Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
дозревать. Но замки целы, квартира
открыта ключами. Поэтому я хочу выяснить, у кого в руках могли побывать
ключи...
-- Ничего я не знаю. Ключи у меня дома были.
-- Ну, не хотите говорить -- не надо. Вы, Евдокия Петровна, живете
этажом ниже?
-- Да.
-- Кто еще с вами там проживает?
-- Муж. Сынок два месяца назад в армию ушел, дочка замужем -- отдельно
живет.
-- Как вы обнаружили кражу? Из спальни вышла Лаврова.
-- Леночка, можно вас на минуту?
Я быстро нацарапал на бумажке: "В отд. мил.: Обольников Сергей
Семенович -- кто такой?" Лаврова кивнула и пошла в кабинет.
-- Так что, Евдокия Петровна, как вы узнали?
-- Поднялась и увидала, что дверь не заперта.
-- Простите, а зачем поднимались?
Женщина судорожно крутила в руках поясок от халата.
-- Ну... как зачем... проверить... все здесь в порядке?..
-- Вас просили об этом хозяева?
-- Нет... да, то есть они меня иногда просят об этом. Когда уезжают...
-- И сейчас тоже просили?
-- Да... не помню, но, по-моему, просили...
-- А чем занимается ваш муж -- Сергей Семенович?
-- Он шофером работает.
-- Где он сейчас-то?
-- В больнице.
-- Ну-у, а что с ним такое?
Кровь бросилась ей в лицо, я увидел, как цементная серость щек стала
отступать, сменяясь постепенно багровыми нездоровыми пятнами, будто кто-то
зло щипал ее кожу.
-- Алкоголик он. В клинику на улице Радио его положили, -- медленно
сказала она, и каждое слово падало у нее изо рта, как булыжник.
-- Когда положили?
-- Вчера. Приступ у него начался.
Я положил ручку на стол и постарался поймать ее взгляд, но, хоть она и
смотрела на меня почти в упор, казалось, меня не замечала -- выцветшие серые
глаза незряче скользили мимо.
-- Приступ? -- переспросил я не спеша. -- В этой болезни приступ
называется запоем. Когда он запил?
-- В пятницу, позавчера, -- она больше не плакала, говорила медленно,
устало, безразлично.
Вошла Лаврова, положила передо мной листочек. Ее круглым детским
почерком было торопливо написано: "Характеризуется крайне отрицательно.
Пьяница, бьет жену, а раньше и детей, дважды привлекался за мелкое хулиг.,
неразборчив в знакомств. Работает шофером в таксомоторном парке, раньше был
слесарем-лекальщиком 5-го разряда на заводе "Знамя".
-- Евдокия Петровна, а к мужу вашему, Сергею Семеновичу, ключи в руки
не попадали? -- спросил я.
Она шарахнулась, как лошадь от удара, и незрячие глаза ожили:
задергались веки, мелко затряслись редкие реснички.
-- В больнице он, говорю же я, в больнице, -- забормотала она быстро и
беспомощно, и снова закапали -- одна за другой -- мутные градины слез.
Да, сомнений быть не могло, Сергей Семенович, муженек запойный, папочка
нежный, про ключики знал, держал он их в ручонках своих трясучих, это уж как
пить дать...
-- Евдокия Петровна, я вам верю, что вы честный человек. Идите к себе
домой и подумайте обо всех моих вопросах. И про Сергея Семеныча подумайте. Я
понимаю -- он вам муж, кровь родная, но все-таки всему предел есть. Вы
подумайте -- стоит он тех страданий, что вы из-за него принимаете сейчас? А
я к вам попозже спущусь. У вас ведь телефона нет?
-- Нет, -- покачала она равнодушно головой.
-- Ну и хорошо, никто звонками вас отвлекать не будет. Часа через два я
зайду.
Бессильным лунатическим шагом, медленно переставляя свои отечные,
изуродованные венами ноги, пошла она к двери, и я услышал, как, уже выходя
из комнаты, она прошептала:
-- Господи, позор какой... -...Халецкий снимал на дактопленку отпечатки
пальцев со шкафа. Повернулся ко мне:
-- Ну что?
-- Трудно сказать. Ключи у него, во всяком случае, были. Работал раньше
слесарем...
-- Думаете, навел?
-- Не знаю. Алиби у него при всем том стопроцентное. В этой милой
больничке режим -- будьте спокойны, оттуда не сбежишь на ночь. Но
разрабатывать его придется всерьез. Да и на жену я надеюсь -- она мне
обязательно сегодня про него что-нибудь поведает.
-- Э, не скажите. Такие женщины если замыкаются -- то все, хоть лопни
-- рта не раскроют.
-- Поживем -- увидим, -- сказал я и позвал Лаврову.
-- Да? -- раздался ее голос из кабинета.
-- Идите сюда, протокол будем писать здесь.
Я снова уселся за стол, разложив листы протокола осмотра.
-- Вы диктуйте, а я буду записывать, -- сказал я.
-- Пожалуйста, -- кивнула она, будто так оно и было правильнее.
Халецкий, натянув тонкие резиновые перчатки, стоя на коленях, очень
аккуратно -- один к одному -- начал подбирать с пола осколки стекла,
складывая из них, как из мозаики, единую плоскость. На вощеном паркете, как
свежие раны, были видны соскобы.
-- Исходные данные заполнили? -- спросила Лаврова.
-- Заполнил.
-- Пишите. Квартира расположена на пятом этаже, других квартир на
лестничной клетке нет. Дверь изнутри обита белым листовым железом. Замки
повреждений не имеют, ригели и запорные планки в порядке, на обвязке двери
против замка заметна вмятина. По-видимому, вор проник в квартиру путем
подбора ключей...
-- Та-ак, этого писать не будем.
-- Почему? -- подняла голову Лаврова.
-- В протокол надо вносить только факты, -- сказал я. -- А насчет вора
-- это пока только мечтания... Ну-с, дальше.
-- ...На полу в прихожей три обгоревшие спички... Здесь же лежит
проигрыватель, рядом, слева, черные мужские полуботинки новые... на нижней
полке горки в беспорядке большие медали с надписями на английском,
французском, немецком и японском языках -- в количестве одиннадцать штук,
все на имя народного артиста СССР Льва Осиповича Полякова, окна в порядке,
створки и рамы повреждений не имеют, форточки заперты на шпингалеты, опорные
крючки которых довернуты и закреплены в обойме... слева на тумбе --
радиоприемник, на котором стоит бюст Полякова... работы скульптора
Манизера...
-- Вы забыли про поднос на колесиках, -- сказал я, не отрываясь от
записей.
-- Это называется сервировочный столик.
-- Тем более надо указать, -- усмехнулся я.
-- До него еще не дошла очередь...
-- Одну минуту. Ной Маркович, когда у вас дойдет очередь до
сервировочного столика, посмотрите внимательно, нет ли на нем следов
пальцев.
-- ...В спальне гардероб, встроенный в стену, раскрыт, одежда валяется
на полу в беспорядке. Здесь же на полу туфли, сумки, чемодан импортный
мягкий с разрезанной верхней крышкой... в кресле лежит подсвечник --
трехсвечный шандал с обгоревшими более чем наполовину свечами... На полу
восемь листов сгоревшей бумаги, пепел значительно поврежден. Здесь же
валяются принадлежности скрипичных инструментов... В спальне разбросаны
вещи, белье, на полу --12 коробочек от ювелирных изделий...
Лаврова положила на стол желтый металлический диск:
-- Это "Диск де Оро" -- золотая пластинка, которая была записана в
честь Полякова в Париже. Здесь собрана его лучшая программа...
-- Прекрасно, -- сказал я. -- Что, перекур? Давайте передохнем,
закончим общее описание и тогда составим протокол на каждую комнату в
отдельности.
-- А зачем отдельные протоколы?
-- Перестраховка. Если мы с вами, Леночка, не справимся с этим делом,
то хоть протокол надо составить так, чтобы и через десять лет следователь,
взяв его в руки, представил обстановку так же ясно, как мы видим ее сейчас.
-- Откуда такой пессимизм, Станислав Павлович?
-- Это не пессимизм, Леночка. Это разумная предосторожность. В нашем
деле всякое случается.
-- Но ваша любимая сентенция -- "нераскрываемых преступлений не
бывает"?
-- Полностью остается в силе. Если мы с вами не раскроем, придет другой
человек на наше место -- более талантливый, или более трудолюбивый, или,
наконец, более удачливый -- тоже не последнее дело.
-- А если и тому не удастся?
-- Тогда, наверное, нам отвинтят головы.
-- Ой-ой, это почему? Перед законом все потерпевшие равны -- независимо
от их должностного или общественного положения. По-моему, я это от вас и
слышала.
Я засмеялся;
-- Я и не отказываюсь от своих слов. Но было бы неправильно, если бы мы
позволили ворюгам безнаказанно шарить в квартирах наших музыкальных гениев.
-- Понятно. А в квартире обыкновенного инженера можно? Я с интересом
взглянул на нее, потом сказал:
-- Эх, Леночка, мне бы вашу беспечность. От нее независимая смелость
ваших суждений.
-- Подобный выпад нельзя рассматривать как серьезный аргумент в споре,
-- спокойно сказала Лаврова.
-- Это верно, нельзя. Скажите, вам никогда не приходило в голову, что
наша работа в чем-то похожа на шахматную игру?
-- А что?
-- А то, что нельзя играть в шахматы, видя перед собой только следующий
ход. В шахматах побеждает тот, кто может намного вперед продумать свои ходы
и их железной логикой навязать противнику удобную для себя контригру --
чтобы она ложилась в рамки продуманной тобой комбинации...
-- Какой же вы продумали ход?
-- К сожалению, в наших партиях противник всегда играет белыми --
первый ход за ним. Причем, вопреки правилам, ему удается сделать сразу
несколько.
-- Ну, е2 -- е4 он сделал. Каковая связь с нашим спором? Я задумался,
будто забыл о ней, потом спросил:
-- Не понимаете? Сейчас приедет хозяин квартиры -- народный артист
СССР, лауреат всех существующих премий, профессор консерватории Лев Осипович
Поляков. Он, как вам это известно, гениальный скрипач. Теперь он еще
называется потерпевший. И подаст нам заявление, которое станет документом
под названием лист дела номер два. Вот тут мы с вами можем узнать, что есть
еще один потерпевший... Этого я боюсь больше всего...
-- Кто же этот потерпевший?
В прихожей хлопнула дверь. Я обернулся. В комнате стоял Поляков.
Глава 2 Гений
От нестерпимого блеска солнца болели глаза, и вся Кремона,
отгородившись от палящих лучей резными жалюзи, погрузилась в дремотную
сиесту. Горячее дыхание дня проникало даже сюда, в покрытый виноградной
лозой внутренний дворик: каменные плитки пола дышали жаром. Прохладно
плескал лишь вспыхивающий искрами капель маленький фонтанчик посреди двора,
но у Антонио не хватало смелости спросить воды. Великий мастер, сонный,
сытый, сидел перед ним в деревянном кресле, босой, в шелковом турецком
халате, перевязанном золотым поясом с кистями, и мучился изжогой.
-- Нельзя есть перед сном такую острую пиццу, -- сказал мастер Никколо
грустно.
-- Да, конечно, это вредит пищеварению, -- готовно согласился Антонио,
у которого с утра во рту крошки не было.
Мастер Никколо долго молчал, и Антонио никак не мог понять -- спит или
бодрствует он, и нетерпеливо, но тихо переминался на своих худых длинных
ногах, и во дворике раздавался лишь ласковый плеск холодной воды в фонтане и
скрип его тяжелых козловых башмаков. На розовой лысине мастера светились
прозрачные круглые капли пота.
-- Чего же ты хочешь -- богатства или славы? -- спросил наконец мастер.
-- Я хочу знания. Я хочу познать мудрость ваших рук, точность глаза,
глубину слуха. Я хочу познать секрет звука.
-- Ты думаешь, что возможно познать и подчинить себе звук? И по желанию
извлекать его из инструмента, как дрессированного сурка?
Антонио облизнул сухие губы:
-- Я в этом уверен. И вы это умеете делать. Мастер засмеялся:
-- Глупец! Сто лет мы все -- мой дед Андреа, дядя Антонио, мой отец
Джироламо и я сам -- Никколо Амати -- пытаемся научиться этому. Но умеет
это, видимо, только господь бог, и всякого, кто приблизится к этому умению,
покарает, как изгнал Адама из рая за познание истины. Если ты превзойдешь
меня в умении своем, то приблизишь к себе кару божью. Тебя не пугает это?
Антонио подумал, затем качнул головой:
-- Ищите и обрящете, сказано в писании. Если бы я знал, что вы дьявол,
обретший плоть великого мастера, я бы и тогда не отступился.
Старик оживился:
-- Ага, значит, и ты уже наслушался, что Никколо Амати якшается с
нечистой силой? Не боишься геенны огненной?
-- Нет ада страшнее, чем огонь неудовлетворенных страстей и незнания...
-- Ты жаден и смел, и это хорошо. Но ты хочешь моей мудрости и моего
умения. Что ты дашь мне взамен?
-- Разве спрашивает об этом оливковое дерево у молодой ветви своей, на
которой еще не созрели плоды?
-- Но ты не ветвь древа жизни моей, -- сурово сдвинул клочкастые седые
брови Амати.
-- Вы богаты и славны, великий мастер. Богатство и слава щедро напоили
ветви древа жизни вашей. Но ветви не дали плодов. Сто лет ищет род Амати
секрет звука...
-- Мой сын Джироламо продолжит мое дело. И моя рука еще тверда, а глаз
точен.
-- Джироламо, я уверен, укрепит славу вашего дома. Но он еще ребенок. И
такое богатство нельзя держать в одном месте. Разумнее его было бы
разделить...
-- Ты уже был резчиком и музыкантом. Почему я должен верить, что ты не
раздумаешь быть скрипичным мастером?
-- То были необходимые ступени к саду ваших знаний. Нет мечты у меня
более сильной и святой, чем работать у вас.
-- А что ты умеешь?
-- Учиться...
Учеником был принят Антонио Страдивари к Никколо Амати -- без оплаты,
за еду и науку...
* * *
Я сразу узнал Полякова. Тысячи раз я видел его по телевизору и в
киножурналах, портреты в газетах и на афишах, и я был готов к тому, что он
появится с минуты на минуту, и хорошо знал, кто он такой. А мы были для него
неизвестными пришельцами -- посторонние, чужие люди, которые почему-то
хозяйничают в его доме, где все перевернуто, развалено, намусорено -- по
всей квартире до самых дверей, у которых предупреждением о беде стоял
постовой милиционер.
От этого замерло на лице Полякова досадливое удивление, хотя в глазах
еще плавала, постепенно угасая, надежда: все это чья-то нелепая шутка,
глупый и злой розыгрыш от начала до конца -- не было никакой кражи, и не
было звонка из милиции на дачу с просьбой срочно явиться в Москву на
квартиру, или, наоборот, был звонок, но это какой-то дурак решил так его
разыграть, и пропало воскресное утро, вырванное, наконец, из сумасшедшего
потока повседневной суеты, утомительной работы, невозможности подумать
спокойно и в одиночестве, погулять в замерзшем солнечном лесу. И я видел,
как растаяла эта надежда -- будто льдинка на жарком июльском асфальте. Ушло
выражение досадливого удивления, и лицо его -- худое, усталое лицо с тяжелым
подбородком боксера и грустными глазами апостола -- затопила обычная
человеческая растерянность, и кривая жалобная улыбка помимо его воли
наискось перерезала лицо.
Так мы и стояли молча, лицом к лицу, не зная, что надо сказать в этой
ситуации, а он все улыбался этой невыносимой улыбкой, которая для меня была
пыткой. Потому что только мы двое знали сейчас масштаб случившегося
несчастья. Но пока мы говорили с Лавровой, я старательно отгонял от себя эту
мысль. А теперь, глядя на его жалкую кривую улыбку, я понял, что произошло
именно это. Так бессмысленно и страшно улыбаются люди, которым миг назад
принесли разящую весть о потере кого-то очень близкого. Он облизнул
пересохшие губы и хрипло спросил:
-- Скрипка?!. В шкафу?..
-- ...Постарайтесь вспомнить, что еще пропало из квартиры?..
Он сидел в глубоком кресле, высоко задрав худые колени, которые
выпирали сквозь серую ткань брюк, и ладонями держал себя за лицо, отчего
казалось, будто голова его украшена двумя белыми ветками. Поляков меня не
слышал. Потом он поднял голову и сказал:
-- Да-да, конечно, наверное... Что вы сказали, простите?
-- Мне нужно, чтобы вы перечислили пропавшие из дома вещи. Поляков
пожал плечами:
-- Я затрудняюсь так, сразу... Жена попозже приедет, она, наверное,
точно скажет. Но это все не имеет значения. Пропала скрипка... Скрипка моя
пропала
!.. -- сказал он сдавленным голосом, и весь он был похож на
горестно-нахохленную, измученную птицу.
Я не знал, что сказать, и неуверенно спросил:
-- Вы, наверное, привыкли к этому инструменту? Он поднял голову и
посмотрел на меня удивленно, и по взгляду его я понял, что сказал нечто
невероятное.
-- Привык
? -- переспросил он. И голос у него все еще был
удивленно-раздумчивый. -- Привык? Разве человек к рукам своим или к глазам,
или ушам своим привыкает? Разве к детям или родителям привыкают?..
Желая выкрутиться из неловкого положения, я брякнул следующую глупость:
-- Да, это, видимо, редкий инструмент-Поляков встал так стремительно,
будто его выбросила из кресла пружина. Он быстро прошел по комнате, достал
из письменного стола пакет, раскрыл его:
-- Это паспорт моей скрипки. Позвольте задать вам вопрос, молодой
человек... Я кивнул.
-- Вы дежурный следователь или будете заниматься этим делом до конца?
-- Я старший инспектор Московского уголовного розыска и буду вести дело
по краже в вашей квартире. Моя фамилия Тихонов.
Поляков походил по комнате в задумчивости, потом резко повернулся ко
мне:
-- Перед тем как вы приступите к своему делу, я хочу поговорить с вами.
Я уверен, что наговорю массу банальностей, как всякий неспециалист. Но об
одном все-таки я хочу вас попросить: сделайте все, что в ваших силах, для
отыскания скрипки. Я уже вижу, что украли большую сумму денег, много вещей,
но клянусь вам жизнью, если бы у меня потребовали все имущество и вернули
инструмент, я был бы счастлив...
Он говорил сбивчиво, слова накипали у него в горле и, стремясь
одновременно вырваться наружу, сталкивались, застревали, речь от этого
получалась хриплая, задушливая. Он был бледен той особой синеватой
бледностью, что затопляет лица внезапно испуганных или взволнованных нервных
людей, и сквозь эту бледность особенно заметно проступала неживым коричневым
цветом кожная мозоль на шее под левой щекой -- печать усердия и терпения
гения, след тысяч часов упражнений на скрипке.
Поляков прижал паспорт к груди и сказал:
-- Я понимаю, что говорю какие-то совсем не те слова, но мне очень
важно, чтобы вы поняли масштаб несчастья. Дело в том, что скрипка --
единственная вещь, не принадлежащая мне в этом доме...
-- То есть как? -- спросила незаметно вошедшая Лаврова.
-- Моя скрипка -- общенациональное достояние. Владеть, хозяйствовать
над ней одному человеку так же немыслимо, как быть хозяином Царь-пушки.
Скрипка, на которой я играю... -- он запнулся, и губы его болезненно
скривились, -- на которой я играл, принадлежит всему народу, она
собственность государства...
Поляков достал из кармана металлический тюбик, трясущимися пельцами
отвинтил крышку и достал плоскую белую таблетку, кинул ее под язык, и по
легкому запаху мяты я догадался, что это валидол.
-- Этой скрипке, -- сказал он, тяжело вдохнув, -- двести сорок восемь
лет. Последние тридцать шесть лет на ней играл я. Взгляните, -- протянул он
мне паспорт скрипки.
Но у него не было времени ждать, пока я прочту, он торопливо заговорил
снова:
-- Это "Страдивари" периода расцвета. Одно из лучших и самых трудных
творений мастера. Он изготовил ее в 1722 году и назвал "Сайта Марией". На
нижней деке его знак -- год, мальтийский