Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
вижно глядит в одну точку. По другую сторону стола сидит
наш старый друг доктор Рогов, Иван Константинович. Он тоже раскладывает свой
любимый пасьянс "Могила Наполеона" (он только этот один пасьянс и знает) и
тоже часто отрывается от карт, словно его тревожат другие мысли. Папа ходит
по столовой - взад-вперед, взад-вперед. А Юзефа отчаянно, на всю квартиру,
гремит в кухне посудой и утварью, поминутно роняя на пол то одно, то другое.
Грохоту - на весь дом!
- Юзефа! - просит мама мягко. - Не гремите кастрюлями!
- А когда ж яны - бодай их, тыи каструли! - сами з рук рвутся! Як
живые...
- Яков... - пробует мама остановить папино вышагивание по столовой. -
Перестань метаться, как леопард в клетке!
- "Яков ты, Яков, цвет ты наш маков..." - вдруг напевает Иван
Константинович. - Не мечись как угорелый. Ребенок и без того волнуется.
- Вспомни, как ты когда-то сам в первый раз пошел в гимназию, -
напоминает мама.
Папа, по своему обыкновению, присвистывает:
- Фью-ю-ю! Это же было совсем другое дело!
- Почему "другое"?
- Потому, что я был пятнадцатилетний парень, почти взрослый. Моя мать
хотела, чтобы я непременно стал ученым раввином. Меня учили всякой
религиозной премудрости, а я мечтал учиться светским наукам - и в
особенности математике и медицине!
- Вот! -радуется Иван Константинович. - В рифму со мной! Я в
Военно-медицинскую академию из духовной семинарии подался. Меня папаша с
мамашей в священники прочили... Как же ты все-таки, Яков Ефимович, в
гимназию попал?
- Не попал бы! - говорит папа. - Не попал бы, если бы не мой отец. Он
был целиком на моей стороне. Он нанял мне учителя - гимназиста последнего
класса, и тот за три рубля в месяц занимался со мной потихоньку от моей
матери, у нас на чердаке. Мышей там было! Как-то мыши изгрызли латинскую и
греческую грамматики Кюнера и Ходобая, и я, почти взрослый, заплакал, балда,
навзрыд. Как ребенок!.. Отец ничего не сказал, только вздохнул - это ж было
бедствие, катастрофа! - и стал шарить по карманам. Выложил всю обнаруженную
наличность - шестьдесят две копейки! - и дал мне. "На, сбегай в лавку, купи
новые книжки..."
Лежа в постели, не подавая голоса, я внимательно слушаю папин рассказ.
Я думаю о своем дедушке - папином отце. Этот дедушка ведь совсем неученый,
только грамотный, а вот понимал, что детей надо учить, что для этого ничего
не жалко. Молодец дедушка! Когда они с бабушкой вернутся с дачи в город, я
ему скажу, что он хороший и я его люблю.
- Ну, в общем, - рассказывает папа в столовой, я благополучно одолел
меньше чем за два года курс четырех классов гимназий - и выдержал экзамен
экстерном при Учебном округе. Это было почти чудо: никто там экзаменов не
выдерживал, всех резали. Но я все-таки получил круглые пятерки: и за латынь,
и за греческий, и по математике, и по всем предметам - и мне дали
свидетельство от Учебного округа. С этим свидетельством отец поехал - будто
бы по делу! - в город Мариамполь, и там меня приняли в пятый класс местной
гимназии...
- Почему в Мариамполе? - удивляется Рогов. - Почему не здесь, в своем
городе?
- Что вы, что вы! - Папа, смеясь, машет рукой. - Здесь мамаша не дала
бы мне учиться. Нет, отец разработал хи-и-итрый стратегический план! Мы с
ним тайком перетаскали на чердак все мои книги и вещи. Отец, потихоньку от
матери, купил мне на толкучке подержанную гимназическую форму: брюки, блузу
с поясом, шинель, фуражку с гербом. Все это мы связали в узел. Поздно
вечером отец посадил меня в поезд, идущий в Мариамполь. В вагоне он обошел
всех пассажиров, всякому поклонился и сказал: "Вот это - Яков, мой сын, он
едет учиться. Будьте ласковы, присмотрите за мальчиком". А кондуктору отец
дал гривенник: "Имейте в виду, мальчик у меня такой: если он начнет читать
книжку, он до Парижа доедет! Так уж вы, пожалуйста, высадите его раньше: в
Мариамполе!"
- Ну, и как ты доехал? - интересуется мама.
- Ох, лучше не спрашивай! Я ведь в первый раз в жизни ехал по железной
дороге... Меня тошнило и мутило, как на океанском пароходе!
- А в Мариамполе как ты устроился?
- Роскошно! Я высадился со своим узелком и с семью рублями, которые мне
дал отец. Нашел "ученическую квартиру", где за пять рублей в месяц давали
угол и стол таким бессемейным гимназистам, как я. И зажил почти как принц!
- Почему только "почти"? - не выдержав, подаю я голос из своей комнаты.
- Смотри ты, она не спит!
- Ты скажи мне, почему только "почти как принц", папа, и я сию минуту
усну!
- Да потому, что ведь принцы, насколько мне известно, не учатся в
мариампольской гимназии, - по крайней мере, при мне там не было среди
учеников ни одного принца. Ну, и конечно, принцы вряд ли живут на
"ученических квартирах", не едят одну только картошку с селедкой... В общем,
я думаю, что принцам ученье достается лучше, чем нашему брату.
- А учился ты хорошо, папа?
- Да как же иначе? - удивляется папа.- Я поступил прямо в пятый класс,
проучился четыре года и кончил гимназию с медалью. Без медали меня не
приняли бы в университет.
- Молодец! - хвалю я.
- Не я молодец, а мой отец: он моей головой пробил дверь к ученью всем
моим шести младшим братьям.
- А как же бабушка?
- Бабушка поплакала, погоревала - и смирилась. Теперь она даже рада,
гордится тем, что четверо из нас уже кончили университет и "вышли в люди".
Остальные трое еще учатся... - Но тут, вдруг спохватившись, папа сердито
кричит мне: - Да будешь ты наконец спать или нет? - и притворяет дверь из
столовой.
Я благоразумно умолкаю.
"Все равно мне так рано не уснуть!" - продолжаю я думать. Кровать моя
стоит у окна, и я вижу спокойное, глубокое ночное небо. Луна висит в небе,
как золотая дыня. Я вижу на ней глаза, нос, рот... Конечно, я знаю, что это
горы на далекой луне, но до чего это похоже на человеческое лицо! Бывают
вечера, когда луна смотрит на землю весело, добродушно - вот-вот улыбнется и
подмигнет! И иногда у луны лицо недовольное и обиженно поджаты губы.
Сегодня луна очень ласковая и доброжелательная. На нее просто приятно
глядеть. "Конечно... я... так рано... не усну..." - продолжает вертеться у
меня в голове. Луна закрывается легким облачком, как шарфиком. Потом из глаз
луны выкатываются крупные слезы, похожие на перевернутые вниз головой
запятые. Потом луны уже не видно, а идет дождик, такой тепленький, будто
небо плачет супом! Капли этого дождя-супа падают на мое лицо, скатываются ко
мне за ухо, за ворот моей ночной рубашки и пахнут чем-то очень знакомым и
уютным... Кухней, плитой, свежемолотым кофе... Юзефой!
Это и в самом деле Юзефа, моя старая няня. Стоя на коленях около
кровати, она чуть-чуть касается меня рукой, загрубелой от работы, шершавой
от стирки. При этом она еле слышно шепчет на том языке, на котором молятся в
костелах и который сама Юзефа не без гордости называет "латыньским".
Впрочем, латинских слов Юзефа знает только два: "патер ностер" ("отче наш"),
а за этим следует перечисление Христа, всех католических богородиц и святых:
- Патер ностер... Езус Христос... Матка боска Острабрамска,
Ченстоховска... - бормочет Юзефа. Это она призывает мне в помощь всех
небесных заступников, продолжая кропить меня слезами.
- Юзенька... - бормочу я сквозь сон, - как ты мокро плачешь...
И снова закрываю глаза, снова меня качает на сонной волне. Но тут вдруг
будто кто крикнул мне в ухо: "Юзефа плачет!" Я раскрываю глаза, мне больше
не хочется спать.
- Юзенька! Тебя кто-нибудь обижает?
- Никто мене не забижает... Тебя, шурпочку мою, не забидел бы кто там,
у кляссе... Смотри, будут бить - не давайся!
Никакими уверениями невозможно поколебать Юзефину убежденность в том,
что в институте ("у кляссе") детей бьют. Бьют и учат, учат и бьют.
Я начинаю повторять все давно уже приведенные доводы: теперь в школах
не бьют - если бы там били, разве папа и мама отдали бы меня туда? - и т. д.
Но вдруг замолкаю на полуслове, на меня нападает страх: опоздаю! Вон уже как
светло, уже утро, - опоздаю на первый урок в институт!
Срываюсь в ужасе с кровати:
- Который час?
Нет, не опоздаю: сейчас только семь часов утра. Уроки начинаются в 9 с
половиной, а ходу от нашего дома до института всего минут десять, да и то
если останавливаться перед каждым магазином и засматриваться на все витрины!
Времени еще много!
Все-таки на всякий случай: а вдруг что-нибудь меня задержит? Вдруг
улицу перегородят телеги или марширующие солдаты? - я начинаю мыться и
одеваться. Так поспешно, что все валится у меня из рук.
Скорее, скорее, уже десять минут восьмого!
Когда человек торопится, вещи, словно нарочно, стараются мешать ему.
Где моя левая туфля? Куда она убежала? Ведь это же безобразие: у человека
две ноги - и почему-то только одна туфля! Я с негодованием повторяю по
адресу своих туфель то, что постоянно твердит наш друг, старый доктор Иван
Константинович Рогов, когда он на что-нибудь или кого-нибудь рассердится:
- Это хамство, милостивые государи! Да-с!
К счастью, "милостивая государыня" - левая туфля моя - отыскалась: она
почему-то засунулась за ножку кровати. С форменным коричневым платьем -
новая беда: оно почему-то застегивается на спине! Ну что за глупая выдумка
портнихи! Застегивать платье на спине - этак можно целый час
проканителиться. И, по-моему, когда я примеряла платье, застежки были
сделаны по-людски, спереди...
- Да ты надела платье задом наперед! - показывает мама.
- А то - добре! - серьезно уверяет Юзефа.- Наизнанку надеть платье -
плохо. А задом наперед - добрый знак!
Все мои вещи еще с вечера уложены в большой, вместительный кожаный
ранец с мохнатой, ворсистой крышкой из жеребячьей шкуры.
Мне, конечно, немного досадно, почему у меня ранец, как у мальчишек, а
не изящная сумка для книг и тетрадок, как у большинства девочек-учениц,
встречающихся на улице. Но ранец - это папина причуда, докторская. Сумку-де
надо носить на одной руке, а от этого у девочек позвоночник искривляется на
ту именно сторону. Конечно, если папа говорит, так это, наверно, правда, и
позвоночник в самом деле искривляется. Но все-таки мне хотелось бы шагать в
школу с легонькой сумкой, висящей на руке. И еще бы я хотела - мое давнишнее
затаенное мечтание! - чтоб по спине у меня спускалась длинная коса... Ох,
косой мне все еще не приходится хвастать! На затылке у меня малютка-косюля с
бантиком - все равно как если бы сплели косу из весенних стебельков травы,
только что пробившихся из-под земли.
Зато в ранце у меня множество сокровищ, новеньких, еще не опробованных.
Книжки, тетрадки со вложенными в них четырехугольниками промокашек - от
всего этого вкусно пахнет клеем. Карандаши, перья, резинка - одна половинка
ее светлая, другая темная: под карандаш и под чернила. Ручка, на которую
насажена петушиная головка. Когда пишешь, то головка эта качается, словно
приговаривает: "Так, так, так... Пиши, пиши, пиши... Очень, очень, очень
прекрасно!" Пенал, подарок Поля, - мечта, а не пенал! На деревянной крышке
его выжжено изображение роскошного зайца. Выжигали, видимо, не очень большие
искусники: рот и нос зайца слились воедино - похоже, что заяц с аппетитом
сосет свой собственный нос, а удивленные раскосые заячьи глаза будто
говорят: "Смотри ты! Обыкновенный нос, а как вкусно!"
В боковом карманчике ранца лежит завернутый в пергаментную бумагу мой
завтрак - я буду есть его на большой перемене: между третьим и четвертым
уроками.
- Я положила тебе побольше, - говорит мама.- Захочешь - угостишь
какую-нибудь подружку.
- Сама ешь! У них - свое, у тебя - свое! - сердится Юзефа и с укором
обращается к маме: - Вы ей эту моду не показывайте: подружков кормить! Она
тогда сразу все отдаст и голодная бегать будет.
Только одной вещи нет у меня в ранце (а ее-то мне, ох, как хотелось бы
иметь!): перочинного ножа! Когда обсуждался вопрос о перочинном ноже, Поль
стояла за то, что ножик - полезная вещь и надо купить мне ножик. Но Юзефа
начала так плакать, так божиться, так кричать "по-латыньски": "Езус Мария,
матка боска Острабрамска, Ченстоховска", что мама заколебалась.
- Зачем ребенку ножик? - возмущалась Юзефа. - Что яна - разбойник или
что? Да яна ж - маленькая: дайте, ей ножик, яна домой без пальцев придет!
Так ножа и не купили.
Папа смотрит на часы.
- Без четверти девять... Пора!
- Да? - говорит вошедший в комнату высокий крепкий старик с густой
раздвоенной каштановой бородой, в которой не видно ни одного седого волоса.
- Да? Ребенок пойдет в первый раз в жизни учиться без своего дедушки? Очень
мерси вам, дорогие дети, но я - не согласный!
- Дедушка! - бросаюсь я к нему на шею. - Миленький!
Это тот дедушка мой, папин отец, о котором папа рассказывал вчера
вечером Ивану Константиновичу и маме. Тот дедушка, который, урезывая себя и
бабушку во всем, добился университетского образования для всех своих семерых
сыновей.
- Дедушка пришел! - прыгаю я вокруг него.
- Дедушка пришел, - подхватывает дедушка, - не с пустыми руками: он
принес внучке подарок!
И на протянутой ко мне широкой дедушкиной ладони я вижу... отличный
перочинный ножик!
Пока идут препирательства из-за того, нужен девочке ножик или не нужен,
и вопли Юзефы, что этим ножиком я обязательно отрежу себе нос, папа снова
смотрит на часы.
- Без десяти минут девять... Пора!
И одновременным движением мама берется за свою шляпку, а Юзефа
набрасывает на голову платок. Дедушка тоже берет шляпу и палку.
- Куда? - прищуривается папа. - Куда вы все собрались? Вы хотите
проводить ее в институт? "За ручку" - да? Может, еще на руках понесете ее?
- Так яна ж маленькая... - жалобно возражает Юзефа.
- Она уж не маленькая! - твердо отрезает папа. - Она идет учиться.
- Яков... - нерешительно начинает мама.
Но папа властно перебивает ее.
- Она пойдет одна. И - все.
- Но она может попасть под извозчика...
- Непременно! - гремит папа. - Если она привыкнет, чтобы ее водили "за
ручку", она непременно попадет под извозчика в первый же раз, как очутится
на улице одна. Она должна учиться быть взрослой.
Юзефа с сердцем срывает с головы платок и убегает на кухню. Там она - я
знаю - плюнет в сердцах и заплачет:
- Нехай дитя зарежется... нехай яво звозчик задавит - им что.
Но мне папины слова очень нравятся.
- Ты сегодня пойдешь своей дорогой... Понимаешь, Пуговка? И с тобой не
будет ни мамы, ни меня, ни дедушки, ни Юзефы, ни мадемуазель Полины -
никого. Ты сама будешь отвечать за все, что делаешь. И не держаться за
мамину юбку или за Юзефин фартук... Сама надевай ранец! Не помогайте ей! -
сердится папа. - Ну вот, молодец! А теперь попрощайся, и в добрый час...
Все провожают меня в переднюю. Все, кроме Юзефы, которая заперлась на
ключ в кухне и, наверно, горько плачет.
Я через дверь прошу ее выйти, но она не откликается.
У мамы полные глаза слез. Поль крепко жмет мне руку.
- Бонн шанс! (Счастливо!) - говорит она мне и тихо, на ухо, добавляет:
- Твой отец сказал тебе все, что я думаю... Как будто он читал мои мысли!
Дедушка обнимает меня.
- Другой твой дедушка, отец твоей мамы, - он был ученый человек! - он
бы тебе сегодня сказал, наверно, какую-нибудь "алгебру"... Или что "птичка
божия знает", или что она, бедная, чего-то там не знает... Ну, а я - простой
дедушка. И я тебе только скажу: будь здорова, будь умная и будь хорошая.
Больше я от тебя ничего не хочу!
Я берусь за ручки двери. Сейчас уйду.
- Стой, стой! - вдруг спохватывается папа и быстро уводит меня в свой
кабинет. - Помни: не врать! Никогда не врать!
И, погрозив перед моим носом своим разноцветным "хирургическим"
пальцем, с которого уже невозможно смыть следы йода и ляписа, папа
поворачивает меня за плечи и подталкивает в переднюю.
- Вещи-и-и! - раздается вдруг из кухни рыдающий голос Юзефы. - Вещи
берегчи надо: за них деньги плачены, не черепья!
Выйдя на улицу и задрав голову, я смотрю наверх, на наши окна. В них -
папа, мама, дедушка. В окне нашей комнаты - Поль и Кики, мечущийся в своей
клетке. В окне кухни - распухшее от слез лицо Юзефы. Папа многозначительно
поднимает свой пестрый указательный палец, это означает: "Помни: не врать!"
Я понимающе киваю папе и всем. Юзефа машет мне чайным полотенцем и кричит:
- Вещи... И через улицу ходи остру-у-ужненько!
Я шагаю по улице. Не спеша, как взрослая. На витрины магазинов не
гляжу. Даже на витрину магазина "Детский рай". Даже на окно кондитерской,
где выставлен громадный фарфоровый лебедь; вся его спина густо нафарширована
множеством крупных конфет в пестрых, бахромчатых бумажках - совсем как
панталонцы у кур-брамапуток.
Я не смотрю по сторонам, не хочу отвлекаться от моего пути. Но, пройдя
мимо кондитерской, я вдруг останавливаюсь. Я чувствую неодолимое желание
ненадолго - совсем ненадолго, на две-три минуты! - отклониться от прямой
дороги, сделать ма-а-аленький крючок, чтобы повидать одного человека... Мне
бы надо свернуть от кондитерской налево, а я иду направо, где сейчас же за
углом находится чайный магазин известной фирмы "К. и С. Попов с сыновьями".
В этом магазине у меня есть друг, и мне совершенно необходимо показаться ему
во всем великолепии коричневого форменного платья, ученического фартука,
моего нового ранца с книжками - ну, словом, во всей блеске. Этот друг мой -
китаец, настоящий живой китаец Ван Ди-бо. Его привезли в прошлом году
специально для рекламы - чтоб люди шли покупать чай и кофе только в этот
магазин. И покупатели в самом деле повалили валом. Всякий покупал хоть
осьмушку чаю иди кофе, хоть полфунта сахару - и при этом глазел на живого
китайца. Так и стоит с тех пор Ван Ди-бо в магазине с утра до вечера,
рослый, статный, в вышитом синем китайском халате. Голова у него обрита
наголо, только на затылке оставлены волосы, заплетенные в длинную косу ниже
поясницы. Ох, мне бы такую!
Ван Ди-бо немножко говорит по-русски. Произносит он слова мягко, голос
у него добрый, ласковый. И на всех покупателей, входящих в магазин, Ван
Ди-бо смотрит умными раскосыми глазами и всем улыбается одинаковой
казенно-приветливой улыбкой. Ведь он для того и нанят, чтобы привлекать
покупателей!
Так же смотрел всегда Ван Ди-бо и на меня, когда я приходила с мамой в
магазин. Ван Ди-бо кланялся нам, когда мы входили и выходили, и, пока
продавец отвешивал и заворачивал нам товар, - а иногда это делал и сам Ван
Ди-бо, он быстро научился этому нехитрому искусству, - Ван Ди-бо ласково
улыбался нам, как всем покупателям.
Но однажды все неожиданно изменилось. Мама как-то обратила внимание на
то, что у Ван Ди-бо очень грустный, совсем больной вид. Он улыбался, как
всегда, но улыбка была вымученная, запавшие глаза смотрели страдальчески,
лицо было в испарине. Мама спросила Ван Ди-бо, не болен ли он. Опасливо
оглядываясь на управляющего магазином, Ван Ди-бо стал торопливо бормотать:
- Холесо... Се холесо, мадама...
Был уже вечер, торговый день кончался.
Управляющий надел пальто, шляпу и ушел из магазина. Тогда Ван Ди-бо
оживился - он, видимо, боялся управляющего, - а продавец сказал маме, что у