Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
тетушка; у меня есть имя и
обязанности, и ваши нелепицы меня доконали.
Кто бы мог подумать, что и на том свете остаются притязания на
молодость, да еще у такой мумии! Подошла она поближе, и глаза у нее
слезились, и с кончика носа, из коего попахивало погостом, свисала капелька.
Я попросил у нее прощения и осведомился о ее имени. Она сказала в ответ:
- Я - Дуэнья Кинтаньона.
- Разве среди мертвецов есть дуэньи? - удивился я. - Тогда понятно,
почему в заупокойных молитвах чаще молят господа о милосердии, чем о том,
чтобы усопших покоились с миром, requiescant in pace *; ведь если где
заведутся дуэньи, они никого в покое не оставят. Я-то думал, что,
заделавшись дуэньей, женщина умирает, а потому на дуэнью смерти нет, и мир
обречен вечно маяться дуэньями, словно застарелой хворью; но, увидев тебя
здесь, понимаю, что ошибался, и рад этой встрече. Потому как мы ведь там у
нас на каждом шагу говорим: "Ни дать ни взять Дуэнья Кинтаньона", "Что твоя
Дуэнья Кинтаньона".
- Да воздаст вам бог и да возьмет вас черт, - отвечала она, - за то,
что так хорошо меня помните, когда нет мне в том никакой надобности. И
отчего мое имя так вам далось, что вы им всякую старуху столетнюю честите,
означает-то оно всего-навсего "пятигодовалая"! Ну, Кинтаньона я, то бишь
пятигодовалая, а нет разве во-семнадцатилеток, а то и семидесятилеток? Вот и
привязывайтесь к ним, а меня оставьте в покое, я и то уже восемьсот лет как
водворилась в аду, чтобы разводить здесь дуэний, а дьяволы до сих пор не
решаются пускать их к себе, говорят, дуэньи до того, мол, скупы, что
пожалеют адских дров на муки для грешников и начнут припрятывать
недогоревшие угольки, как припрятывают они при жизни хозяйские свечные
огарки, и пойдет в аду неразбериха. Я молю: "Пустите хоть в чистилище", а
все души при виде меня в один голос: "Дуэнью всюду приму, только не у себя в
дому". На небо я и сама не хочу, ведь мы, дуэньи, если некого нам будет
донимать и не на кого посплетничать, сгинем. Мертвецы тоже жалуются, что не
даю я им быть мертвыми, как им положено, и все твердят мне, горемычной, не
хочу ли, мол, быть дуэньей в мире живых. Но уж лучше мне быть здесь и ходить
в призраках, чем торчать всю жизнь в гостиной и, сидя на краю помоста,
оберегать девиц от всяких козней, а поди-ка убереги их - как бы самой от их
козней уберечься. Чуть придут гости - сразу: "позовите дуэнью", и изволь
спускаться во всех своих заупокойных юбках; если нужно идти с поручением -
"позовите дуэнью", и не дают ей ни мгновения покою, а дают ей, бедняжке,
одни только порученья - все, кому не лень. Хватятся свечного огарка -
"позовите Альварес, он у дуэньи". Хватятся какого-нибудь лоскутка - "здесь
была дуэнья". Считается, что в доме мы что-то вроде аистов, черепах и ежей и
питаемся всякой дрянью. Какая-то сплетня пущена - -"тихо, здесь дуэнья". Это
обидно для нашего сословия, а еще того обиднее, что жилье у нас всегда самое
скверное, какое только есть, ибо на зиму отводят нам подвалы, а на лето -
чердаки. Самое же приятное, что никто нас терпеть не может: служанки - за
то, что, по их словам, мы не даем им воли; господа - за то, что не даем им
покою; слуги - за то, что не даем им житья; гости- за то, что являемся пред
ними, "coram vobis" {В вашем присутствии (лат,),}, в столь заупокойном виде.
И верно, поглядите-ка на любую из нас: на каблучищах, высоченная, прямая -
ни дать ни взять оживший холм могильный. А что бывает, когда собираются в
гостях у какой-нибудь дамы ее подруги и сходятся вместе дуэньи! Тут
зарождаются муки и рыданья, отсюда берут начало беды и несчастья, интриги и
обманы, козни и слухи, ибо дуэньи и на бобах разводят, и чужие имена
мусолят, и предрекают незадачи да неудачи, страсти, напасти да неурядицы.
Стоит только поглядеть, как поднимутся с места восемь дуэний, словно восемь
огрызков вековых либо восемь веков обгрызенных, и начнут прощаться друг с
дружкою, а губы у них оттопырены над подбородком, что твой навес, а десны
беззубые, верхние о нижние клацают; и вот становится каждая позади своей
сеньоры, отчего спина этой сеньоры принимает унылый вид, и ковыляет следом
за нею, низкозадая и спотыкливая, покуда не усядется в портшез - нечто
среднее между носилками и гробом, в котором поволокут ее кое-как два
мошенника! Уж лучше изнывать мне, не прибиваясь ни к живым, ни к мертвым,
чем снова стать дуэньей. Один путник, говорят, шел в Вальядолид, а дело было
зимою; и вот спрашивает он, где тут постоялый двор, а ему отвечают - мол,
только в местечке, что называется Дуэнья; спросил он, может быть, найдется
что поближе или подальше. Сказали ему, что не найдется, а он в ответ: "Уж
лучше на виселицу угодить, чем в Дуэнью". И притулился под позорным столбом.
Да хранит вас бог от дуэний - и благословение сие немалое, ибо не зря
говорят, угрожая кому-нибудь: "Разнесу тебя в клочки, печище чем дуэньины
язычки" - вот сколь силен язык дуэньи! - и прошу вас, сделайте так, чтобы
сунули люди в поговорку другую дуэнью, а меня оставили в покое, ибо слишком
я стара, чтобы не сходить у людей с языка, и мне желательнее было бы ходить
у них в почете, потому как очень уж утомительно переходить из уст в уста.
Тут предстал предо мною некто, прикрывший лицо полою плаща, куцего, как
пелерина; одет он был в ветошь, расшитую позументом, вместо широких штанов
были на нем какие-то рукавчики, а вместо шляпы - дверной навес: был он
прицеплен к шпаге, худ до крайности, до крайности ощипан и сухопар, как
олень; и окликнул он меня свистящим шепотом, как это заведено у шляпников:
- С-с, с-с!..
Я тотчас ответил. Подошел к нему, догадавшись, что это какой-то
застенчивый мертвец. Спросил его, кто он такой.
- Я дон Дьего Ночеброд, скудный одежкой, а пуще - кормежкой.
- Встреча с тобой мне ценнее всего моего достояния, - вскричал я. - О
приблудный желудок! О глотка-ненасыть! О брюхо вприпрыжку! О пугало
пирующих! О муха застольная! О прихлебатель сеньоров! О гроза трапез и бич
ольи подриды! О язва ужинов! О чесотка завтраков! О краснуха полдников! В
мире только и остались, что собратья твои, последователи и детища.
- Благослови вас бог, - отвечал дон Дьего Ночеброд, - только сих речей
мне не хватало; но в награду за мое долготерпение, молю вас, сжальтесь надо
мною, ибо при жизни приходилось мне трястись зимою в износившейся за лето
одежде, словно просеивая телеса свои сквозь ее прорехи, и никогда не мог я
удоволить сей зад штанами по моде, а камзол надевал прямо на голое тело,
изголодавшееся по сорочке, и всегда-то я был докой по части чужих обносков
да объедков; обувь при последнем издыхании пытался я вернуть к жизни с
помощью сапожного вара и шипов от конских подков, а чулки воскрешал из
небытия посредством иголки с ниткой. Когда же все, что облачало нижнюю
половину моего тела, превратилось в сплошное решето, так что я, как сущий
геомант, мог прощупывать стопою землю, и мне прискучило непрестанно
заделывать просветы, я вымазал ноги чернилами и на том успокоился. Если
маялся я насморком, мне никогда не удавалось облегчить нос с помощью платка,
а, уткнувшись им в рукав, я делал вид, что пытаюсь продышаться. А если
удавалось мне разжиться платком, я прикрывался полою плаща, чтобы не видно
было, как я сморкаюсь, и, спрятав лицо в его складках, сморкался в темноте.
Одеждою я был подобен древу, ибо летом красовался в облачении, а зимою
оставался наг.
Если мне что одалживали, никогда не возвращал я ничего из одолженного
владельцу, и хоть говорится: шпага хороша в руках у того, кто ею владеет,
попади мне в руки шпага, я вовеки не отдал бы ее тому, кто ею владеет. И
хоть за всю свою жизнь не сказал я ни слова истины и всегда ее ненавидел,
все говорили, что особа моя весьма подходит для олицетворения истины по
наготе своей и горечи. Когда открывал я рот, лучшим, чего можно было
ожидать, мнился зевок либо приступ икоты, ибо все ожидали слов: "дайте мне,
ваша милость", "одолжите мне", "сделайте мне милость", и все заранее
вооружались ответами наподобие тех, коими отделываются от плутов и
приставал; стоило мне раскрыть уста, как слышалось вперемешку: "и рад бы, да
нечего", "бог подаст", "чего нет, того нет", "и хотел бы, да не из чего",
"сам сижу без гроша".
И так мне не везло, что в трех нижеследующих случаях неизменно я
опаздывал.
Когда просил я денег взаймы, всегда приходил двумя часами позже, чем
следовало, и получал лишь такие слова: "Приди ваша милость двумя часами
раньше, можно было бы одолжить вам эти деньги".
Когда хотел я посмотреть какое-либо место, всегда приезжал туда двумя
годами позже, чем следовало, и, если хвалил его, мне говорили: "Теперь оно
никуда не годится; видели бы вы его, ваша милость, два года назад!"
Когда знакомился я с красивыми женщинами и превозносил их красоту,
оказывалось, что я опоздал на три года, и мне говорили: "Видели бы вы меня
три года назад, ваша милость, тогда цвела я, как маков цвет".
По всем этим причинам лучше мне было бы зваться не дон Дьего Ночеброд,
а дон Дьего Непоспел. Думаете, что я после смерти узнал покой? Вот оказался
я здесь, но и смерти не дано мне вкусить досыта: могильных червей не могу
прокормить и сам ими кормлюсь, а остальные мертвецы все от меня бегают,
чтобы не прицепил я им "дона", да не стянул бы у них костей, да не попросил
бы взаймы; а черти опасаются, как бы я не пристроился тут погреться на
дармовщинку, - вот и скитаюсь по углам, прячусь в паутине.
У вас на том свете полно разных донов Дьего, вот к ним и цепляйтесь. И
оставьте меня в покое с моими муками, ибо только появится здесь новый
мертвец, как сразу спрашивает, кто тут дон Дьего Ночеброд. Да передай всем
этим донам ощипанным, дутым кабальеро, самозванным идальго и дворянам
собственной милостью, чтобы творили добро ради спасения моей души. Ведь мне
приходится гореть в адском пламени, сидя в огромном науснике, ибо при жизни,
будучи нищенствующим дворянином, бродил я с сапожной колодкой и наусниками в
одной руке и формой для воротника и буллой в другой; и шествовать с этим
добром да с моей тенью в придачу называлось у меня переезжать в другой дом.
Сей кабальеро-призрак исчез, и всех мертвецов потянуло на еду; тут
подоспел дылда с мелкими чертами лица, похожий на трубку для выдувания
стекла, и, не давая мне опомниться, затараторил:
- Братец, а ну-ка поживей, вас тут дожидаются покойницы, сами они сюда
прийти не могут, так что вы должны немедля пойти к ним, и выслушать их, и
сделать все, что они прикажут, да без возражений и проволочек.
Меня разозлили понукания этого чертова мертвеца, ибо в первый раз видел
я такого торопыгу, и я сказал ему:
- Сеньор мой, тут нет никакого спеха.
- Нет, есть, - отвечал он, изменившись в лице. - Говорю вам, я и есть
Спех, а этот вот, что стоит рядом со мною (хоть я никого не видел), он -
Коекак, и мы похожи друг на друга, как гвоздь на панихиду.
Очутившись меж Спехом и Коекаком, я молнией примчался туда, куда был
зван.
Там сидели рядком несколько покойниц, и Спех сказал:
- Тут перед вами донья Фуфыра, Мари Подол Подбери и Мари Толстоножка,
та самая, про которую сказано: "у Мари Толстоножки для каждой крошки свои
плошки".
Сказал Коекак:
- Попроворней, сеньоры, много народу ждет.
Донья Фуфыра молвила:
- Я дама почтенная.
- А мы, - сказали две другие, - бедные страдалицы, которых вы, живые,
треплете в обидных разговорах.
- Мне до этого дела нет, - сказала донья Фуфыра, - но я хочу довести до
вашего сведения, что я - супруга поэта, писавшего комедии, и он написал их
бесчисленное множество, и так измучил бумагу, что она однажды сказала мне:
"Сеньора, право уж, пусть бы лучше изорвали меня в клочья и выбросили на
свалку, чем исписывать стихами да пускать под комедии".
Я была женщина весьма мужественная, и с супругом моим поэтом случалось
у меня множество неладов из-за комедий, ауто и интермедий. Говорила я ему:
почему это, когда в комедии вассал, преклонив колена, говорит королю: "Молю
вас, протяните ногу", тот всегда отвечает!! "Уж лучше руку протяну"? Ведь
коли вам говорят: "Молю вас, протяните ногу", есть смысл ответить: "Тогда
отдам я душу богу". Еще я очень ссорилась с мужем из-за лакеев, которых
всегда наделял он двумя свойствами - прожорливостью и трусостью. И, будучи
особою почтительной, я понуждала его позаботиться в конце комедии о чести
инфанты, потому что расправлялся он с бедными принцессами весьма лихо, даже
жалость брала. Их родители мне по гроб жизни обязаны. Еще не давала я ему
слишком размахнуться с приданым, когда нужно было развязать интригу в
третьем акте, потому что эдак не осталось бы в мире богатства. А в одной
комедии, где он всех было переженил, я упросила его, чтобы лакей отказался,
когда сеньор захочет женить его на служанке, и не слушал бы никаких уговоров
- по крайней мере, хоть лакей остался бы холост. А пуще всего спорили мы
из-за ауто, что ставят в праздник тела Христова, я даже развестись хотела.
Говорила я ему:
"Дьяволово вы отродье, почему это у вас в ауто дьявол всегда появляется
с превеликим задором, шумя, крича и топая ногами, с таким задором, словно
весь театр ему принадлежит, и того ему мало, негде развернуться - как
говорится, "пахни, пахни в дому дьяволовым духом!". А Христос такой тихоня,
еле словечко выдавит. Заклинаю вас вашей собственной жизнью, напишите ауто,
где дьявол слова не вымолвит, и раз уж есть у него причина молчать, пусть
помалкивает; а Христос пусть говорит, потому что он может, и правда на его
стороне, и пусть разгневается он в ауто. Ведь хотя он - само терпение, но
разве не случилось ему вознегодовать, и взяться за хлыст, и опрокинуть
столы, и прилавки, и амвоны, и поднять шум.
Еще я велела ему говорить "справа" и "слева", а не "одесную" и "ошую",
и "Сатана", а не "Сатанаил"; такие слова куда уместнее, когда дьявол входит,
долдоня "бу-бу-бу", а потом вылетает пулей. Еще я восстановила
справедливость по отношению к интермедиям, которые всегда заканчиваются
потасовкой, но, несмотря на все эти потасовки, говорили интермедии, когда их
жалели: "Пожалейте лучше комедии, они кончаются свадьбой, им еще хуже
приходится: и женщины, и потасовки сразу".
Когда услышали это комедии, они в отместку заразили свадебной манией
интермедии, и некоторые интермедии, чтобы спасти свою холостую жизнь,
перебрались в цирюльни, где развязки их сопровождаются бренчаньем гитар и
песенками.
- Неужто так плохи женщины, сеньора донья Фуфыра? - спросила Мари Подол
Подбери.
Донья Фуфыра разгневалась и отвечала весьма спесиво:
- Полюбуйтесь-ка, и Мари Подол Подбери туда же!
Туда ли, не туда, но дошло дело до ногтей, и они вцепились друг в
дружку, потому как находившейся тут же Мари Толстоножке некогда было их
разнимать: разодрались ее крошки, не разобрав, где чьи плошки.
- Всенепременно скажите людям, кто я есть, - взывала донья Фуфыра.
- Беспременно скажите людям, как я ее отделала, - вопила Мари Подол
Подбери.
А Мари Толстоножка сказала:
- Поведайте живым, что если мои крошки и едят из собственной плошки,
кому от этого плохо? Насколько плоше сами живые, когда едят из чужих плошек,
как тот же дон Дьего Ночеброд и прочие ему подобные.
Пошел я скорее подальше оттуда, потому что от их крика у меня голова
раскалывалась, но тут услышал превеликий шум, писк и визг и увидел женщину,
каковая бежала как одержимая, крича:
- Цып-цып-цып!
Я уж подумал, может, это Дидона кличет своего цыпленочка Энея, но
слышу, кто-то говорит:
- А вот и Марта, дама важная, цыплят вываживала.
- Помоги тебе дьявол, и ты тоже здесь? Для кого ты вываживаешь этих
цыплят? - сказал я.
- Уж я-то знаю, - отвечала она. - Для себя и вываживаю, а потом съем,
вы же вечно твердите: "Пусть Марта помрет, да набивши живот", либо: "Марта
поет - набила живот". И скажите живущим в вашем мире: "Кому поется с
голодухи?" И пускай не болтают глупостей, ведь известно: брюхо наел - песню
запел. Передайте им, пусть оставят в покое меня и моих цыплят, а поговорки
свои пусть поделят меж прочими Мартами, что поют, когда брюхо набьют. Мне и
так забот хватает с моими цыплятами, а вы еще пихаете меня в свои поговорки.
О, какие крики и вопли слышались по всей преисподней! Одни бежали в
одну сторону, другие - в другую, и в единый миг все смешалось. Я не знал,
куда деваться. Отовсюду раздавались прегромкие выкрики:
- Мне тебя не надо, никому тебя не надо. И все говорили одно и то же.
Услышав эти крики, я сказал:
- Наверное, это какой-нибудь бедняк, раз никому его не надо: во всяком
случае, это примета человека бедного.
Все говорили мне:
- К тебе идет, гляди, к тебе.
Я же не знал, что делать, метался сам не свой, высматривая, куда бы
податься, как вдруг что-то ухватило меня, я еле мог разглядеть, что это было
такое, - нечто вроде тени. Объял меня страх, волосы мои стали дыбом, дрожь
пробрала меня до костей.
- Кто ты такой либо что ты такое и чего тебе надобно, - сказал я, -
коли не вижу я тебя, но ощущаю?
- Я душа Гарибая, - услышал я в ответ, - и ищу я того, кому я
понадоблюсь, но все спасаются от меня бегством, а виноваты в этом вы, живые,
ибо повадились вы говорить, что души Гарибая ни богу, ни черту не надо. И,
говоря так, изрекаете вы ложь и ересь. Ересь состоит в том, что богу ее не
надо: господу богу все души нужны, ибо все возлюбил он и за всех умер.
Другое дело, что не всем душам нужен бог. Так что господу богу душа Гарибая
тоже нужна, как и все прочие. Ложь состоит в том, что не надо ее черту.
Разве сыщется душа, которой не надо черту? Конечно, нет. Уж коли не
гнушается он душами пирожников, портных, торговцев платьем, шляпников, не
погнушается и моей. Когда жил я в вашем мире, полюбила меня одна женщина,
лысая и малорослая, толстая и уродливая, кривляка и грязнуля и с целой
дюжиной других изъянов в придачу. И уж если она меня полюбила, значит, это
нужно было дьяволу, и сам дьявол внушил ей эту любовь, каковая обрекла меня
его власти, и вот брожу я в муках по этим подземельям и могилам. И пришел я
к мысли вернуться в мир и побродить среди бездушных крючков и вымогателей,
которые всегда мне рады, лишь бы душу заполучить. А потому все эти людишки и
прочие того же пошиба наделены душой Гарибая. И скажите им, что хоть твердят
там, в мире живых, мол, души Гарибая ни богу, ни черту не надо, многим из
них эта самая душа очень даже нужна, и только эта душа у них и есть, и
пускай оставят в покое Гарибая и поглядят на себя.
Тут душа Гарибая с тем же шумом скрылась из глаз. За ней гналась
превеликая толпа тряпичников, трактирщиков, корчмарей, маляров, торговцев
трещотками и ювелиров с криком:
- Подожди, душа моя.
Я еще не видел, чтобы чего-нибудь так домогались. И немало подивился
тому, что когда душа Гарибая появилась в преисподней, она была никому не
нужна, а когда выходила, всем занадобилась.
Совсем растерялся я, когда появились передо мною Перико Битый да
Калеченый, Хуан Белые Штаны, Педро Лоботряс, Дурачок из Корин, Педро де
Урдемалас - так назвались они мне - и сказали:
- Мы не собираемся говорить об обидах,