Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
соседями напротив, Зина стала
испытывать мучительное любопытство к бывшей жене физика. И так, и эдак
разглядывала ее. Потом остро ждала, кто у них родится. Сравнивала своего
крепыша-сына с "панинским маломерком". Ничто просто так не сходило с рук
Людмиле Васильевне, ни плохое, ни хорошее. Казалось бы, зачем столько сердца
ты на нее тратишь, Зина? Зачем? Но остановиться было трудно. А тут еще сынок
вырастал весь в физика. Лицо в лицо. Только придурошный Сорока мог видеть в
его лице свое. "В меня, сынок, в меня! - стучал он по спине высокого и
красивого парня. - Просто капля воды!"
Шел сынок по улице, а в калитке жмется телом Люська. Интересно, видит она
схожесть или нет? А если не видит, то где у нее тогда глаза, в какое место
они у нее вставлены? Ведь у сыночка над губешкой с правой стороны возьми и
объявись физикова родинка, черно-коричневая, с пушком... Надо быть совсем
слепым...
Сорока храпит рядом... "Ах ты, Сорока-ворона, - думает Зина. - Интересно,
живи я с физиком, случилось бы со мной это? Настигла бы меня тяжесть,
которой я до смерти буду придавлена? И что бы с нами вообще было?" Тут Зина
замирает, потому что это все равно что дойти до бездны и пытаться в нее
заглянуть. Назад, назад... Бог наградил ее сыном и наказал болезнью. Физик
же... Физик же - получается - кругом только наказанный. Без награды. И это
ее вина. Зина допускала, что у него могут быть дети. Ну и что с того? Такого
мальчика могла ему родить только она. Только!
И Зина начинала мычать от свалившегося на нее сча-стья-горя.
Машинистка
- Кислого молочка попьешь? - спрашивает Шпрехт у Вари.
- Попью, - отвечает та бодро. - Чего тебе там Панин лялякал?
- У Людмилы Васильевны просветление, - говорит Шпрехт. - Фотокарточки
смотрит.
- Ну и пусть смотрит, - снисходительно говорит Варя. - Человеку нужны
маленькие радости.
Шпрехт всегда столбенеет от Вариных выражений. Проживи он хоть тысячу
лет, ему не сказать так умно и складно. "Человеку нужны маленькие радости".
Надо же! У Вари каждое слово хоть записывай, конечно, когда она не ругается
и не кричит по-черному. Тогда лучше не записывать.
Он приносит ей на деревянной разделочной доске чашку густого кислого
молока и кусок черного хлеба. Варя только что не урчит от удовольствия.
Шпрехт садится на краешек постели.
- Знаешь, - говорит Варя, - когда я встану, мы сделаем перестановку. Я
прочитала в журнале, надо спать с севера на юг. И потом... Ты помнишь, как я
у трюмо отпилила верхушку? Найди ее. Надо ее приставить. Я была тогда дура,
а сейчас понимаю - в тех завитушках был самый смысл.
"Где ж я найду эту верхушку? - ужасается Шпрехт. - Столько лет прошло.
Да, может, мы спалили ее к чертовой матери!
- Поищу, - говорит он тихо. - Но, Варя, могу ж и не найти...Столько
лет...
- Найди, - строго сказала Варя. - Непременно найди. Завтра ты меня
поставишь на ноги. Я попробую постоять со стулом.
Когда хорошо, то хорошо... Шпрехт массирует пальцы, покряхтывая от боли и
наслаждения. Варя лежит на спине, сложив на высоком животе руки. Светится
прямоугольник трюмо.
...С ним было так... Эвакуировалось начальство. Среди начальства был один
еврей - начальник ОРСа и один немец - зам.нач. шахты по добыче. Их не хотели
вообще брать, но взяли при условии - без вещей. То есть по минимуму. Жена
немца была в их машбюро старшей. Она сказала: "Варя! Заберите нашу мебель.
Вернемся, я оплачу вам хранение. Не вернемся - будет ваша". Родители Вари
были против категорически. Нельзя брать чужое, и все тут, даже если об этом
просят. А Шпрехт, которого только-только привезли и положили в сарай на
окончательное излечение, наоборот, Варю поддержал. Тогда она взяла тачку и
поехала. Но припозднилась - все уехали, а соседи уже заканчивали разгром
квартир. Еврей и немец жили как раз рядом.
Не осталось практически ничего. Какая-то посуда и нижний ящик комода с
проломленным дном, наполненный фотографиями. За Варей тогда увязалась дочка
Жанна, села на тачку и ни в какую. Вот она-то ринулась к ящику и просто с
ума сошла, дурочка, от открыток с расписными яичками, с кудрявыми девочками
в кружевах и розовыми ангелами с малюпусенькими пипишками. Собрала все.
Потом так и возила с собой, сначала в институт, потом по назначению. Когда
Варя была у нее до удара, то увидела: фотографии семьи у дочери лежат абы
как, а эти - в особом альбоме. Она Жанне: "Объясни". Жанна: "Это для меня
как кусок астероида. Или Атлантиды. Ты ведь никогда не читала, что написано
на обороте открыток." - "Читала, - ответила Варя. - Поздравительные
открытки. Христос воскресе..." - "Не знаю, - сказала дочь. - Для меня это
много большее..."
И спрятала альбом от матери. Варя поняла так. Если я живу хорошо, если у
меня муж, дети и достаток, если у меня есть с кем поговорить об умном -
зачем мне чужое воскресе? У меня есть свое. Значит, у дочери не все в
порядке, одна видимость благополучия. Варя не любила в людях жалкость. Ну не
любила и все тут. Сдвинутый на чулке шов, шарфик с обтрепанными концами,
сломанный зуб в улыбке, перчатки с затянутой не в цвет дыркой. И, с точки
зрения Вари, дочь шла в этом направлении. В направлении жалкости. Причем
нехорошо шла. С вызовом ей, матери, и всем!
Тогда у Вари первый раз зашкалило давление.
- Купи себе красивые туфли и хорошие духи! - кричала она дочери.
А та стояла перед ней в своих стоптанных дешевых мальчиковых ботинках, и
у нее дергалось веко.
- Мне не платят на красивые туфли и духи!
У Вари все слова под языком были, все! Про мужа дочери, который протирает
где-то штаны вместо того, чтобы крутиться по жизни. Про нее самое, дочь,
которая вся из себя гордая и в пояснице не гнется. Варя сама гордая, еще
какая, но ведь она давно поняла: мир захватили Сороки. Их дурить - легкая
радость, все равно что - извиняюсь - два пальчика обписать. Их не побеждать
- и есть самая жалкая жалкость. Вот она...
Варя засмеялась громком и весело, хорошо, что умаянный Шпрехт храпел, а
то бы примчался.
Она отсмеялась и подумала: "Вот так человека может довести интересная
мысль и до дури... Что это я хотела подумать? Что я такое победила в жизни?
Смешно даже говорить такое, лежачи... Вся-то ее заслуга, что родила сыночка.
И вот в нем осуществила свои мечты. Такой красавец и умница! Такой
образованный. Вежливый. И ботиночек у него начищенный в любую погоду, и
рубашечка с галстучком всегда в тон. Выглядит! Это уже не говоря о том, что
и машина, и квартира дай Бог каждому. А главное... Ни-ни жалкости...
Ни-ни... Конечно, есть противность. Есть! Он, в сущности, работает Сорокой
на областном уровне. Но, храни Господи, ничего же общего с малохольным
соседом, ничего!
Впасть в молитву о сыне - это все равно как поступить ненароком с теми же
двумя пальцами. Легко и просто. Дал бы ему Бог еще и умную жену, но тут -
полный прокол, чурка с глазами. Ах, была бы она с ним рядом. Она бы ему
напоминала: "Вот есть Сорока. Образец. Но, сынок, двигаться вперед можно от
любого места, даже от такого". И она бы ему рассказала, как можно украсить
собой место Сороки. Жанна просто зашлась от смеха, когда она ей рассказала,
что ничего страшного в партийном продвижении сына не видит. "Это я родила
его в этом месте и в это время. И я его родила на счастье, а не на серый
будень". - "Так не говорят," - ответила Жанна. "Знаю. Я нарочно. Я
подчеркиваю смысл".
Варя смотрит в зазеркалье трюмо. Видно свисающее с ее дивана одеяло. В
темноте такое же серое, в какое было это трюмо завернуто тогда, в сорок
первом.
...Значит, так... Жанна стоит вся красная от своей открыточной добычи.
Плохой у нее тогда был глаз, с сума-сшедшиной. Надо было бы отнять у нее
этот "кусок астероида", может, не забились бы памороки.
Народ же, вернувшись по второму и третьему разу в брошенные квартиры,
совсем спяченный от дармового добра, уже брал и негожее. Унесли ящик от
комода, вы-тряхнув оставшиеся от Жанны фотографии. В Варе тогда накипало.
Все дело было в тачке. Все-таки с ней приехала, что ж, пустой возвращаться?
С другой стороны, не в ее понятиях мародерствовать. Старшая машинстка Эльза
ведь сама ей сказала: "Забери вещи". Варя просто не успела, пока препиралась
с мамой, пока обувала тачку в колеса, пока получала моральную поддержку от
Шпрехта. Вот и явилась: "Где стол был яств, там гроб стоит". Чего-то так ей
вспомнилось, она еще удивилась, откуда это пришли слова и при чем здесь
гроб?
А тут как бы его и несут. Не из немецкой, а из еврей-ской квартиры.
Было это цинковое корыто, которое привязали серым одеялом к трюмо,
видимо, для сохранности зеркала. Полное впечатление гроба, Варя аж
вскрикнула, а народ стал разбираться с предметом. Ждали большего, чем нашли.
Корыт теперь у всех было по два, по три, по шесть, по восемь, да и зеркал
как бы уже наелись: у немца и еврея висело, считай, в каждом простенке.
Вот тогда и проявились лучшие качества нашего народа, его безграничная
ширь и доброта. Народов глаз увидел пустую тачку и Варю-колобка, оставленную
не по справедливости ни с чем.
- Отдать женщине с ребенком, - проревел народ, и на Варину тачку лег гроб
из корыта и зеркала. Потом стали проявляться и другие безгранично прекрасные
свойства: народ стал отрывать и от себя. Кто-то принес кастрюлю, "чуть
подпаять и вари", кто-то матрац с безмолвно говорящими желтыми разводами,
кто-то заварной чайник без ручки.
Не своим голосом заорала Жанна на такую человече-скую щедрость, но и
Варя, вначале слегка прибалдевшая, пришла в ярость чувств. Она
просто-напросто поставила тачку на попа, и все соскользнуло, и корыто
отвязалось от зеркала и с хорошим звуковым сигналом шмякнуло обземь.
Посунулось и трюмо, но уперлось резной верхушкой в землю и затормозилось.
Это была уже судьба: Варя привезла его домой и спрятала в сарае, за
Шпрехтом.
И лежало оно там, и лежало до того самого времени, пока не построили дом.
Варя и забыла о нем, пока не испугалась. Шпрехт возился в сарае, вынес
трюмо, чтоб не мешало, и приставил к стене. А Варя шла себе мимо. Шла и
увидела толстую тетку с ведром, идущую ей навстречу. Тетка была ей знакома,
знакома была и дорога, по которой та шла. Но случилась странность.
Странность в освещении. Варя шла по солнцу, а та, с ведром, шла как бы по
серой погоде. Варя, умная, хоть и вздрогнула сразу, поняла: зеркало. Но оно
отражало как бы другой момент жизни. Она подошла к нему вплотную, буквально
носом торкнулась в собственный нос. Нет, ощущение несовпадения времени не
проходило.
- Испортилось, зараза! - закричала она копошащемуся в сарае Шпрехту.
- Что? - спросил Шпрехт.
- Да зеркало! - ответила Варя, дуя на него и тут же стирая пелену. -
Залежалось и пропало.
Шпрехт вышел из сарая, посмотрел в зеркало, повернул его к солнцу.
- Нормально! - сказал он. - Зер гут!
Но и Варя уже видела, что все нормально. Но внутри нее остался комочек
холода, он метался среди ее горячих внутренностей и мозжил.
Варя хотела внести зеркало в дом, но оно не проходило по высоте. Надо
было пилить или снизу - раму, или сверху - витиеватый фронтон. Варя взяла
ножовку и одним присестом ликвидировала грязную верхушку в комках еще той
грязи, в которую верхушка уперлась в момент дармового обогащения и падения
корыта. Варя содой помыла раму, дотерла до сущности дерева, до бегущих в
никуда его застывших волокон. Потом она стала искать зеркалу место. Она
знала, какое: которое имело бы чудное свойство отражать не совсем то...
И нашла. Показателем правильности места оказалась Жанна. Она как встала
перед ним, так и замерла. А когда отошла от него, то молча ушла вниз, к тому
месту, где во всю набухала "Лидия". Сорока тогда еще не превратил эту
плодоносную землю в помойку. Варя кинулась к зеркалу и своими глазами
увидела, как что-то метнулось в глубине. "Это же я сама, - думала она, -
задела портьеру, а она колыхнулась в зеркале". Все, конечно, так, но и не
так тоже. Зеркало жило своей жизнью, и сейчас, например, оно держало в себе
серый цвет одеяла, хотя у Вари одеяло глубокого бутылочного цвета. Конечно,
надо просто зажечь свет. Но Варя никогда не уличает зеркало во лжи. Никогда.
Если оно выдаст ей серый цвет, значит, так и надо.
"Завтра встану на ноги и пройду со стулом один метр", - говорит она себе.
Метр - это расстояние до окна. Она хочет посмотреть на дом Сороки. Она хочет
увидеть окно этой лошади Зинаиды, которая лежит колодой. Варя думает: "Мне
надо разойтись ногами. Я же сильная. Метр за метром... Метр за метром... С
завтрашнего дня. И я приду и посмотрю Зинаиде в глаза".
Учительница
Людмила Васильевна рассматривает фотографию красивого лейтенанта. Она
знает - это ее первый муж. Его звали Игорь. Игорь Олегович. У него была
сестра Ольга Олеговна. Она ее никогда не видела, потому что Ольгу Олеговну в
семнадцать лет, 22 июня, убило бомбой в Киеве вместе с папой и мамой. Игорь
остался сиротой. Сиротой ушел на фронт. Сиротой вернулся. А она тогда
мечтала спасать всех сирот. Воображала город, в котором стоит огромная
скульптура матери, и весь город ходит к ней, сидит у ее колен, прижимается к
ее руке. Здесь много детей, цветов, всегда нежная музыка, старики и дети
лижут розовое мороженое, у взрослых в руках рейсшины, тубусы, глобусы...
Хотя странно, зачем взрослому ходить с глобусом? Чтоб не заблудиться, что
ли? Людмила Васильевна тихо смеется своим юношеским мыслям. Глупые мысли, но
какие же хорошие!
Она была несчастлива с первым мужем. Да Бог с ним, когда это было! Не
надо про это вспоминать, не надо... Это может увести ее в темноту, мрак...
Но что-то заставляет ее держать в руках фотографию. Что-то, что не имеет
никакого отношения к городу с каменной Мамой, с неудачным ее замужеством и,
как ни странно, с ней.
"А! - думает она. - Я хочу представить другую жизнь Игоря. Пожалуйста...
Представляю. Во-первых, он вылечился от контузии". Но тут ее начинает
настигать мелкая дрожь, и Людмила Васильевна со всей своей возможной силой
отшвыривает фотографию лейтенанта. Эффект бумеранга - полетав, она
приземляется на кровати. Теперь Людмила Васильевна смотрит на лейтенанта как
бы сбоку, со стороны его родинки над губой.
Панин тихо скрипнул половицей, заглядывая в комнату. Он видит нежный и
хрупкий профиль жены, тень же ее головы на стене - разухабистая, смелая,
почти нахальная тень. Это потрясает Панина. "Ей бы в жизни чуток смело-сти,
- думает. - А она - агнец безответный. На стене же, на стене - черт знает
что! Как не она".
- Людочка! - говорит он тихо. - Людочка!
Хоть и тихо сказал, а спугнул, дернулась Людмила Васильевна в испуге.
- Да что ты, детка! - кинулся Панин. - Это же я! Я!
- Вижу, не волнуйся! Я просто задумалась! - Людмила Васильевна смотрит на
Панина серьезно и почему-то строго. - Скажи, пожалуйста, - говорит она,
показывая тонким и ломким пальцем на лежащую в ее ногах фотографию
лейтенанта. - Кто этот человек?
Ах ты, Господи! Весь спохватывается Панин. Ведь вы-бросил он все
фотографии физика, выбросил. Собственными руками рвал на мелкие кусочки и
выбрасывал, рвал и выбрасывал.
Откуда же эта?
- Я сейчас ее выброшу, - говорит Панин, - сейчас, детка. Это чужой нам
человек. Как он тут оказался, понятия не имею.
- Это не Игорь, - Людмила Васильевна говорит опасным голосом, голосом
приближения к забытью и мраку. Панин убить себя готов, что дал фотографии,
что не перелистнул для страховки альбом. Идиот, старый идиот. Что же ему
сделать, чтоб удержать Людочку тут, в этом, совместном с ним месте и
времени, как не отдать туда, куда ему нет дороги и где она одна-одинешенька.
Как? Сказали бы ему: "Разбежись, Панин, на скорость и ударься головой об
стену, вот и будешь всегда с ней - в свете и во мраке". Он бы так
разбежался, он бы так выставил лоб вперед, чтоб уж точно достичь цели,
наверняка.
- Не Игорь, - повторяет Людмила Васильевна. - Это другой человек, и я его
видела и знаю.
- Так столько же похожих людей на свете, деточка, - шепчет Панин. - Вот
сосед наш Сорока вылитый гетман Скоропадский, я, как увидел, просто обмер.
Ну и что? Вариант природы. Не больше того...
Конечно, он не ожидал крика. Совсем наоборот, он возлагал надежды на
Скоропадского, как на ловкий исторический маневр. Людочка зацепится мыслью
за гетмана и удержится тут и сейчас.
Она же закричала, и такого еще не было.
- Сын Сороки! - кричала она. - Не сын Сороки!
Панин побежал за тазиком, за полотенцем, за шприцем, за ампулой.
Панин знал, что делать...
- Миняева заховали в сером костюме, - сказал Сорока. - Я про эту вещь не
знал.
- Исподнее тоже проверили? - ехидно спросил Панин. - Знакомы ли вам,
пардон, трусы, майка?..
- Ты выступаешь как вечный, - спокойно отвечал Сорока, - а я смотрю с
точки зрения собственной смерти. Вот ты, к примеру, приготовил себе костюм
туда?
- Не собираюсь, - ответил Панин. - В голову не беру.
- Надо брать, - вмешался Шпрехт. - Надо. Генуг - он всем генуг. У меня в
одном пакете - мое. В другом - Варино. Она так сказала, а я понял:
правильно. - Без перехода Шпрехт добавил: - Мы сегодня с ней стояли со
стулом. Она так решила. Варя расходится обязательно, у нее характер - о-о!
- Место ему тоже хорошее дали, - продолжает смерт-ную тему Сорока. -
Рядом с Ваней Губенко. Правда, пришлось чуть сдвинуть оградку у Иванчука, но
тот размахался на том свете, как какой-нибудь космонавт.
- Иванчук - выдающийся хирург, - возмутился Панин, - а Миняев ваш...
Хватаете, где можете! Живое и мертвое! Когда же вы насытитесь?
Но Сорока сегодня не спорщик. Он думает о Миняеве. Как тот лежал в гробу.
Хорошо выглядел, между прочим... Не скажешь, что труп...
- Я решил, - говорит Шпрехт, - кислород держать наготове, когда Варя
начнет двигаться. Сила у нее, конечно, есть, но как бы слабость не победила.
- Ну и не экспериментируйте, - строго советует Панин. - Или давайте я
приду, подстрахую, если что...
Шпрехт машет руками.
- Я тоже думаю, - вмешивается Сорока, - нечего вставать. Прилив может
быть к голове... Зальет разум... Сейчас у Миняева во всю поминки. Если б не
такой случай, надо бы сходить... Я его помяну сам... Перед сном...
- Такое обстоятельство, - вздохнул Шпрехт, - что да...
- А как дела у вашего сына? - ни с того ни с сего спросил Панин.
- У нашего? - удивился Шпрехт. - Хорошо, слава Богу!
- Да не у вашего! - рассердился Панин. - Кто не знает вашего сына! Я вас
спрашиваю, - громко обращается Панин к Сороке. - Вас!
- А чего тебе мой сын? - удивляется Сорока. - Я так думаю. Если у меня в
жизни что-то было не того, то сынок - он все оправдал. Мой меня продвинул по
природе.
- Это в каком же смысле? - спрашивает Панин. - Такого учения я еще не
слышал...
- Ты много чего не слышал по причине своей глупо-сти, - засмеялся Сорока.
- А учение такое. Есть природа семьи - от и до бесконечности. И некоторые
фигуры протягивают семью дальше по движению вверх. Вот твой сын розы сажает.
Это не вредно. Можно сказать, полезно. А ты маркшейдер. Тоже полезно. Но это
все-таки одна линия... Линия Паниных, скучная линия жизни... У Шпрехта,
конечно, ситуация получше... Но не сравнить с сыном Сороки, который вперед и
выше.
Сорока поднял лицо вверх, к звездам, и радостно загоготал своему счастью.
Сын