеряла сознание, потому что совершенно не могла вообразить, где я
бывала и где воспроизводство человечества шло под песни Галича. Ведь речь
шла о некоем чуть ли не постоянном потоке действа, из которого отважные
диссиденты, можно сказать, выплывали, выбирались и, встряхнувшись, бежали
ложиться навзничь возле светлой памяти Аннушкиного маслица.
Только через какое-то время до меня дошла дичь информации. Оказывается,
речь шла о тишайшей, добрейшей, плохо видящей моей подруге Асе - у нее жило
в прихожей отвратительное мне зеркало, - гостеприимство которой мне в Европе
сравнить не с кем. У нее кормились, поились, спали, жили день, два, четыре,
восемь люди, кошки, собаки, птицы, черепахи, кролики. Ее бывало трудно
разыскать на этом толковище. Близорукая, нездоровая, она, конечно, где-то
гнездилась, за какой-то из закрытых дверей, откуда звучали то Галич, то
Высоцкий. А сейчас моя гостья убеждала меня, что там не слушали музыку. Но
я-то слушала! Сидя на диване, между прочим.
- ...Меня зовут Женя, - сказала мне гостья.
В конце концов это надо было когда-то сделать - познакомиться. Я знала,
что некая Женя, не поступив в институт, как-то попала к Асе. К ней всегда
попадали как-то. Это был демоприемник, где отлеживались, отсиживались, где
прятались. Как во всяком приемнике, в нем, случалось, хамили именно тем, кто
кормил и вытирал сопли. Ася хамства не видела по причине особого свойства.
Ее подопечные были выше подозрений. О них нельзя было подумать плохого, а уж
сказать!
Тут опять на выброс просится эпизод вне сюжета.
...Звонит Ася. У нее только что поменяли разбитый толчок, в туалете
непролазная грязь, новый и разбитый унитазы стоят рядом и практически лишают
смысла существования данное место пользования. Не могла бы я...
Дело в том, что Ася - умница, прелесть, душа - всемерно косорука. Не в
прямом смысле, а в том, что ничего из того, что знает и умеет всякая баба,
она делать не умеет. Она замирает над хорошо выбритой импортной курицей, не
будучи уверенной, нужно ли помыть ее еще и мылом или достаточно почистить,
как яблоко. Звонит и спрашивает. Она не умеет стирать свое интимное. Она не
знает, как метут пол и скребут кастрюлю. Это ее удивительное свойство -
откуда только оно взялось, если она девушка из семьи работящих участковых
врачей, - всегда было для меня раздражающей тайной. И надо сказать, что,
любя ее, в минуты ее косорукости я готова была ее убить. И не раз. На
неумехости хозяйки жирели ее приживалы. Сваренный неизвестно откуда
взявшейся девицей супчик становился предметом такой Асиной благодарности,
такой преданности, что можно было, не беспокоясь, жить у нее год. Сама она -
ни за что! - никого ни о чем не просила, просто супы варились потому, что
пришлая девица сама захотела поесть и полезла в шкафчики. Меня же Ася могла
попросить о чем угодно, - это была ее слабость, а моя гордость до этого
самого случая. Ну так вот... Она мне позвонила, что в уборной нельзя сделать
пи-пи, так как разбитый толчок стоит на пути к цели.
И я к ней безропотно поперлась через всю Москву, правда, кляня ее, дуру,
что не попросила рабочих вынести за собой мусор. Наверняка они сломили бы с
нее более чем, Ася в деньгах не разбиралась, как и в курицах, но хоть за
пределы сортира можно было этим сволочам пролетариям вынести толчок? Потом я
узнала: все так и было - пролетарии сволочами не были, они вынесли разбитый
унитаз в коридор. Но у Аси в тот вечер было много людей, и даже два
поляка-переводчика, и, с точки зрения музык и литератур, стоящий посередине
предмет как-то не звучал... Поэтому она сама - кретинка эстетка - попросила
его запятить назад.
Я всегда была закаленной бытом женщиной. (Напи-сала почему-то "пытом".
Может, так даже точнее.) Я носила и ношу тяжелое туда, сюда и обратно. Умею
самолично двигать мебель. Даже пианино лихо качу по комнате, упершись в него
задницей.
Но вынести разбитый унитаз на помойку - это пардон. Не потому, что
чванюсь, а потому, что не осилю. Съесть-то он съест, да кто ему даст?
- А я думала, ты сможешь, - расстроенно сказала Ася. - Ты ведь ловкая.
Двери в комнаты были закрыты. И в первой, и во второй звучали смехи
свободных людей.
Я распахнула двери. Квартира была полна в основном