Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
искось от стадиона Юных пионеров. Ну а человек, одолеваемый страстями, --
что он скажет?
Лаврова засмеялась:
-- Наверное, скажет -- рядом с ипподромом.
-- Вот именно. Ну, это я так, к слову. Что будем делать с троллейбусным
билетом, обнаруженным в прихожей Полякова? Поколдуем с ним чего-нибудь? Как
говорит наш шеф, "идеи есть?".
Лаврова пожала плечами:
-- Мои соображения рядом с вашими всегда так незначительны, что не
заслуживают права называться идеями. Так, мыслишки пустяковые...
-- В борьбе это называется "двойной нельсон", -- сказал я ухмыляясь, --
ручки за голову заворачивают и тебя же за шею душат.
-- Вас подушишь, пожалуй. Лучше всего из вас было бы сделать
циркулярную пилу. А что касается билета, я попробую выяснить о нем все
возможное...
-- Изумительно. Давайте помозгуем вместе насчет выяснения круга
знакомых Полякова. Мне не очень ясно, как мы будем разбираться с такой
массой людей.
Лаврова сказала:
-- Если мы их будем прорабатывать каждого по очереди, нам до второго
пришествия не кончить. Надо их по группам разбить.
-- Не понял?
-- Надо разделить этих людей по какому-то групповому признаку: личные
друзья, коллеги по консерватории, студенты-ученики и так далее...
-- А что? Это мысль. Не просто мысль, а целая идеища! Лаврова взглянула
чуть прищурившись:
-- Слава богу, вот и я дожила до признания!..
Глава 4 Свои Минотавры
-- Я попробую? -- спросил Антонио.
-- Попробуй, -- усмехнулся Амати. В вопросе Антонио -- надежда на
помощь, поддержку, совет. Но мастер Никколо только усмехается, хитрость
таится в толстых складках его багрового лица, белый хохолок издевательским
крючком-вопросом торчит на макушке.
Плеснуло пламя голубыми языками под бронзовым дном ковша, пузырится,
булькает, растекается янтарь мастики, и от острого запаха, аромата
фисташкового дерева, с которого стекает она тяжелыми каплями, вязкими и
горькими, как пот и слезы, першит в горле, и по щекам текут капли, падают в
котел, смешиваясь со смолой. В реторте рядом закипает сандарак -- серый
грязный дым встал отвесно над сосудом. Бежит, бежит, завихряясь струей,
песок океанский в колбе часов. В нижней стекляшке уже вырос холмик, и
кажется, будто это время движется вспять, выбрасывая наверх белую струйку
песка.
Антонио натягивает кожаные рукавицы, хватает клещами раскаленную
реторту и начинает быстро болтать ее -- кругами, кругами, круг становится
уже, быстрей, быстрей, осадок сел на дно -- теперь еще быстрее! Он рывком
скидывает крышку с ковша, из бронзового чрева ударил рвущий ноздри чистый
яростный аромат мастики. Плюх! Плеск! Коричневой волной пошел сандарак через
мастику, плавными уступами расписал желтую толщу ее, завихрились причудливые
фигуры в глубине, и смола стала поглощать цвет, густеть, успокаиваться.
-- Терпентин! Терпентин давай! -- заорал над ухом Амати. -- Да быстрее
же! Боже, какой идиот, остынет ведь, загустеет, пропадет! Огня добавь! Огня!
Антонио изо всех сил раскачивает рычаг ножного горна, пламя хрипит и
срывается с углей красными злыми лентами, трясущимися пальцами развязывает
Антонио мешочек с терпентином, завязка затянулась, не отпускает, зубами
молодыми злющими с хрустом рвет он ткань, сыплет в колдовское варево
прозрачные до голубизны кристаллы, а в голове пасхальным колоколом бьется,
кричит, ликует -- я делаю правильно! Пра-а-а-вильно!
Тают кристаллы, желтеют, тонут, и снова бурлит, бушует в ковше смола,
черные сгустки с пеной идут наверх, клубочки дыма ядовитого стелются над
булькающей рябью. Серебряной лопаткой, перуанской, резной, узорной, с
захватом и сеточкой, подхватывает Антонио пену и накипь, сбрасывает на
глиняный пол и смотрит на часы песочные -- а там уже снова крупицами время
пересыпается, течет, падает в пропасть ушедшего навсегда. Антонио
оглядывается -- мастер Никколо сидит на столе, прижав к сердцу руки, и на
лице его -- страдание.
-- Пора? -- спрашивает Антонио и удивляется голосу своему -- сиплому,
тонкому, петушиному. Амати кивает молча, и Страдивари наливает в колбу семь
гран масла розы пендераклийской, спирт, из тростника сахарного выгнанный,
вытяжку из дерева красного сафирус опускает в стеклянный сосуд, взбалтывает
и оборачивается вновь к учителю. Амати молчит.
-- Господи, и ты, святая всепрощающая заступница наша, дева Мария,
благословите! -- выкрикивает Страдивари и крестится перед почерневшим
распятием на стене мастерской. Он опускает колбу в тигель, и стекло сначала
тускнеет, потом начинает наливаться вишневой краснотой. Антонио подхватывает
колбу за узкое горло и осторожно переливает раствор в ковш на
горне-бурбарте. Золотистая пленка, как волшебная амальгама, заливает
поверхность смолы, она проседает вглубь, постепенно окрашивая все содержимое
ковша этим призрачным мерцающим светом.
Антонио легко, рывком хватает трехпудовый ковш -- стенки его толщиною в
пядь -- и бежит с ним в угол, плавно, ласково опускает ковш в дубовую бадью
с холодной хвойной водой, и лицо его скрывается в клубах ватного фиолетового
пара. Шипит вода в бадье, стынет медленно ковш, улетает в окна обессилевший
пар, глохнет в горне огонь, синие искры беззвучно прыгают на углях в тигле.
Тихо. Совсем тихо становится в мастерской.
Антонио осторожно вынимает ковш из воды, медленно несет к верстаку.
Отчетливо звякают об пол капли, срываясь с округлого брюха ковша. Ковш
установлен на верстак, и Антонио ощущает тонкий пронзительный звон уходящего
напряжения в каждой клеточке своих обожженных, изъеденных растворителями,
изрезанных усталых рук...
Долго молчали оба, затем старый Никколо сказал:
-- Не медлит господь исполнением обетования... Но испытует
долготерпение наше... И снова замолчал.
Антонио поднял голову и спросил тихо:
-- Мастер, это и есть заветный лак? Никколо молчал, и Антонио
показалось, что учитель не знает, как ответить ему.
-- Тебе сколько лет сейчас, мальчик? -- спросил Амати.
-- Двадцать один.
-- Я такой лак сварил впервые, когда мне было сорок три. Но это не тот
лак. Он только может сохранить скрипку навеки и подарить ей необычайную
красоту. Настоящий лак заставит ее неповторимо звучать. Этот не может.
В мастерской снова стало очень тихо, и шорохом камешков в воде
прозвучали слова Антонио:
-- Как же это так?..
Глазки Амати совсем исчезли в жирных складках-щелочках.
-- Я знаю еще две добавки. Ты их должен найти сам. Тогда, может быть,
ты еще найдешь и какие-то другие, которых я не знаю. И тогда свои скрипки ты
сделаешь лучше, чем я...
-- Но...
-- Никаких "но". Ты можешь стать гением, если захочешь, конечно. И
мешать тебе я не намерен... Запомни только, что гения всегда ждут на пути,
как дорожные грабители, три врага...
-- Кто они? -- безразлично спросил Антонио.
-- Праздность, богатство и слава. Как сирены, подстерегают они гения, и
всякий раз набрасываются на главную его добродетель -- трудолюбие.
-- Но ведь вы, учитель, богаты и прославлены? -- сердито спросил
Страдивари.
Амати встал, вытер шелковым платком лицо, грустно усмехнулся:
-- Эти сирены особенно обольстительны в юности. Ко мне они пришли
слишком поздно...
* * *
Расследовать дело в этом направлении, по-моему, бессмысленно, поскольку
мы все -- студенты и аспиранты Л. О. Полякова -- просто обожаем его..."
Я положил ручку и посмотрел на Марину Колесникову внимательно. Она
усмехнулась:
-- Я понимаю, что в протоколе такие слова вам кажутся смешными. Но вы
меня предупредили, чтобы я говорила только правду. А это правда -- мы его
обожаем...
-- И вы исключаете вероятность причастности кого-либо из его студентов
к преступлению? -- спросил я осторожно.
-- Категорически...
На листе бумаги Лаврова нарисовала маленький кружок, внутри которого
написала -- "Поляков". Из кружка исходили, пружинисто разворачиваясь, четыре
спиральных кривых: линия родственников и близких друзей, линия коллег и
учеников, затем линия людей, которые когда-то были близки Полякову, но
сейчас утратили или ослабили с ним связи, и, наконец, линия людей, к чисто
хозяйственным услугам которых прибегала семья скрипача. На первой кривой
было одиннадцать точек. На второй -- шестьдесят три. На третьей было сейчас
тридцать две, но цифра эта по мере развития розыска все время вырастала. На
четвертой -- семнадцать. Получилась этакая четыреххвостая комета, уродливое
пространственное зеркало человеческой коммуникабельности, где каждая людская
связь была только точкой, и по мере того, как папка уголовного дела
заполнялась допросами, справками и объяснениями, эти точки набухали, росли,
обретали объем, как надуваемый аэростат, и наполнялись они любовью и
вероломством, поклонением и завистью, верностью и грустью, смешным и
тягостным, всем тем, что постепенно заполняет жизнь людей, и гениев тоже --
потому что гении становятся монументальными только после смерти, а при жизни
радуются и огорчаются всему тому же, что и мы, грешные. Просто масштаб
смещен...
Аспирантка Марина Колесникова из класса профессора Полякова в нашем
списке шла двадцать седьмой во второй линии. Красивая белая девушка,
неспешная в движениях, ленивая в словах, а глаза -- карие, веселые, и вообще
ее было очень много, она заполняла и освещала мой кабинет всей своей плавной
округлостью, подсолнечными волосами, небрежно затянутыми в тяжелый пучок,
она источала тепло белизной кожи и ласковостью длинных сильных пальцев. Не
девушка, а прямо душевное утоление. И выражалась она очень интеллигентно, и
от этого хотелось поговорить с ней о чем-нибудь неслужебном, к делу не
относящемся, просто так, как говорится, о цветах и пряниках. Ее просто
невозможно было представить серьезным человеком, занятым трудным искусством,
если бы не коричневая с краснотой мучительная мозоль под левой скулой на
сливочно-нежной шее.
-- ...Категорически, -- сказала она. -- Наше отношение к Льву
Осиповичу, наше обожание -- не экстатический восторг девчонок-меломанок. Это
закономерный результат многолетнего общения с ним.
---- То есть?
-- Вы помните миф о том, как Тезей спустился в лабиринт Минотавра?
-- Да, мы это еще в школе проходили, -- усмехнулся я.
-- Вот если переложить этот миф в музыкальную композицию, то по смыслу
она состояла бы из трех частей -- аллегро, модерато, престо, отражая
смысловое триединство подвига Тезея: он отправился в неведомое -- вошел в
лабиринт, откуда никто до него не вышел; затем вступил в бой с чудовищем
Минотавром и победил его, и третье, что определяет смысл его поступка: он
спас жизнь и красоту тех, кого отдавали Минотавру. Вот наш худенький Лев
Осипович часто представляется мне Тезеем в лабиринте...
Я прикрыл ладонью глаза и вообще сделал вид, что усиленно тру лоб --
чтобы она не заметила, как мне смешно.
-- Но у Тезея, помните, был этакий сыскной атрибут -- ниточка? Ниточка.
Которую ему дала эта дама...
-- Ариадна... Некоторые считают, что нитью в путешествии Полякова по
неизвестному является его скрипка, хотя я и не верю в это...
-- Тогда поясните мне смысл триединства подвига Льва Осиповича, --
попросил я.
-- Это же так понятно! -- удивилась Марина. -- Он знал, что звуковые
возможности скрипичных партитур не использованы, и он нашел к ним дорогу. Но
чтобы овладеть этими возможностями, ему пришлось победить Минотавра, который
всегда -- в большей или меньшей степени -- сидит глубоко в нас самих...
-- Да-а? -- на этот раз удивился я.
-- Ну конечно же! Каждый человек -- хозяин маленького или большого
собственного Минотавра -- косного, ленивого, тради-ционалистского,
прожорливого и жадного. И не дай бог поддаться ему -- тогда он обязательно
сожрет своего хозяина...
Мне было ужасно смешно слушать, как она не спеша, спокойно и раздумчиво
говорит об этом, будто рассказывает известную только ей сказку, и если бы
она не была такая большая, достойная, величаво-спокойная, то все ее
разговоры выглядели бы жеманством, но она поведала мне об этом, будто мы с
ней оба все давно знаем, и оба согласны во всех вопросах, да и быть
по-другому не может, и она вправе говорить мне про "этот гнусный
структурализм в искусстве", не вызывая усмешки, ей это можно было -- она вся
была естественной, рассудительной, душеутоляющей, хотя я и не мог себе
представить, как это она -- вся такая домашняя, уютная и ленивая -- может
лихо срывать смычком со струн ноты концерта Брамса, в листе похожие на
индийские письмена, и непонятные для меня в записи так же, как бугорчатый
текст Брайля.
-- И вы, мол, все обожаете Полякова как Тезея в лабиринте музыки? --
спросил я, изо всех сил скрывая улыбку.
-- Нет, -- спокойно качнула головой Марина. -- Мы его любим несколько
эгоистически. Он наш педагог.
-- И что?
Она посмотрела мне в глаза и откровенно улыбнулась:
-- Судя по вашему вопросу, вы, как и большинство людей, полагаете, что
педагог -- это профессия. Я думаю, что это призвание, дар, долгое озарение.
Слушатели, обычная музыкальная аудитория, -- те твердо знают, что Поляков --
гениальный солист-исполнитель. А вот специалисты до сих пор не уверены, в
чем полнее выразилось дарование Полякова: как исполнителя или педагога...
Говори она все это чуть-чуть с выражением, интонационными паузами и
ударениями, хоть с самой незначительной аффектацией, я бы наверняка
засмеялся. Но она говорила медленно, лениво, даже чуть монотонно, как о вещи
самоочевидной. И я не усмехнулся, я ей верил.
-- ... Существуют какие-то ходячие установки, принятые за догмы и
претендующие на роль истин, хотя истинами они ни в коей мере не являются, --
говорила не спеша Марина. -- Утверждают, что талант обязательно щедр. Я знаю
много талантов -- одни щедрее, другие скупее -- все это очень неодинаково.
Про многих я вообще бы сказала, что это полностью замкнутые на себя таланты.
Что касается Полякова, то про щедрость его таланта говорить просто
неуместно, как мне всегда противны сравнения с щедростью земли. Земля -- это
природа, и Поляков -- часть этой природы, а природа имеет потребность
постоянно отдавать накопленное. Без этого он не мог бы жить...
-- Ну, так уж и не мог бы, -- сказал я. -- Концертировал бы себе на
здоровье, больше времени для репетиций...
Я сказал это нарочно, мне интересно было "подзавести" ее. Но она
посмотрела на меня задумчиво, потом отрицательно качнула головой:
-- Нет. Был такой скрипач Иконников. Я его, правда, никогда не слышала,
но знатоки утверждают, что по масштабу своего дарования он превосходил
Полякова, они учились вместе. Его звезда очень быстро взошла и почти так же
стремительно сгорела. Вот Иконников учеников не любил и никогда их у него не
было.
-- Звезда-то, наверное, сгорела не оттого, что учеников не было? --
спросил я и подумал, что фамилия эта для меня новая -- в нашем списке она
отсутствовала,
-- Конечно. Он не вынес, образно говоря, испытания мгновенной и
ослепляющей славы. Но ученики для педагога как дети -- они требуют от него
повышенной ответственности.
-- А что с ним стало?
-- Не знаю. Он очень враждебно относится к Полякову, не знаю почему, и
на все попытки Льва Осиповича помочь ему, поддержать как-то, отвечает
злобными выходками. Поляков не любит говорить о нем...
Так. Вот это уже нечто совсем новое. Ну-ка, ну-ка...
-- А в чем выражаются эти выходки?
-- Да глупости все какие-то, но просто неприятно. Он, например,
демонстративно не здоровается с Поляковым. Я помню, что, когда я была на
втором или на третьем курсе, в общем, года четыре назад, Поляков узнал, что
Иконников ушел из дома, где-то слоняется, пьет. Тогда Лев Осипович разыскал
Иконникова и предложил ему денег на кооперативную квартиру, чтобы тот жил
хотя бы пристойно, но Иконников его грубо обругал, короче, тогда их
отношения прервались совсем.
-- А чем занимается сейчас Иконников, вы не знаете случайно?
-- Я точно не помню. Мне как-то Поляков говорил с удивлением и
возмущением, что тот стал не то укротителем, не то дрессировщиком зверей --
не помню я точно.
Я тоже удивился -- впервые слышу, чтобы бывший музыкант становился
дрессировщиком. Впрочем, чего в жизни не бывает. Ладно, проверим, чего в
жизни не бывает.
-- Непонятно, -- сказал я.
-- Да, -- кивнула она. -- Как в пьесах Беккета...
Я ей и Беккета простил, очень уж ей можно было все говорить, тут никуда
не денешься -- есть люди, которые могут говорить что угодно и не вызывает
это протеста, хотя скажи то же самое кто другой -- и смех, и грусть, и зло
вызвал бы. А вот ей можно... Я подписал ей пропуск, и когда она, огибая
стол, прошла мимо, показалось мне на одно мгновенье, будто рядом в зеленой
стоячей воде тишины проплыл фрегат под белыми парусами, я даже плеск волн у
высоких округлых бортов слышал, и тихо звучал, постепенно замирая, ее
невыразительный голос:
-- Нитью в путешествии по неизвестному является его скрипка, хотя я не
верю... Ему пришлось победить Минотавра... Каждый человек хозяин маленького
или большого Минотавра... Это призвание, дар, долгое озарение... Есть
полностью замкнутые на себя таланты... Его звезда очень быстро взошла и
почти так же быстро сгорела... Он очень враждебно относится к Полякову...
Стал не то укротителем, не то дрессировщиком... Как в пьесах Беккета...
Я встал, походил по кабинету, бормоча себе под нос: "Как в пьесах
Беккета, как в пьесах Беккета, как в..." А как там, действительно, в
пьесах-то Беккета? Вот уж не знаю. Чего не знаю, того не знаю.
Вот меня-то Лаврова наверняка не обожает как своего педагога. Это,
конечно, пережить можно, но все-таки приятно, когда тебя кто-то обожает как
педагога. Как педагога, который спустился в лабиринт Минотавра, а это ведь
рядом -- и на остров Крит не надо ехать, где вместо свирепого чудовища
бесчинствует хунта "черных полковников", а просто заглянуть в лабиринт души
своей и шепнуть: "Эй, Минотавр, вылезай, потолкуем, ты как там ведешь себя
во мне?" А он сразу скажет: "Старичок, почудилось тебе, глупая белая баба
наговорила, что я живу в тебе и мечтаю тебя сожрать. А ты же ведь парень
умный, сам понимаешь -- какие там Минотавры, вообще о чем может идти речь,
когда давно известно, что все мифы -- это байки для детей младшего школьного
возраста. Кроме того, ты человек отзывчивый, чуткий, добрый, с тонким
душевным настроем, вот тебе и наклепали на меня, а ты сразу поверил, будто я
есть в тебе. А меня в тебе нету..."
Ох, Миня-Минотавр, врешь ты мне все, сукин сын. Есть ты, есть, гад
лохматый, скользкий, ползаешь, прячешься. Ладно, черт с тобой! Наверное,
пока не прожить мне без тебя, живи, поганый, во мне. Был бы я белой
девушкой, скрипачкой, аспиранткой, читал бы по вечерам пьесы Беккета,
безыдейные и запутанные, возмущаясь прущим структурализмом, и была бы у меня
душа -- не запутанный темный лабиринт, где сидишь ты, чудище, в каком-то
мерзком закоулке, а райский сад с геометрическими красными дорожками, как в
алкоголической клинике, и негде было бы спрятаться тебе, и выволок бы я
тогда тебя за ушко на солны