Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
е не вошел в силу, он еще неподвижный,
сырой, он еще затуманен и дремлет.
А когда скрипка бывала совсем готова, приходил монах и забирал ее.
Как в турецкий плен уводили детища его, и больше никогда Дель-Джезу не
слышал голосов своих скрипок. Господи, за что же такая мука?!. И не видно
было этому ни конца, ни края, потому что пятнадцать лет текут очень
медленно...
За делами не успел Дель-Джезу жениться -- сначала было недосуг, а потом
уже поздно. И внимания его не искали кремонские девицы -- кому нужен
тщедушный головастый урод, блаженный дурачок, торчащий с утра до заката в
мастерской?
Он ел, что случалось, а случалась обычно жидкая похлебка, овечий сыр да
кукурузная каша. И одет был скудно и неряшливо. Ходил сутулясь, нелепой,
дергающейся походкой, наклонив низко тяжелую голову и в задумчивости держась
за длинную рыжеватую бороду, отчего стал совсем похож на карлика из
бродячего цирка Эспозито. Людей дичился и, когда с ним разговаривали,
застенчиво смотрел в сторону, будто сделал что-то дурное или боялся, что
прибьют. Говорить с людьми стало мукой, ибо единственное, что он мог
рассказать им, -- это какой волшебный сад звуков цветет вокруг, достаточно
взять в руки его скрипку -- и станет она надежным другом в этом искрящемся,
бушующем и пенном океане. Но больше ни о чем он не мог рассказать людям,
потому что изо дня в день гнулся над верстаком, нигде не бывал и никого не
видел, а потому совсем ничего не знал, и говорить с ним никому не хотелось,
и от этого он не мог никому рассказать про сказочный мир звуков, в котором
поселился навсегда. А люди? Люди смеялись над ним и дразнили "Дель-Джезу --
деревянная душа"...
И все, о чем он думал в одиночестве, о чем мечтал наедине, что напевал
тихонечко во время работы, снилось ему по ночам в долгих, ярких, задумчивых
снах, которые вставали из глубин дремлющей памяти, как из морской пучины
вздымаются прекрасные и хрупкие миражи. В снах были звуки, движение, цвет,
форма, они сулили отдохновение и покой, в них бушевали сила и красота жизни.
И звучали удивительные мелодии, и каждый звук жил отдельно, и Дель-Джезу
точно помнил во сне звук наливающейся солнцем капли росы, шелест сосновых
иголок, тихий треск лопающихся каштанов, ток крови в молодом здоровом теле,
свистящий шелест рек, протяжный резкий крик орлов и синий звон альпийских
льдов, во сне дребезжали колокола и грохотал прибой, с гиком и ржанием
катилась конница и тяжело гудел пушечный гром, пели люди, могучие великаны,
метались птицы и плыл зеленый плеск подводных рыб. Мир был громаден, могуч и
свободен, и он был никем не заселен, не занят -- в нем хватило бы места для
всех, но пока в нем нашел себе одинокий приют лишь маленький Дель-Джезу,
больной и нищий.
И об этом сказочном богатстве подвластного ему радостного мира
заговорили скрипки Дель-Джезу всем, имеющим уши. Скрипки Дель-Джезу,
золотистые великаны, длинные стройные красавцы, простодушные и
гостеприимные, они кричали могучими голосами:
-- Люди, нас прислал наш отец, добрый властитель волшебного мира! Мы
приглашаем вас, отец повелел служить вам, люди, долгие столетия! Люди, мы --
ваши, слушайте нас, мы счастливы служить вам!
Но никто не слышал их, а может быть, и не слушал. И они кричали с
тоской и с горечью:
-- Наш отец в неволе у злых дураков! Помогите освободить его, и он
откроет еще много волшебных миров счастья! Люди, ему же совсем ничего не
надо, только капельку свободы!
Но ответом было молчание. И с болью и гневом, голосами страстными,
рвущимися от отчаяния, они просили о милосердии:
-- Наш отец болен! Он скоро умрет и не успеет сделать виолончель,
которую мечтал построить всю жизнь! У него нет времени сделать хоть один
инструмент для себя! Помилосердствуйте! Все, что было у него, он отдал вам,
люди. Неужели всей силы и богатства мира не хватит, чтобы помочь больному
нищему гению? Помоги-и-те-е!..
Их голоса неслись уже по всей Европе, но только эхо возвращалось,
искаженное, злое, насмешливое...
-- Это скрипки покойного старика Гварнери? Он совсем сошел с ума -- это
не скрипка, а барабан. Грубые буйные звуки для простолюдинов. На них можно
играть только на площади перед толпой...
Ну где же вы, братья гения? Где вы -- Гайдн, Моцарт и Госсек? Где вы --
Пуньяни, Паганини, Гавинье? Придите на помощь: в тоске и нищете гений
раздает свой талант -- по дукату за скрипку отбирают долг иезуиты.
Расскажите миру о гении, расскажите, что он еще не умер и эти волшебные,
плывущие через вечность корабли сделал он, а не покойный дед Андреа! Времени
осталось совсем мало, хотя он согласен подождать. Сколько?..
-- Век. Или два.
-- Век? Нет, поздно. Он будет жить всего несколько лет. Вам останутся
только его дети -- его скрипки. Позаботьтесь хотя бы восславить имя Гварнери
рядом с вашими именами.
-- Мы обещаем...
А сегодня -- день свободы. Кончилось рабство у иезуитов.
Джузеппе Страдивари, коадъютор святого ордена, засмеялся длинным,
жестким, как напильник, смешком:
-- Нет, Дель-Джезу, ты будешь с нами до самой смерти...
Дель-Джезу рассеянно подергал себя за бороду, задумчиво сказал:
-- Не буду... И зовут меня теперь только Гварнери. Нет больше никакого
Дель-Джезу. Я свободен.
-- Дель-Джезу умрет вместе с Джузеппе Гварнери, -- покачал головой
монах. -- Ты стал строптив и дерзок. Мои люди сказали, что ты отдал вчера
скрипку бродяге. Это правда?
-- Да, -- кивнул огромной головой Гварнери.
-- И написал в ней слово поклонения Антонио Страдивари, которого назвал
своим учителем. Это правда?
-- Правда.
-- Ты будешь наказан.
-- У вас нет сил наказать меня, -- грустно усмехнулся Гварнери. -- У
каторжника можно отнять только цепь.
-- И еще кров и еду, -- спокойно молвил монах.
-- Я вам больше ничего не должен, -- сказал устало Гварнери.
-- Ошибаешься. Ты не выполнил договор -- скрипки твои не покупают.
Судья выселит тебя из дома.
-- Кому нужна такая хибарка? -- поднял черные печальные глаза Гварнери.
-- Только тебе. Вот тебя мы и лишим ее...
Антонио Страдивари, великий мастер! Разве ты не слышишь совсем близко
стенания горя? Разве ослаб твой зоркий глаз и ты не видишь, как твой черный
выкормыш душит сына души твоей?
Нет, стар, совсем стар Антонио Страдивари. В девяносто лет, если рука
еще тверда, а глаз светел, надо спешить, надо строить свои последние
скрипки, корабли в далекое завтра, которое скрыто от нас горизонтом
нынешнего дня. И последняя земная работа -- надо купить, продается недорого,
прекрасный мраморный склеп семейства Виллани в часовне церкви святого
Доминика и велеть очистить с камня их имена. Надо приготовить себе место
последнего упокоения...
Антонио Страдивари, великий мастер, зачем тебе мраморный склеп, когда
сын мечты твоей, продолжатель помыслов и жизни твоей, мастер Джузеппе
Гварнери Дель-Джезу спит под забором, выхаркивая с кровью куски легких?
Но Антонио Страдивари уже ничего не слышит, он совсем оглох и звуки
своих скрипок ощущает только пальцами...
* * *
Находка в машине таксиста Сергея Ивановича Могилевского, которая, по
словам диспетчера, была железякой вроде скобы с деревянной ручкой, оказалась
камертоном. Это была старинная антикварная вещица: черно-синие ножки из
инвара, деревянная, отполированная тысячами прикосновений ручка с еле
заметными на ней, неглубоко прорезанными буквами -- "П. И.". Я ехал с
Ленинградского вокзала домой к Раисе Никоновне Филоновой и держал в руке
камертон. Когда я легонько ударял пальцами по нему, он издавал долгий поющий
звук. Я подносил поющий камертон к уху, и звук усиливался, он гудел, пел
низко и взволнованно, и, может быть, потому, что я ничего не понимаю в
музыке, мне казалось, что в этом однообразном гудении слышны колокола
судьбы, тягучее бормотание Мельника, стремительный ветер мелодии, которую
играл мне больной Поляков на прекрасном "Вильоме", который был все-таки хуже
"Страдивари", и мне слышался в нем грохот катящейся по мостовой будки с
перепуганным айсором, и взволнованные "так ска-ть" учителя Трубицина,
безмолвный ужас бабки Трумэна, тупое оцепенение ребят, неожиданно для себя в
одно мгновение ставших соучастниками убийства, и радостный крик души Белаша
в конкурсном концерте Гайдна, грохот ломающихся льдин, и жуткий животный
вопль тонущего Лопакова-Хрюни, и хриплое дыхание бегущего среди разводьев
Никодимова, и шипение голубого крайта, приготовившегося для смертельного
броска, усталый голос Иконникова -- "вы еще совсем мальчик...".
-- ...Да, мне знакома эта вещь, -- сказала Раиса Никоновна. -- Этот
камертон несколько лет назад Павел Петрович подарил Грише Белашу.
За несколько недель, которые я ее не видел, она стала совсем старой.
Бессильно подергивалась голова, нервный тик сводил глаз, лицо потемнело,
припухло, почти все время были прикрыты веки, и одна за другой стекали
из-под ресниц слабые старческие слезы.
В комнате чисто, но по какому-то еле уловимому беспорядку видно, что
убиралась здесь не хозяйка. Остро пахло сердечными каплями, от запаха
нашатырного спирта и уксуса кружилась голова. На маленькой немецкой люстре
-- креп, траурная лента свисает с портрета Иконникова. Здесь, рисованный,
еще живой Иконников -- сильный, властный, почти всемогущий.
-- А Григорий Петрович к вам не заходит?
-- Нет, -- покачала Филонова головой. -- Он боится.
-- Чего?
-- Он боится, что я буду обременять его разговорами о Павле Петровиче.
-- Почему вы так думаете?
-- Не знаю.., У Павла Петровича был друг -- гроссмейстер по шахматам,
они иногда играли. И Павел Петрович у него нередко выигрывал.
Я не понял и переспросил:
-- И что? Какая связь?
Филонова мельком взглянула на меня и опустила глаза.
-- Нет, ничего... Просто дело в том, что Павел Петрович довольно средне
играл в шахматы. Его мог обыграть совсем несильный игрок. А вот у
гроссмейстера он выигрывал.
Я все равно не уловил ее мысль, а мне очень хотелось понять, что она
имеет в виду. Я сказал как можно мягче:
-- Раиса Никоновна, объясните мне, что вы хотели сказать. Почему он
выигрывал у гроссмейстера?
Снова выкатилась из-под ресницы слеза, она не спеша вытерла ее
платочком.
-- Он очень хорошо знал своего друга, и всегда точно угадывал ход его
мысли, и гроссмейстер часто не мог перехитрить его. А заурядный игрок,
которого Павел Петрович не знал, мог.
-- Вы хотите сказать, что Павел Петрович не смог обыграть Белаша?
-- Нет. Я это применительно к себе сказала. Я совсем не умею
разбираться в людях, а это искусство потруднее шахматного. Но за много лет я
так хорошо узнала Белаша, что он -- гроссмейстер -- не смог меня
перехитрить. Хотя меня может обмануть всякий. Вы вот тоже надо мной
подшутили...
-- Раиса Никоновна, вы же простили меня. Я очень хотел сделать как
лучше...
-- Бог с вами. Это все пустое. Вообще, какое это все имеет значение? Я
ведь и про Гришу просто так сказала, к слову...
-- А в чем он хотел вас перехитрить?
-- Гриша хотел всем показать, что он добрый и хороший человек. А меня
он считал глупой и ничтожной и поэтому не старался создавать у меня хорошее
впечатление о себе. И я постепенно поняла, что он зол, очень утомлен и почти
всегда напуган.
-- А вы говорили об этом с Павлом Петровичем?
-- Что вы? Как можно? Павел Петрович его любил, значит это и меня
устраивало. Так надеялся Павел Петрович на него! Он мечтал сделать из него
великого музыканта. Большего, чем Лев Осипович Поляков.
-- Чем Поляков?! -- переспросил я.
-- Да, -- просто и тихо сказала Филонова. -- Некоторые думали, что Паша
завидует Полякову, А ведь это было совсем не так. Он мечтал воспитать
музыканта еще большего масштаба, чем Поляков, потому что рассматривал Льва
Осиповича как мерило дарования и трудолюбия. И в этом надеялся найти свое
искупление перед искусством. Он ведь умер вовсе не из страха перед
скандалом...
-- А почему?
-- Не знаю, но мне кажется, его убило что-то, зачеркнувшее всю его
жизнь. А такое могло исходить только от Белаша: у Павла Петровича не было
большей жизненной привязанности... Сколько я его знала, он лишь однажды был
в таком же состоянии, как незадолго перед смертью.
-- А что вызвало это состояние?
-- Вы ведь знаете, наверное, что наши выдающиеся музыканты играют на
прекрасных старинных инструментах, которым нет цены. Вручаются они по
специальному акту правительства. И вот, когда Павел Петрович твердо решил
покончить с музыкой, он пошел и сам, понимаете -- сам, ему никто не говорил
об этом, пошел и сдал инструмент. У него был изумительного звука "Гварнери".
И он сдал его. А для скрипача это, как... ну... нет, я нз могу подобрать
примера...
-- Н-да, -- сказал комиссар. -- У каждой загадки на конце разгадка, да
только до правды семь верст, и все лесом...
Комиссар покрутил в руках камертон, щелкнул по нему пальцем,
прислушался к низкому ровному гудению, поднес его близко к уху, потом резко
положил на стол. Камертон слабо звякнул и утих.
-- Слушай, а как же он не зазвенел на полу машины?
-- А он не на пол упал. Белаш выронил его из кармана на заднее сиденье.
Там его и нашел таксист после смены.
-- Торопился, видно, сильно Белаш. А как же с поездом обратно в
Ленинград?
-- С поездом? Очень просто. Ведь в Ленинград ездят с Ленинградского
вокзала, так?
-- Так.
-- Вот то-то и оно. Мы тоже все время думали, что он поедет назад с
Ленинградского вокзала -- это само собою разумеется. А они решили вопрос
остроумнее во всех отношениях...
-- Ты так радуешься их остроумию, будто они в КВН выступали, --
усмехнулся комиссар.
-- Я не их остроумию радуюсь, а своему. Ведь я их шарады все-таки
решил?
-- Тебе по должности и полагается, -- дрогнул бровью комиссар. -- Так
что они состроумничали?
-- В 1 час 12 минут на Курском вокзале останавливается скорый поезд
Ереван -- Мурманск, следующий через Ленинград. Они об этом знали заранее, и
билет для Белаша был готов. В час двадцать он уже тронулся на север, в 7.35
прибыл в Ленинград, через пятнадцать минут сидел в номере у телефона и ждал
звонка дежурной. Кроме времени и маршрута поезда, в этом был еще один резон
-- ночной проходной поезд, все спят, темно, никто и в глаза разглядеть
Белаша не мог.
-- Хорошо они рассчитали, -- покачал головой комиссар. -- Ловкие,
сволочи... Ты за ним сам поедешь?
-- Нет. Я его вызвал по телефону.
-- По телефону? -- удивился комиссар. -- А если догадается и сбежит?
-- Не сбежит. Куда ему бежать.
-- Смотри. Ты же не медведь, должен все предусмотреть.
-- А что медведь? -- спросил я.
-- Да это в тех местах, где я родился, так говорили: медведь дуги гнет
-- не парит, а сломает -- не тужит. Тебе будет о чем тужить.
-- Хорошо, -- сказал я, взял со стола камертон и пошел к себе. У дверей
моего кабинета дожидался Белаш. Мы поздоровались, и по тому, что он не подал
руки, я сразу почувствовал, что он догадывается, зачем я его вызвал.
Вошли а кабинет, сели к столу, Белаш достал пачку сигарет, одну
закурил, и все время он смотрел мимо меня в окно, и в глазах его не было ни
тоски, ни страха, ни злости -- ничего не было. Мы долго молчали, и ему было
легче, потому что у него было хоть какое-то занятие, он курил. А я просто
молчал и смотрел на него, а когда заговорил, голос мой звучал хрипло и
неуверенно:
-- Григорий Петрович, вы ничего не хотите мне рассказать? Белаш, не
поворачиваясь ко мне, все так же неотрывно глядя в окно, сказал:
-- Нет. Не хочу. Да и говорить мне нечего.
Я хотел переложить камертон из кармана в ящик стола и нечаянно задел им
папку на столе. Камертон низко и длинно загудел. Белаш резко, рывком
повернулся на этот звенящий звук и увидел в моих руках камертон.
-- Нашелся все-таки, -- сказал он так, будто забыл его у меня дома, и
целый вечер мы вдвоем безуспешно проискали его, и вот сегодня я нашел и
принес ему. И от этого спокойствия я пришел в себя.
-- Если вам нечего мне сказать, я предъявляю вам, Григорий Белаш,
обвинение в краже скрипки "Страдивари" из квартиры профессора Полякова. Вы
согласны с предъявленным обвинением?
Белаш наконец оторвал взгляд от камертона, посмотрел на меня совершенно
прозрачными, пустыми глазами и смотрел на меня долго, будто собираясь с
мыслями или пытаясь рассмотреть меня на сером фоне стены. Потом устало
сказал:
-- Да, согласен.
Наступила тишина, томительная, тягучая, пустая. Не было в этой тишине
противоборства мыслей, бесшумного скрежета злобы, изнуряющего оцепенения
страха. Я был уверен, что Белаш даст мне бой по всем правилам, что он будет
биться за каждый вопрос, за каждое слово. А он вдруг коротко ответил -- да,
согласен...
-- Расскажете, как это произошло? -- спросил я. Он отрицательно покачал
головой:
-- Нет, сейчас не могу. Я очень устал. Я нечеловечески устал. Я много
месяцев, ночь за ночью, день за днем не сплю. Иногда, если мне случается
ненадолго задремать, тогда мне сразу снится ваше лицо. Не Крест, и не
Иконников, и не Поляков. Мне снитесь вы, и я вас так ненавижу, что у меня
кружится голова...
Долгая пауза плыла по комнате, потом я сказал:
-- Значит, вы все-таки так ничего и не поняли во всей этой истории. А
тут было над чем подумать...
-- Может быть, -- сказал Белаш и прикрыл глаза, опустились его
припухшие, чуть синеватые веки с длинными ресницами. -- С того момента,
когда мы впервые встретились, я понял, что вы, серый и злой мужлан, -- моя
судьба. Куда я ни пытался дернуться, куда ни сунусь -- вы уже здесь
побывали, поговорили, все выяснили, и каждый день я чувствовал, как вы
затягиваете на моей шее удавку. Сегодня вы можете радоваться: я сдался --
больше не могу, я устал. Вы загнали меня в западню, как зверя. Радуйтесь!
Что же вы сидите с постным лицом?
Человек выгорел изнутри от страха и непрерывного напряжения, как танк,
в которой попал термитный снаряд. Ужасно. И говорить с ним сейчас
бесполезно. Белаш открыл глаза, пристально посмотрел на меня и сказал:
-- Вы похожи на автобусного контролера. Он стоит вместе со всеми людьми
на остановке, мерзнет, мокнет, потом вместе со всеми теснится и рвется на
посадке, кого-то отталкивает, потом влезает в автобус, все угомонилось, и
вот тут -- цап! Вы достаете свой жетон -- ваши билеты?
-- Так в транспорте билеты надо брать, -- поморщился я. -- У кого билет
есть -- ведь ничего страшного?
-- А если у человека нет на билет? А ехать хочется? Тогда как? -- почти
в истерике крикнул Белаш.
-- Тогда вы залезаете в карман к стоящему рядом человеку и суете мне
его билет, а на него киваете -- вон он, заяц, берите его!
-- Но я тоже хотел ехать в автобусе! Я тоже имею право на это!
-- Нет, вы хотели ехать не в автобусе, а в шикарном лимузине, и если
для этого понадобилось бы на ходу выкинуть из него кого-нибудь -- вас это не
остановило бы.
-- Думайте как хотите, -- сказал Белаш. -- Мне это безразлично.
Когда-то в разговоре со мной вы упомянули Минотавра, хотя и не з