Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
монах прикасался
к его возлюбленной. А мастер Никколо молчал.
-- Ты же сам говоришь, Амати, что скрипка -- как живой человек... --
говорил тихим добрым голосом каноник. -- И если дух твой чист и господь сам
идет перед тобой, то святое омовение в купели только сделает ее голос чище и
сильнее, ибо вдохнет в нее промысел божий. Отчего же ты упорствуешь?
Амати вновь медленно прошелся по мастерской, и Антонио заметил, что его
учитель очень стар. Старик тяжело шаркал толстыми, распухшими ногами по
полу, он грузно уселся в свое деревянное резное кресло, взял в руки скрипку,
прижал ее к щеке, будто слушал долго ее нежное сонное дыхание, провел
пальцами по струнам, и скрипка сразу ожила, и плач и смех, веселье и грусть
предстоящего расставания рванулись в этом коротком случайном пиццикато, и в
верхней комнате еще долго была слышна дрожь ее испуга.
-- Я делаю доброе дело, -- устало сказал Амати. -- И чтобы проверить,
угодно ли оно богу, не надо портить скрипку...
-- Я не понял тебя, сын мой, -- быстро сказал каноник Пьезелло. --
Разве что-либо доброе можно испортить омовением в святой воде?
Амати медвежьими, глубоко спрятанными глазками посмотрел на монаха, и
Страдивари показалось, что учитель усмехнулся.
-- Она хоть и святая, но все-таки вода, -- сказал Амати.
-- Что? -- беззвучно шевельнул губами Пьезелло.
-- Скрипка, говорю, размокнет. Пропадет инструмент...
Монах перегнулся через стол, сжав на груди руки так, что побелели
костяшки.
-- А может быть, ты совсем другого боишься? Может быть, ты боишься, что
святое причастие изгонит голоса бесовские из твоей скрипки? Голос чрева
диаволова пропадет? Этого испугался? Вельзевула кары боишься? А суда
господнего не боишься?
Амати положил скрипку на стол, встал, лысина его покрылась плитами
тяжелой темной красноты, и Страдивари испугался, что учителя хватит удар.
Или что он монаха убьет.
-- Тьма невежества затмила ваш разум, святой отец, -- хрипло проговорил
Амати. -- Мои скрипки играют в папской капелле в храме святого Петра!
Он хотел сказать еще что-то, но острая звенящая боль в сердце пронзила
его, визгливо резанула в висках, захлюпала толчками у горла. Монах сказал
тихо, но каждое слово будто приклеивалось к стенкам:
-- Его преосвященство, епископ Мантуанский повелел тебе явиться к
святой исповеди, а до этого пусть скрипки будут неприкосновенны...
-- Эта скрипка заказана для инфанта испанского, -- подал голос Антонио.
Монах, даже не повернувшись к Страдивари, сказал:
-- И обещано тебе за нее одиннадцать тысяч пиастров...
Амати протянул скрипку канонику:
-- Возьмите! Мне не нужно за нее ни одного байокко! Вручите этот дар
епископу, пусть в своем доме он убедится, что греха в ней не более, чем в
любом дереве, а ясной души...
Он не кончил фразы, ему было больно говорить, он сел и подпер голову
кулаками. Только бы не догадался проклятый поп, как болит сердце. Пьезелло
прижал к грязной сутане светло мерцающий инструмент, пожал плечами,
задумчиво сказал:
-- Я думаю, что его преосвященство согласится только на окропление
скрипки святой водой. Ритуал омовения будет совершен и так...
-- Хорошо! Хорошо! Кропите! Омывайте! Делайте что хотите, только
оставьте в покое! -- с мукой закричал Амати.
-- Гордыня овладевает твоим сердцем, сын мой, -- сказал монах.
-- Уйдите, святой отец, -- синеющими губами пробормотал Амати. -- Я вам
и так отдал самое дорогое. Больше у меня все равно ничего нет...
Когда стало совсем темно, Антонио зажег свечу, притащил сверху из
столовой фьяску тосканского кьянти, круг овечьего сыра и белого хлеба,
разложил все это на верстаке и сказал:
-- Поешьте, учитель. Когда я волнуюсь, мне всегда хочется есть... Амати
усмехнулся:
-- Не ври. Ты всегда хочешь есть, даже если ты веселишься, а не
волнуешься...
Старик окунул кусок хлеба в вино, нехотя пожевал, потом сказал:
-- Страх -- самое невыносимое, самое ужасное испытание, которому
подвергает нас господь. Сильно испуганный человек -- почти труп.
-- А зачем вы отдали им эту несравненную скрипку?
Амати сильно потер ладонью красный складчатый затылок -- голова гудела
надсадно, глухо, больно.
-- Мальчик мой, запомни: когда за человеком бежит пес, надо бросить ему
кость...
-- Но они вам ничего не могут сделать! Ваши скрипки освящены признанием
папы!
-- Да, я, наверное, мог бы добиться у папы охранной грамоты.
-- А в чем же дело?
-- У меня нет времени воевать с ними. В молодости есть время для всего
-- можно воевать, учиться, любить, работать. А у меня осталось время только
для работы, и его становится все меньше. Мои уши не слышат ничего более на
свете, кроме двух звуков -- моих скрипок и шума колес времени. Когда-нибудь,
спустя десятилетия, тебя ждет открытие -- ты тоже смертен, ты услышишь шум
незримых колес, которые вращают мир, и с каждым их поворотом твоих дней
становится все меньше, и тогда тебе надо будет ответить себе -- все ли ты
сделал, что мог, доволен ли ты прожитой жизнью?
-- А вы все сделали? -- спросил Страдивари. Амати засмеялся:
-- Мои дни еще не истекли, поэтому я еще не все сделал. И поэтому я не
могу тратить время на войну с епископом Мантуанским. Я хотел бы умереть вот
здесь, за этим верстаком, умереть легко, быстро, без унизительных мук
телесных, и тогда душа моя быстро придет в рай -- я ведь совсем не имел
времени грешить, я все время ботал...
-- Но ведь грех сладостен? -- спросил Антонио. -- И в искуплении
прощается, а тайная радость памяти остается? Неужели вы ни о чем ушедшем не
жалеете?
-- Не знаю, -- Амати задумчиво смотрел на пляшущий язычок пламени. --
Человеку для познания счастья, говорят, надо пройти через нищету, любовь и
войну. Я никогда не знал нищеты -- Амати были богаты уже тогда, когда я в
незапамятные времена появился на свет. И огромная любовь -- та, что освещает
всю жизнь, -- меня обошла. И ни с кем и никогда я не воевал. Вместо этого я
шестьдесят лет делал скрипки. И все-таки я счастлив, потому что моя работа
провела меня через все ипостаси человеческого счастья.
-- Каким образом? -- спросил недоверчиво Антонио.
-- Когда я пришел в мастерскую деда, я был беден, как бродяги на
таррантских причалах, я не знал совсем ничего. А дед, как мне тогда
казалось, знал все, и от этого постыдность моей нищеты была особенно
наглядна. Прошли долгие годы, пока я набрался богатства знания, и это
богатство согревает мою старость, дает мне спокойствие и уверенность, каких
не могут дать деньги, и это богатство я всегда ношу в себе...
-- А любовь?
-- Когда я сделал свою первую скрипку, ее голос был пронзителен и
вульгарен, как крики продажных генуэзских девок в Пассо ди Гатто. Я
испытывал от нее восторг и омерзение одновременно. Она магнитом тянула меня
к себе, а через мгновенье я отбрасывал ее с ненавистью, в ней сталкивались
вожделение и детская мечта о красоте, которые жить вместе не могут. Я слушал
голоса птиц и песни детей, шипение волн и шорох дождя, тихий плач женщин и
тоскливый крик гепарда, которого показывали в Падуе на ярмарке бродячие
балаганщики. На танцах я смотрел, как девушки и юноши пляшут бешеную
сальтареллу, и чеканную ломбарду, и зазывно-томную форлану, и пытался
уловить ритм колебания, который мне надо было навсегда поселить в скрипке.
Наверное, мне это удалось, потому что скрипки мои стали петь мягче, глубже,
в них была настоящая страсть и непродажное волнение, и первыми это, конечно,
заметили попы, потому что, слушая звуки моих скрипок, люди плакали, и это
были слезы радости и грусти -- в инструментах была моя большая любовь. Я
любил их, как отец и как муж, как любовник, в них была тоска отвергнутого и
радость обладателя, величие и красота альпийских елей, из которых их делали,
крик пленного гепарда и трепет форланы, звон воды на перекатах Треббии и вся
моя благодарность этому миру, давшему мне счастье родиться и создавать в
своей мастерской маленькие звучащие деревянные живые миры, способные
вместить все это...
-- И вы думали об этом, учитель, когда создавали свои скрипки? --
спросил Антонио.
-- Да, всегда я думал об этом. Я никогда не работал в плохом
настроении, чтобы хоть один надрез не получился у меня случайным,
непродуманным, непрочувствованным. В этом и была та война, которую я вел всю
жизнь, -- я давным-давно понял, что звук не получишь колдовством, омовениями
и всей этой прочей ерундой. Я много лет назад понял, что все в мире
управляется законами, и волшебный звук скрипки -- не более чем познанный
закон. И законов звучания много, но большинства их мы не знаем, а они от
этого не перестают существовать, и мы медленно -- терпением, памятью и умом
-- находим истину, хотя объяснить ее не можем. Ощупью изыскиваем мы правду и
как слепые запоминаем ее слабый рельеф, и по звуку знаем -- это хорошо!
Много лет спустя объяснят, почему это так, а не иначе. Но кто-то должен идти
впереди, первым сделать то, что до него было невозможным. И если ему это
удается, то свою войну, для познания себя и счастья, он выиграл...
* * *
Григорий Белаш явился ровно в десять. Когда я читал протокол его
первого допроса, я не обратил внимания на дату рождения и сильно удивился
теперь -- лет ему было тридцать с небольшим, в общем, мы с ним были
приблизительно ровесники. А я почему-то представлял себе старенького
суетливого человечка в замызганном пальто -- не знаю уж почему, но именно
так я представлял себе настройщика роялей. Он поздоровался и весело спросил:
-- Допрос второй степени с пристрастием?
-- Нет, -- сказал я. -- Будет просто допрос с пристрастием второй
степени.
-- В школе это называется -- в квадрате.
-- Ага, в квадрате, -- подтвердил я.
-- За что же вы меня так? -- улыбаясь, взмолился он. -- В прошлый раз
меня тут девушка в такой оборот взяла, что я сразу вспомнил про допровскую
корзину Кислярского. Думал, что куковать мне тут, пока скрипку не найдут.
Обошлось, однако, отпустила...
Он захохотал, искренне, от души, заразительно, и я сам невольно
улыбнулся, представив себе сухой официальный тон Лавровой.
-- А вы ей, наоборот, понравились, -- сказал я.
-- Ну? -- воззрился он на меня с интересом. -- Не может быть! Если бы я
это знал тогда, обязательно попросил бы телефончик. Это, наверное, очень
волнует, когда к тебе приходит на свидание девушка, ты ее берешь нежно за
талию, а там... а там... Пистолет! Жутко волнует...
Я пожал плечами:
-- Не знаю. Не пробовал. Чтобы с пистолетом... Он, видимо, хотел
углубить экскурс в этот вопрос, но я спросил его:
-- Так во время кражи вы были в командировке, Григорий Петрович?
-- Чтоб мне с места не сойти, -- все еще весело сказал он, потом уже
серьезно добавил: -- Я понимаю, вы меня не перешучиваться пригласили. И на
мне, как на человеке, вхожем а дом Полякова, тоже лежит тень подозрения.
Поэтому я готов с максимальной обстоятельностью отвечать на все интересующие
вас вопросы...
-- Вот и прекрасно. Расскажите мне о вашей командировке.
-- Пожалуйста, -- он еле заметно пожал плечами, как человек, которого
во второй раз спрашивают об одном и том же. -- Как вам известно, я работаю
настройщиком музыкальных инструментов в филармонии. Если вы наводили обо мне
справки, то уже знаете, что специалистов, равных мне по квалификации, в
нашей стране еще трое: Исопатов, Гуревич и Косырев. Гуревич уже глубокий
старик и почти не работает. А мы обслуживаем уникальные инструменты,
которыми пользуются наши крупнейшие музыкальные мастера. Причем мы работаем
всегда с инструментами, закрепленными за нами сугубо персонально...
-- Почему? -- спросил я.
Белаш еле заметно ухмыльнулся, и я понял, что его рассмешила моя
неосведомленность.
-- Потому что у каждого из инструментов свой голос, и пианист-виртуоз,
толкователь и интерпретатор, раз и навсегда привык к этому голосу. Он
наизусть знает диапазон его звука, и звук подчиняется ему, как живой. Если я
ошибусь в настройке и звук станет чуть-чуть выше или ниже, то я могу
пианисту попросту сорвать концерт. То, чего никто и не заметит, не услышит,
музыканту высокого класса режет ухо, как пилой.
-- Понятно. Дальше.
-- 14 октября, по-моему, это был четверг, я выехал в Ленинград, где
пробыл по понедельник включительно, вернувшись в Москву во вторник. Отчет по
командировке, счета и билеты мною сданы в бухгалтерию. Можете проверить.
-- Уже проверено, -- кивнул я. -- Все точно. С кем вы виделись в
Ленинграде?
-- В хронологическом порядке?
-- Желательно.
Белаш почесал в затылке:
-- Тогда вы меня не торопите. Дайте вспомнить все по порядку...
-- А я вас и не тороплю. Вспоминайте.
-- Так, значит, с вокзала я поехал в гостиницу, номер мне был заказан в
"Европейской". Оттуда пешком -- это напротив -- в филармонию. Освободился я
там, наверное, часа в четыре и поехал на Мойку к Евгению Константиновичу
Преображенскому. У него совершенно волшебный "Стейнвей", но жутко капризный.
Вы бывали на его концертах?
-- Нет, только по радио слышал.
-- Ну, неважно. У Преображенского я пробыл до позднего вечера, хотя
рассчитывал управиться в два счета. Группа высоких не строила... И, кажется,
в этот день все. Да, точно, я собирался еще зайти к приятелям Медведевым, но
было уже поздно, я поехал в гостиницу, позвонил Леше Медведеву,
передоговорился на завтра и лег спать. На другой день я работал в
консерватории, потом поехал к Медведевым, вернулся часа в три, будучи при
этом крупно "под шафе". В воскресенье завтракал поздно, состояние у меня
было несколько взвешенное, потом поехал, работал в филармонии, там
познакомился с девушкой и вместе с ней ужинал в ресторане "Москва"...
-- Координаты девушки сохранились? -- безразличным тоном спросил я.
Белаш недоуменно посмотрел на меня:
-- Девушки? Конечно. А что?
-- Ничего. Я их переписать хотел.
Белаш достал из кармана записную книжку, полистал, открыл страницу:
-- "Валя Морозова, Ленинград, ул. Громова, д. 7, кв. 56".
Я записал. Белаш закрыл книжку, растерянно покачал головой.
-- Ну, короче, в понедельник я занимался с инструментами в Малом
оперном, поужинал моими любимыми миногами и в полночь сказал: "Арриведерчи,
Питер!" Вот и все. А теперь, может быть, перейдем на игру "Спрашивайте --
отвечаем"?..
-- Хорошо. Спрашиваем: вы Иконникова знаете? Белаш заулыбался:
-- Отвечаем: а кто же его среди музыкантов не знает?
-- Вы давно знакомы?
-- Лет пять, наверное...
-- Дружите?
-- Ну как вам сказать -- это, конечно, не третье твое плечо, но
отношения у нас хорошие.
-- Что вас связывает?
-- Второй закон диалектики: единство и борьба противоположностей.
-- Точнее.
-- Точнее? У нас с ним отношения давние, тут одним словом не
отделаешься, но в принципе это выглядит так: я считаю его выжившим из ума
гением, а он считает меня талантливым недоумком. Вот мы и перевоспитываем
друг друга.
-- Кроме того, вы канал связи между ним и Поляковым?
---- Если хотите, то да. Не будь меня, мой старый дурак давно бы убил
Полякова скалкой. А так я его помаленьку в ум ввожу...
-- А на чем основан их конфликт?
-- Да ну! История древняя как мир. Зависть талантливого
лентяя-неудачника к таланту трудолюбивому, а потому успешному. Да и конфликт
у них односторонний. Поляков-то -- добрая душа, постоянно носится с идеей
спасти и вернуть искусству Иконникова, хотя это так же реально, как из
вашего окошка увидеть Нахичевань. Сколько я денег перетаскал от Полякова
Иконникову...
-- И что -- берет Иконников деньги Полякова?
-- Да что вы! Если бы он знал, чьи это деньги, он бы в момент устроил
какое-нибудь театрализованное представление вроде сожжения этих денег в Доме
композиторов. И лучше всего -- при большом стечении перепуганных
симфонистов...
-- Иконников утверждает, что Поляков мучится перед ним чувством вины и
поэтому...
-- Да слушайте вы этого дурака больше, -- перебил Белаш. -- Чушь
собачья! Слышал я это тысячу раз, вместе с обещаниями, что мир еще заговорит
о нем! И еще, мол, как заговорит! Поляков просто очень добрый и застенчивый
до робости человек. И это он сам поддерживавает глупые слухи, будто
Иконников когда-то, мол, был много талантливее его. Ерунда это, вздор! Такое
дарование, как Поляков, рождается раз в сто лет, А друг мой Иконников --
человек несомненно очень способный -- обладает редким апломбом, которого
начисто лишен Поляков. И пока Поляков не сформировался окончательно,
Иконников его попросту заслонял. Ну а потом уж время поставило все на свои
места.
-- А как вы в целом относитесь к Иконникову? Белаш задумался, пожал
плечами:
-- Черт его знает. Каждая наша встреча заканчивается крупной ссорой, а
потом я все-таки с ним снова мирюсь -- человек он, конечно, незаурядный,
хотя и есть в нем масса просто отвратительных черт...
-- А именно?
-- Ну как вам сказать? Вот если бы создали общество защиты Геростратов,
он бы по праву занял там председательское место...
У меня мелькнула чудовищная мысль, и я не удержался:
-- Ему нравится разрушать?
Белаш внимательно посмотрел на меня, покачал головой:
-- Нет, вы меня не поняли. Он не считает действия Герострата
правильными. Он утверждает, что этих действий в принципе не было. Ну, как
если бы храм Артемиды сгорел от окурка, а потом обвинили во всем Герострата.
Вот в последний раз, например, он двинул мне собственного изготовления
теорию о неправосудности приговора Каину...
-- Я уже знаком с этой теорией, -- кивнул я.
-- Ну, тогда вы имеете представление о его образе мышления. И все-таки
мне его очень жалко. Очень способный, потерянный для людей человек.
-- Почему потерянный? Занимается же он там со своими змеями?
-- Б-р-р-р! -- передернул плечами Белаш. -- Совершенно в стиле моего
друга -- из всех человеческих занятий выискать самое мерзкое. Змеиный яд,
эксперименты все эти, конечно, штука полезная. Но я думаю, что таким делом
можно заниматься только от великой любви к людям. Иначе это уже где-то на
грани извращения...
Некоторое время мы посидели молча, потом я спросил:
-- Как вы думаете, мог Иконников соучаствовать в краже "Страдивари"?..
Белаш твердо сказал:
-- Уверен, что нет. Мужик он противный, но украсть "Страдивари" -- не
думаю.
-- Однако не любите вы своего приятеля, -- сказал я.
-- А за что же его любить? -- удивился Белаш. -- Совсем малосимпатичный
человечек Иконников. Уважать, презирать, интересоваться -- это сколько
угодно. Любить его -- это не занятие для слабонервных. Что же касается
кражи, то я бы мог поручиться за него, но вы же поручительств не
принимаете...
-- Нет, не принимаем, -- подтвердил я. -- Такого рода, во всяком
случае.
-- А жаль. Впрочем, если бы я даже проиграл свое поручительство, у меня
было бы одно-единственное объяснение: старческое склерозное хулиганство.
Знаете: сам -- не гам и тебе не дам!
-- Всякое бывает, -- сказал я уклончиво. -- Давайте, Григорий Петрович,
ваш пропуск, я подпишу на