Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
г, который недавно был рубежом атаки для нас. Значит и нас
должны хорошо видеть. Да, эта ракета должна и послужить сигналом для
переноса огня оставшихся там пэтээровцев и пулеметчиков на наши фланги и в
глубину, откуда, кажется стали появляться два или три немецких танка.
А здесь, на левом берегу, события развивались с молниеносной быстротой.
Недалеко от меня пролетел, шипя и свистя, или снаряд, или "фауст". И тут
слева от меня на наш правый фланг стремительно пробежал летчик-капитан
Смешной, что-то прокричав резким, срывающимся голосом. Заметил я и Сапуняка,
и даже его расстегнутую на все пуговицы гимнастерку, из-под которой
виднелась морская тельняшка. Он бежал вперед, увлекая не только других
моряков, но и всех остальных, уже выбравшихся на берег. Часть бойцов
устремилась за летчиком Смешным. Побежал за ним и я. Наши две небольшие
группы рванулись вперед. Не знаю уж, "ура!" кричали перекошенные от злости и
напряжения рты, или мат свирепый извергали, но смяли штрафники в рукопашной
схватке фашистский заслон в первой встретившейся траншее, оставив позади
себя нескольких раненых или убитых собратьев.
И еще три-четыре человека упали, два-три метра не добежав до траншеи.
Наш летчик Смешной, может еще с воды заметил немецкого фаустника и прямиком
летел к его позиции. Тот, видимо, не ожидая такого неистового напора и не
сумев поразить бегущего прямо на него бойца, выскочил из окопа и пустился
наутек, но Смешной на ходу догнал его очередью своего автомата, и тот,
сраженный, упал.
Я дал красную ракету и свистком подал условный сигнал "Стой!" - нужно
было дать перевести дыхание бойцам и сменить уже, наверное, опустошенные
диски автоматов и магазины пулеметов. Да и три танка, показавшиеся вдали,
продолжали приближаться.
В траншее я насчитал тринадцать человек, достреливавших удирающих
фашистов. Мало, но уже хоть маленький клочок земли на этом вражьем берегу
завоеван! Теперь задача этими малыми силами удержать его.
И тут за танками показалась контратакующая пехота противника! Сколько
их? Отобьем ли? И вдруг один танк остановился и задымил. Оказывается, это
Смешной, завладев арсеналом фаустника, подбил немецким гранатометом немецкий
же танк. Замечательно! Не зря, выходит, этот смелый летчик на тренировках
при подготовке роты к боям фактически изрешетил фаустами остов брошенного
сгоревшего немецкого танка.
Почти без заметной паузы еще два фауста попали во второй танк. Вначале
заклинило его башню, он встал и вскоре тоже загорелся. Выскочившую из-за
танков пехоту наши, успев перезарядить оружие, встретили из окопов плотным
огнем, от которого многие фрицы попадали, а остальные повернули назад.
И тут как-то стихийно, почти одновременно и без моей команды штрафники
поднялись из окопов и ринулись вперед. Немцы убегали. Многие из них бросали
оружие, но никто не поднял рук, чтобы сдаться. Наверное поняли, что этим
отчаянным русским сдаваться неразумно. И, в общем, конечно были правы. И
вдруг как только наш герой-летчик пробежал мимо убитого им фаустника, тот,
оказавшийся или просто раненым, или притворявшимся, чуть приподнялся, и на
моих глазах разряжая рожок своего "шмайссера" прямо в спину Смешного, стал
стрелять, пока я не прикончил его, послав в его рыжую голову длиннющую
автоматную очередь.
Подбежал к летчику, повернул его лицом вверх и увидел уже
остановившиеся голубые глаза, в которых отражалось совсем посветлевшее небо
- то небо, которое он так любил и которому посвятил всю свою армейскую
жизнь. Грудь его была в области сердца разворочена и обильно залита
дымящейся алой кровью. На секунду я положил свою ладонь на его глаза, ощутив
уже уходящее тепло его лба и век. Но останавливаться мне было нельзя - нужно
было решать, что делать здесь, сейчас, немедля.
Захватили вторую траншею. Теперь нас было уже двенадцать, я -
тринадцатый (не считая радистов, оставшихся у лодки). Дал снова сигнал
"Стой!" и уже голосом приказал перейти к обороне. Пришло решение отправить
донесение комбату со связистами, один из которых был пока даже не ранен. Все
равно мне без радиостанции они не нужны, а неровен час, пришлют исправную.
Да и, может быть, двух-трех тяжело раненных штрафников отправим. Второпях
написал в записке-донесении, что "заняли вторую траншею, обороняемся в
составе 13 человек, нужна помощь авиации. Нет ни одного командира взвода.
Своим заместителем назначил штрафника Сапуняка. Героически погиб, проявив
мужество и необычайную храбрость, капитан-летчик Смешной". Написал так
потому, что, по-моему, он уже вернул себе звание, искупив вину свою всей
своей кровью!
...Да, героическое было время. Уже многие годы спустя в одном из
произведений известного грузинского писателя Григола Абашидзе прочел, что
"...герои, патриоты делают свое время героическим". И тут прежде всего
вспоминались Янин, Смешной, Ястребков и сотни других храбрецов. "А при
трусах, изменниках, - писал далее Абашидзе, - и для отечества наступают
черные дни". Применительно к истории нашего ШБ прежде всего в этом значении
вспоминались Гехт, Касперович и Редкий... Хотя Абашидзе имел в виду другие
масштабы предательства.
Приказал тогда доставить в лодку двух тяжело раненных штрафников, чтобы
скорее отправить их в тыл для оказания крайне необходимой им врачебной
помощи, иначе они здесь не выживут. Еще не успели принести раненых, как я,
наклонившись к радисту, чтобы передать ему донесение, вдруг (опять вдруг!)
даже не услышал, а скорее почувствовал, будто огромный цыганский кнут
неестественно громко щелкнул у моего правого уха и... я мгновенно провалился
в черный омут без ощущений его размеров. Это уже потом, когда я пришел в
сознание, подумал, что неправду пишут, будто непосредственно в момент смерти
или за мгновение до нее у каждого человека проходит перед глазами вся
прожитая жизнь. Ничего похожего. По-моему, я успел молниеносно осознать
только одно: меня убили. И все...
Как потом оказалось, это пуля (думаю, снайпера) попала мне в голову,
что потом подтвердили госпитальной справкой о ранении, в которой было
написано: "Слепое пулевое ранение правой височной области. Ранение получено
в боях на р. Одер 17.04.45".
Видимо, оказавшиеся рядом бойцы, убедившись, что я еще жив, подняли
меня из воды и, наложив наскоро простенькую повязку, уложили в ту же лодку и
оттолкнули ее от берега. Разные люди так рассказывали Рите о моей "гибели":
Жора Сергеев, будучи сам уже раненым и наблюдавший с того берега в
бинокль за нашими действиями по захвату плацдарма, говорил так: "Я видел
очень хорошо. Он упал в воду. Погиб...";
мой "кухонный" боец Путря: "Дочка, все: я видел сам, он упал в воду,
его потащило за лодкой".
Через сколько времени я очнулся, не знаю, но солнце, стоявшее уже
довольно высоко, хорошо грело, и я почувствовал тепло его лучей. Может, от
этого и пришел в сознание. Хотел посмотреть на часы и увидел, что моя рука
сильно окровавлена, а часы повреждены и остановились на времени нашей
высадки. Сообразил, что, судя по уже заметно поднявшемуся солнышку, прошло
часа два-два с половиной, а это значит, что мы ушли вниз по течению
километров на пять и плывем близко к левому берегу.
Раненый радист, одной рукой вместо весла (они где-то потерялись)
пытался направить лодку к правому берегу. Второй радист оказался убитым,
один из штрафников уже умер, а другой, раненный в живот, умолял нас дать ему
попить и пристрелить, так как спасти его жизнь уже не удастся, а умирать в
жестоких мучениях ему не хочется. Понимал я его, но всегда помнил, что
"надежда умирает последней" и терять ее нельзя даже в самых крайних
обстоятельствах. Как мог, уговаривал его потерпеть, тем более, что мы уже
скоро будем на берегу, хотя сам еще не представлял, на чьем: своем или
вражеском.
Сознание мое все более прояснялось, уменьшался рой черных мушек перед
глазами. На карту смотреть было бесполезно, так как мы ушли давно за ее
пределы, а русло реки впереди явно раздваивалось. С трудом, но разглядел,
что приближаемся к правому берегу левого рукава реки. Значит, это остров,
может и небольшой, но чей он? Наш уже или еще в руках противника?
У меня был трофейный свисток с встроенным в него миниатюрным компасом.
Машинально посмотрел на его стрелку, но ничего это не добавило к моей оценке
обстановки.
Вдвоем с раненым связистом кое-как прибились к берегу и с неимоверным
трудом вытащили нос лодки на поросший прошлогодней травой берег, чтобы ее не
снесло течением. Сказал радисту, что пойду на разведку, а ему наказал
охранять раненого штрафника, ни в коем случае не давать ему пить и, тем
более, не обращать внимания на его другую просьбу. Солдат понял меня.
Решил идти (вернее - ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли
занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что если услышит выстрелы (а я
решил, что если на острове немцы - живым не сдамся) - значит нам не повезло.
И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка
наткнется на своих.
С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по этому
влажному, поросшему невысоким кустарником и редкими, тонкими, с только что
проклюнувшейся листвой деревьями. Все мое тело горело от невесть откуда
взявшейся температуры, постоянная тошнота одолевала меня. И бог знает,
сколько еще времени мне понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж
длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа.
На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, все, подумал. Значит, не
судьба. Но все-таки решил продолжать движение вперед.
Пока полз, заметил, что снаряды изредка перелетают остров то в одном,
то в другом направлении. Это поселило в моем воспаленном мозгу какие-то
надежды. Я вынул свой ТТ, проверил магазин, загнал патрон в патронник и так,
со взведенным курком пополз дальше. Решил, что если в окопе вдруг немцы -
первую же пулю пущу себе в лоб. Потом подумал и перерешил: нет, первую
все-таки во фрица, которого увижу, а уж потом вторую - точно себе, чтобы не
оказаться в плену. Годы войны воспитали во мне категорическое неприятие
плена как альтернативы смерти.
И вот до бруствера окопа остается три метра... два... полтора... На
краю окопа разглядел уже и солдатский котелок немецкого образца... но пока
не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг
над бруствером появляется шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной
звездочкой! Именно красной, а не цвета хаки, как чаще было на фронте и стало
привычным. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное,
узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-узбека, или казаха, или калмыка,
или... Видимо, он страшно испугался этой в кровавых бинтах физиономии
советского капитана, да еще с окровавленной рукой, ползущего со стороны
противника. Через мгновение он стремглав метнулся вдоль окопа, а я на
остатках сил заполз на бруствер и упал на дно окопа, вновь потеряв сознание.
Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже,
как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока
был в полубредовом состоянии, я сказал ему: "Вначале на берегу найдите
лодку, в ней тяжелораненые офицер (этого штрафника я им назвал офицером) и
солдат-радист. Помогите им!" Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело
перевязали.
Капитан вскоре меня успокоил, что обоим раненым оказана помощь и что их
отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас
нельзя, немцы со своего берега простреливают то место.
Под вечер, когда солнце закатилось за западный берег Одера, жара в моем
теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку. Помню, что со мной сел
усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса
воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна
пуля слегка зацепила мне ногу. Но мне уже это было как-то безразлично.
Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню -
сознание вновь покинуло меня. На какое-то время пришел в себя, когда уже в
госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно
ускользающим сознанием, когда Рита нашла меня здесь.
Как это все происходило, можно узнать из упоминавшегося уже очерка
"Военно-полевой роман" Инны Руденко - там она со слов Риты описала эти
события. Вот этот отрывок:
Она сидела в столовой батальона, перед ней, как обычно, высилась горка
селедки - ребята всегда теперь подкладывали ей свою, понимая, как хочется ей
сейчас соленого, - и изо всех сил старалась не упасть. Не повалиться
замертво. Когда спускалась сюда по лестнице, еще не видимая им всем,
услышала голос Жоры Сергеева, с которым вчера вместе с Сашей прощалась, - на
рассвете предстояло форсировать Одер. "Я видел очень хорошо - он упал лицом
в воду. Погиб, погиб... Но как сказать ей об этом?"
Так вот почему утром другой друг - Муська Гольдштейн просил у нее
пистолет, прямо приставал: "Дай почищу, ну, дай!"
Только бы не упасть, не повалиться замертво, не зайтись в обычном,
таком понятном в нормальной жизни и невозможном здесь, бабьем вое. После
свадьбы она так рвалась к нему.
Она была не просто Ритой, она была сержантом и потому изо всех сил
старалась, выходя из столовой, ступать твердо и ровно. Она вышла и вдруг
увидела, что в машину грузится пополнение, а с ним - запасной комроты (это
был Николай Слаутин, мой "дублер". - А. П.). На передовую. Вместо ее убитого
Саши. И тогда она подбежала к машине и, лихорадочно цепляясь за борт, стала
просить: "Миленькие, родные мои, хорошие, возьмите меня, спрячьте. Я должна
его увидеть последний раз". И они подняли ее на руки и поставили в центр
кузова и прикрывали ее своими телами, когда машина, летящая к Одеру,
проезжала под градом огня снарядов, мин.
На Одере все горело. И тот берег, куда уже, она знала, перебрался все
же ее Саша, хотя так и не научился плавать, а с ним двенадцать бойцов - все,
что осталось от роты, и этот, где вся земля на ее глазах покрывалась
воронками от снарядов.
У самой воды она увидела Путрю, старика, которого так жалел - попал в
батальон за провороненный ящик мыла - ее Саша, всегда оставляя в обозе.
Путря плакал:
"Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой".
Потащило за лодкой? Чего же он плачет? Это хоть какая-то надежда! И она
стала ползти под градом непрекращающегося огня, от воронки к воронке и всех,
кто попадался ей на пути, спрашивала: "Вы не видели красивого, высокого, с
черными усами капитана?"
Она провела в этих воронках два дня и две ночи. Она могла бы двигаться
быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее,
стонали: "Сестричка, сестричка, перевяжи!"
И она перевязывала и ползла, и спрашивала, и наконец услышала:
"Высокий, красивый, с черными усами? Увезли в медсанбат. Только вряд ли
успеешь - он тяжело ранен в голову". И тогда она побежала, встав во весь
рост, к машине, в которую собирали раненых.
И снова уцепилась за борт. Но в эту машину проситься она не могла.
Раненые, истекая кровью, стояли даже на подножках, а сколько еще их,
истекающих кровью, оставалось лежать на земле... Но идти пешком значило не
успеть, и тогда она вцепилась в борт машины своими тонкими руками бывшей
ученицы балетной студии, худенькими руками блокадной ленинградской девочки.
Сильными руками любви.
И провисела так три длинных километра.
На этих руках она выносила для него с поля боя не только себя - их
будущего сына, который уже несколько месяцев жил в ней, чтобы родиться
вскоре после Победы и того дня, когда они расписались на рейхстаге -
"Александр и Маргарита Пыльцыны".
Она искала в медсанбате долго, потому что красивого, черноусого там не
было. Если б она посмотрела на себя хотя бы в стекло, она б увидела, что и
ее узнать невозможно: неожиданная седина неузнаваемо меняет даже
двадцатилетних.
Она узнала его, забинтованного как мумия, по губам. Губы, его губы не
ответили на ее поцелуй - он был без сознания.
Почти две недели провела она в госпитале. Они слились для нее в один
длинный, изнурительный, без лиц, штрихов и деталей день. Но именно за эти
две недели она получила свой орден Красной звезды. Запомнилось одно - как
отдавала кому-то кровь. Прямое переливание. Только тут, на столе, она
потеряла сознание.
А вечером в сознание пришел он. И совсем не удивился, что она рядом.
Я, наверное, и очнулся-то от того, что она склонилась надо мной и я
почувствовал взгляд ее лучистых серых глаз под разлетевшимися на стороны
круглыми дугами бровей. На ее больших ресницах дрожали, искрясь, капельки
бриллиантовых слезинок. Ее ласковый взгляд был и радостным, и тревожным.
И, конечно, я не то чтобы уж вовсе не удивился, а подумал тогда: "А как
же иначе!" Хотя еще не совсем понимал, где я и на сколько времени и верст
отстоит эта наша встреча, этот госпиталь от того Одера, который стал могилой
для большинства бойцов моей роты, так отчаянно хотевших выжить, чтобы в
канун долгожданной Победы смыть с себя позорное пятно судимости и снова
стать полноправными офицерами без клейма "штрафники". Да и чуть было эта
река не стала и моей могилой.
Рассуждения о могилах долго не оставляли меня. Конечно, никому не
хотелось после собственной гибели истлеть в чужой земле: ни холмика, ни
кустика. Ни присесть родным, ни цветок положить, ни былинку выросшую
потрогать. Это почти то же, что сгинуть в водной пучине чужой реки. А мне
удалось избежать этого. Судьба. Счастье. Опять невероятное везение!
А тогда, узнав, как моя Рита оказалась здесь, тоже не очень сильно
удивился, скорее, восхитился ее верностью и мужеством, проявленными ею в
этой непростой ситуации.
Вот как писала об этом эпизоде ее войны газета "Известия" (17 января
1986 г.):
В те драматические часы, узнав о почти гибельном ранении любимого,
женщина, которая была не просто Ритой, а сержантом, бросилась искать его на
испещренном воронками берегу Одера, где все горело. Она провела дни и ночи в
этих воронках. Могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали,
но в каждой воронке, увидев ее, стонали: "сестричка, перевяжи!" И она
перевязывала и ползла... Обратите внимание: могла бы двигаться быстрее, если
бы отмахнулась от чужой беды, чужой боли: не до вас, мол, я своего ищу! Нет,
этого она не могла.
Через несколько дней я уже вставал, а Рита, включившаяся в бесконечный
ритм работы госпиталя, теперь едва успевала подбегать ко мне.
Здесь, в госпитале меня поразил случай удивительной жизнеспособности
одного солдата, раненного тоже в голову. Соседи по нарам, на которых почти
вплотную были размещены раненые, обратили внимание на то, что этот солдат,
не приходя в сознание, постоянно, в течение более суток, стучал пальцами
одной руки по краю деревянной перекладинки нар, будто что-то хотел этим
сказать. Один из раненых, видимо телеграфист, догадался, что тот
перестукивает азбуку Морзе. И расшифровал этот перестук: он просит принять
донесение. Тогда кто-то посоветовал: отстучи ему, что донесение принято