Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
отца твоей
матери. Но все в доме уже зовут его "Сэнечка", "Сэньюша"...
Я мчусь домой такой рысью, что Поль еле поспевает за мной. Мне не
терпится увидеть Сенечку-Сенюшу! Я засыпаю Поля глупейшими вопросами: "А
ноги у него есть? А почему, когда рождается ребенок, надо обедать в
ресторане?"
- Потому что Жозефин (Юзефа) весь день возилась с малюткой и ей некогда
было приготовить обед.
- А почему мы с тобой столько часов слонялись по городу, вместо того
чтобы идти домой?
- Только тебя там не хватало! В доме был страшный беспорядок. Надо было
все прибрать...
- А почему, когда ты пришла за мной в институт, ты была заплаканная...
Была, была! Поль, почему ты плакала? Скажи, почему?
Поль отвечает не сразу:
- Потому что мне было очень жаль твою маму, она так страдала... Очень
тяжело рождает женщина ребенка! И еще я боялась: а вдруг твоя мама умрет и
маленький мальчик умрет? Я плакала от страха. А потом, когда все обошлось -
и мама осталась жива, и мальчик, такой ангелок, тоже остался жив, - ну, тут,
конечно, я заплакала от радости! И мы все обнимались: и Жозефин, и мсье ле
доктер, и я, и старый доктор с его незастегнутыми пуговицами... Только маму
твою мы не обнимали, потому что она, бедняжка, еще очень слаба, мы боялись
ей повредить.
И вот мы с Полем добежали до дому. Уже на лестнице нам ударяет в нос
тяжелый запах лекарств, дезинфекционных средств - карболки, йодоформа. Это
меня не очень пугает: так всегда, только слабее, пахнет и от моего папы, и
от Ивана Константиновича Рогова, и от всех других хирургов, папиных
товарищей.
Из передней я сразу рвусь в мамину комнату, но меня перехватывает
Александра Викентьевна Соллогуб, акушерка-фельдшерица, всегда работающая с
папой:
- Ш-ш-ш!.. Мама спит!
Тут же, взволнованные, притихшие, сидят дедушка и бабушка. Бабушка
вытирает глаза.
И вот из соседней комнаты выплывает Юзефа - она торжественно несет
что-то похожее издали на белый торт. Но это не торт! Эго маленький, как
куколка, совсем маленький человечек, спеленатый и вложенный в красивый
пикейный "конвертик". Из конвертика видно только красненькое личико, головка
в чепчике с голубыми бантиками. Он мирно спит.
- Тиш-ш-ша! - предостерегающе шипит на меня Юзефа.
- Это он, да? - шепчу я.
- А кто же еще? Звестно дело, ен. Наш Сенечка!
От человечка пахнет чем-то спокойным и милым - нежной кожицей, молоком,
мирным сном.
- А поцеловать его можно?
- Нельзя! - говорит подоспевший папа. - Он еще очень маленький, а в нас
всех много всякой заразы, мы можем занести и передать ему. Вот не могу
уговорить Юзефу, чтобы не дышала на него бациллами, чтоб завязывала нос и
рот марлей. Не хочет, старая малпа (обезьяна)! - шутит папа.
- И не хочу! - яростно шепчет Юзефа. - Пускай я малпа, но я не собака,
чтоб в наморднике ходить!
Мы с Полем прибежали домой как раз к самому интересному: сейчас Сенечку
будут купать! Словно предчувствуя, что с ним собираются что-то делать, он
просыпается, открывает глазки - они какого-то неопределенного цвета,
белесоватого, с голубизной, но уже сразу видно, что разрез глаз у него как у
мамы, очень красивый. Сенечка сморщивает свое крохотное личико, словно ему
дали понюхать уксусу, и начинает плакать. Это, собственно, не столько плач,
сколько писк. Он разевает беззубый ротишко и скулит:
- Ля-ля-ля-ля-ля...
Его распеленывают. Честное слово, он ненамного больше крупной лягушки
или цыпленка! И самое смешное: пальчики его левой ручки сложены в крохотный
кукиш! В тот момент, когда его опускают в корыто и начинают поливать теплой
водой из ковшика, он сразу перестает верещать. Ему, видно, приятно в теплой
ванне. Мне тоже дают ковшик, и я усердно поливаю Сенечку.
- Смотри, на очки (глазки) не лей! - предупреждает Юзефа.
Сенечка лежит в корыте с раскрытыми глазками, но они какие-то
бессмысленные: он словно никого не видит, не следит взглядом ни за кем.
- Папа...- шепчу я. - А он не слепой, нет?
- Нет. Он отлично видит. Только он еще не умеет видеть. Вот через
недельку-другую все будет в порядке...
Сенечку вынимают из корыта. Юзефа держит его на ладони, пузиком вниз и
осторожно выпивает губами несколько капель воды с его спинки. При этом она
бормочет что-то - наверно, "по-латыньски".
- Юзенька, что ты делаешь? - не выдерживаю я.
Юзефа смотрит на меня строго и сурово, как умеют смотреть только лики
святых на иконах.
- От злого глазу! - говорит она. - Чтоб не сглазил кто ребенка.
Потом она осторожно обсушивает мальчика, завернув его в мохнатую
пеленку. Я слегка касаюсь его маленькой ножки - она мягкая, как бархатная, а
пальчики на ножке - кругленькие, как мелкие-мелкие горошинки. Сенечка
начинает вертеть головенкой направо и налево, словно ищет чего-то беззубым
ротиком.
- Жрать захотел, бездельник! - добродушно говорит папа. - Несите его
ужинать!
И Сенечку уносят к маме, которая, лежа в постели, прикладывает его к
груди. Сенечка сразу очень деловито начинает сосать, - видно и слышно, как
он мерно глотает.
- Як с кружечки пьет! - восхищается Юзефа.
Мама делает мне знак подойти. Я становлюсь на колени около ее кровати.
Мама гладит меня по голове и говорит очень нежно, очень любовно:
- Дочка моя... я все время думаю: "Дети... наши дети..." Правда,
хорошо?
Как ни странно, я понимаю, что хочет сказать мама. До, сих пор она
всегда думала: "Дочка... Моя дочка шалит, учится, здорова, больна, надо
купить нашей дочке мячик или скакалку..." Она не могла думать: "Дети", - у
нее была только одна дочка. А теперь она думает: "Дети... наши дети..." И ей
это приятно!
Мы тихонько выходим из комнаты.
- Папа...- вдруг вспоминаю я. - А откуда такой малюсенький клопик умеет
сосать и глотать? Кто его научил?
- Никто,- говорит папа. - Я вижу это ежедневно уже больше пятнадцати
лет. Это чудо. Чудо инстинкта. Мы не понимаем этого, - а ведь это умеют и
щенята, и котята, и всякая живая тварь...
Сенечка, наевшись, мирно спит. Я сижу около его колясочки. Во сне он
вдруг причмокнул губкой - может быть, ему снится, что он все еще "ужинает"?
Я думаю: "Брат. Мой брат..." И мне это радостно.
- Ну, пойдем домой! - говорит дедушка бабушке. - Мы теперь с тобой
совсем счастливые: и внучка у нас, и внучек...
- Хорошо! - подтверждает и бабушка. - Я люблю детей... Когда много
детей - это счастье!
Так вошел в мою жизнь Сенечка, милый брат мой. Больше шестидесяти лет
продолжалась наша дружба. О многом я расскажу дальше. Сенечка был весельчак,
остроумный балагур, душа всякого общества, куда бы ни попадал, и все очень
любили его. Талантливый инженер, он принимал участие в постройке многих
наших гидроэлектростанций, начиная с Волховстроя. Последняя
гидроэлектростанция построена по его проекту недавно - в Румынии. Это было
уже после его смерти.
"Глава восьмая. МОЙ "ДУСЯ" КСЕНДЗ!"
День начинается с необычного: я ссорюсь с Юзефой, а когда на шум
приходит мама, - то и с мамой!
Не знаю почему, но мама и Юзефа вдруг придумали, чтобы я брала с собой
ежедневно в институт бутылку молока и выпивала его за завтраком на большой
перемене. Я понимаю, откуда это идет: вчера к маме приезжала с поздравлением
Серафима Павловна Шабанова и сказала ей, что Риточка и Зоенька ежедневно
берут с собой в институт по бутылке молока. Мама огорчилась, почему - ах! -
она не такая заботливая мама, как Серафима Павловна! И тут же она придумала,
чтобы и я таскала в институт молоко в бутылке. Как Зоя и Рита пьют свое
молоко, я знаю. Мы хотя учимся с Ритой в разных классах (она приготовишка),
а с Зоей в разных отделениях I класса, но я их вижу постоянно. И я видела,
как та и другая выливали молоко из бутылки в раковину уборной. Не пьют они
его, не хотят!
А я не могу лить молоко в уборную! Во-первых, я не хочу врать дома,
будто я выпила, когда я не пила. И во-вторых, я помню, как очень давно - мне
было тогда лет пять - я шалила за столом и опрокинула на скатерть стакан
молока. Папа ужасно на меня рассердился - просто ужасно! Стукнул кулаком по
столу и крикнул: "Дрянная девчонка, дрянная! Если бы я мог давать каждому
больному ребенку по стакану молока ежедневно, они бы не болели, как теперь
болеют, не умирали! А ты льешь молоко на скатерть! Пошла вон из-за стола!"
Рита и Зоя выливают ежедневно в уборную две бутылки молока - они при этом
смеются! - а я не могу. Я помню, как папа кричал на меня...
- Но ведь ты можешь просто выпить это молоко! - говорит мама.
- Ну, а если я терпеть не могу молока, если я его ненавижу, если меня
тошнит от пенок? - заплакала я. - Что я, грудная, что ли?
Ничто мне не помогло. Юзефа аккуратненько налила молоко в бутылку и
поставила в уголке моего ранца. Мама говорит, чтоб я была осторожна и не
разбила бутылку. Юзефа успокаивает маму: "Это очень крепкая бутылка! А что
пробка слишком маленькая, так я бумаги кругом напихаю!" И все. Я ухожу в
институт, унося в ранце эту противную бутылку с противным молоком, а
главное, мне придется его выпить, потому что лгать - дома лгать, маме лгать!
- я не хочу. Я так огорчена всем этим, что убегаю из дому ни свет ни заря,
еще и девяти часов нет.
В институте, поднимаясь по лестнице в коридор, я вижу идущих впереди
меня девочек из моего класса: Мартышевскую и Микошку. Мартышевскую зовут,
как меня, Александрой, но не Сашей, не Шурой, - таких имен в польском языке
нет, - а "Олесей" или "Олюней". Чаще всею се ласково зовут "Мартышечкой",
хотя она нисколько не похожа на обезьяну, она очень славненькая.
Мартышевская и Микоша идут впереди меня и негромко переговариваются между
собой по-польски.
- Ниц с тэго не бендзе! (Ничего из этого не выйдет!) - говорит Микоша.
- Она може так зробиць, як она хце! (Она может так сделать, как она
хочет!)
Я не вслушиваюсь в их разговор. Я все еще очень болезненно переживаю
то, что на большой перемене я должна буду, как грудной ребенок, сосать
молоко. Поэтому мне неинтересно, что там какая-то "она", которой я не знаю,
"може или не може..." Но позади меня идет человек, которому это почему-то,
видимо, очень интересно. Тихой, скользящей походочкой Дрыгалка перегоняет
меня и берет за плечи Мартышевскую и Микошу:
- На каком языке вы разговариваете, медам?
Девочки очень смущенно переглядываются, как если бы их поймали на
каком-то очень дурном поступке.
- Я вас спрашиваю, на каком языке вы разговариваете?
- По-польски... - тихо признается Олеся Мартышевская.
- А вам известно, что это запрещено? - шипит Дрыгалка. - Вы живете в
России, вы учитесь в русском учебном заведении. Вы должны говорить только
по-русски.
Очень горячая и вспыльчивая, Лаурентина Микоша, кажется, хочет что-то
возразить. Но Олеся Мартышевская незаметно трогает ее за локоть, и
Лаурентина молчит.
Дрыгалка победоносно идет дальше по коридору.
- На своем... на своем родном языке... - задыхаясь от обиды, шепчет
Микоша. - Ведь мы польки! Мы хотим говорить по-польски.
Мартышевская гладит ее по плечу:
- Ну, тихо, тихо...
Мы уходим все трое в одну из оконных ниш.
- "По-русски... только по-русски..." - бормочет вне себя Лаурентина
Микоша. - Здесь прежде Польша была, а не Россия!
У меня, вероятно, вид глупый и озадаченный. Я ведь ничего этого не
знаю! И Олеся Мартышевская очень тихо, почти шепотом, все время оглядываясь,
не подкрадывается ли Дрыгалка, объясняет мне, в чем дело. Было Польское
государство. Потом его насильственно разорвали на три куска и разделили эти
куски между Россией, Германией и Австрией. Наш город достался России. Но
польские патриоты не хотели мириться с тем, что уничтожено их государство, и
восстали. В нашем крае польское восстание усмирял свирепый царский наместник
Муравьев - его прозвали "Муравьев-вешатель". Он повесил много польских
повстанцев, вдовам их не разрешалось носить траур по казненным мужьям: чуть
только появлялась на улице женщина в трауре, ее задерживали, давали ей в
руки метлу и заставляли подметать улицу.
Тогда же закрыли в нашем городе польский университет, польский театр,
польские школы. И вот - ты сама сейчас видела, Саша! - нам, полькам, нельзя
говорить на своем родном языке... Только по-русски!
Все это Олеся и Лаурентина рассказывают мне страстным, возбужденным
шепотом, и я слушаю, взволнованная их рассказом чуть не до слез.
- Только помни: что мы тебе сейчас рассказали, - никому, ни одному
человеку! - шепчет Олеся.
- Ну, господи! - даже обижаюсь я на их недоверие. - Неужели же я побегу
звонить про такое? Ребенок я маленький? Или глупая приготовишка?
Я вхожу в класс какая-то вроде оглушенная, у меня в ушах все еще стоит
жаркий шепот Олеси и Лаурентины.
В классе никого нет, пусто. Я усаживаюсь за своей партой, горестно
подперев голову рукой. Так все нехорошо! И молоко это окаянное... и
девочкам-полькам почему-то не позволяют говорить на своем языке!
Дверь из коридора приоткрывается. В нее несмело входят две девочки - не
из нашего отделения, а из первого. Обычно мы друг к другу в чужое отделение
не ходим. Девочки из первого - гордячки, они смотрят на нас, второе
отделение, сверху вниз. А мы - самолюбивые, насмешницы, мы не желаем
унижаться перед "аристократками"... И вдруг почему-то две из первого
отделения к нам пожаловали!
Не заметив меня, одна из них спрашивает у другой:
- Думаешь, он сюда придет?
- Ты же видела, прямо сюда пошел! - И вдруг, увидев меня: - Людка! А
как же эта?
Людка машет рукой:
- Не беда! Она не наябедничает. Мне Нинка Попова говорила: ее Шурой
звать, она ничего девочка...
Мне смешно, что они переговариваются обо мне в моем присутствии. Словно
меня нет или я сплю.
- Видишь? - продолжает Люда. - Она смеется. Она ничего плохого не
сделает.
Выглянув в коридор, Люда испуганно вскрикивает:
- Идет, Анька! Идет сюда!
И обе девочки застывают в ожидании около классной доски.
Я тоже с любопытством смотрю на дверь: кто же это там идет?
В класс входит сторож-истопник Антон Он в кожухе (желтом нагольном
тулупе). За спиной у него вязанка дров, которую он сваливает около печки с
особым "истопническим" шиком и оглушительным грохотом. Кряхтя и даже
старчески постанывая от усилия, Антон опускается на колени и начинает
привычно и ловко топить печку. Ни на кою из нас он не смотрит, но я не могу
отвести глаз от его головы - никогда я такой головы не видала. Не в том
дело, что она лысая, как крокетный шар, - лысина ведь не редкость. Но при
этой совершенно лысой голове у Антона борода - как у пушкинскою Черномора!
Длинная седая борода, растрепанная, как старая швабра. А лысина блестит, как
начищенный мелом медный поднос. По ее сверкающей желтизне рассыпаны крупные
родимые пятна и, как реки на географической карте, разветвление вьются
синевато-серые вены. Сейчас, от усилия при работе, эти вены взбухли и
особенно четко пульсируют. Очень интересная голова у истопника Антона!
- Ну! - командует шепотом Люда, подталкивая Аню локтем.
Аня достает из кармана пакетик, перевязанный розовой тесемкой, какими в
кондитерских перевязывают коробки с конфетами.
- Пожалуйста... - бормочет Аня, вся красная от волнения, протягивая
Антону пакетик. - Возьмите...
Антон сердито поворачивает к ней лицо, раскрасневшееся от печки, с
гневно сведенными лохматыми бровями. Он очень недоволен.
- Ну, куды? - рычит он. - Куды "возьмите"? Торопыга! Вот затоплю, на
ноги встану - тогды и возьму...
Так оно и происходит. Антон кончает свое дело, с усилием встает с колен
Аня протягивает ему свой пакетик с нарядной тесемкой. Не говоря ни слова,
даже не взглянув на девочек, Антон берет пакетик рукой, черной от сажи, сует
ею за пазуху и уходит.
Люда и Аня смотрят ему вслед и посылают воздушные поцелуи его
удаляющейся спине.
- Дуся! - говорит Аня с чувством.
- Да! Ужасный Дуся! - вторит Люда.
Я смотрю на них во все глаза О ком они говорят? Кто "дуся"?
Туг обе девочки - Люда и Аня - начинают шептаться. Поскольку они при
этом то и дело взглядывают на меня, я понимаю, что речь у них идет обо мне.
- Послушай... - подходит ко мне Люда. - Ты - Шура, да? Я знаю, мне о
тебе Нинка Попова говорила
- У нас к тебе просьба! - перебивает ее Аня.- Понимаешь, мы
пансионерки, мы живем здесь, в институте, всегда. И у нас очень мало
окурков!
- Ужасно мало! - поясняет Люда. - Откуда здесь быть окуркам? Учителей -
таких, чтобы они были мужчины, курили папиросы, - ведь немного. В классах
они не курят, в коридоре - тоже, только в учительской, - а в учительскую нам
ходить запрещено! Вот ты живешь дома - собирай для нас окурки, а?
- Какие окурки? - спрашиваю я, совершенно обалдев.
- Ну, обыкновенные. Окурки. Окурки папирос. Понимаешь?
Я еще больше удивляюсь.
- Вы курите? - спрашиваю.
Обе девочки хохочут. Я, видно, сморозила глупость.
- Нет, мы с Людой не курим, - снисходительно улыбается Аня. - Мы для
Антона окурки собираем.
- Потому что мы его обожаем! - торжественно заявляет Люда. - Он - дуся,
дивный, правда?
Я молчу. Антон не кажется мне ни "дусей", ни "дивным".
Просто довольно нечистоплотного вида старик со смешной лысиной.
- И еще мы хотели просить тебя... - вспоминает Аня. - Кто живет дома, у
того всегда много цветных тесемок от конфетных коробок. А у нас здесь, в
институте, откуда возьмешь тесемки? Мы сегодня перевязали окурки для
Антона,- видела, какой красивенький пакетик получился? И, представь,
последняя ленточка! Больше у нас ни одной нет.
- Приноси нам, Шура, окурки и конфетные тесемочки!
- И, смотри, никому ни слова! То есть девочкам - ничего, можно. А
синявкам ни-ни!
Я не успеваю ответить, потому что в класс вливается большая группа
девочек. Среди них - Меля, Лида и другие мои подружки. Обе мои новые
знакомки - Люда и Аня из первого отделения - говорят мне с многозначительным
подчеркиванием:
- Так мы будем ждать. Да? Принесешь? И убегают.
- Это что же ты им принести должна? - строго допытывается у меня Меля.
- Да так... Глупости... - мямлю я.
- Ох, знаю! - И Меля всплескивает руками. - Они ведь Антона, истопника,
обожают! Наверно, пристали к тебе, чтобы ты из дома окурки носила?.. А,
кстати, - вдруг соображает Меля. - Надо и вам кого-нибудь обожать! Кого вы,
пичюжьки, обожать будете?
- Я - никого! - спокойно отзывается Лида. - Моя мама училась в
Петербурге, в Смольном институте, она мне про это обожание рассказывала...
Глупости все!
Ну хорошо, Лида знает про это от своей мамы и знает, что это глупости.
Но мы - Варя Забелина, Маня Фейгель, Катя Кандаурова и я - не знаем, что,
это за обожание и почему это глупость. И мы смотрим на Мелю вопросительно:
мы ждем, что она нам объяснит.
В эту минуту в класс вбегает Оля Владимирова. У нее такая коса, как ни
у кого в I классе, - не только в нашем, втором отделении, но и в первом.
Если бы у меня была такая коса, ох, я бы все время только и делала, что
поводила головой то вправо, то влево... а коса бы, как змея, шевелилась по
спине то туда, то сюда! Оля Владимирова нисколько не гордится своей косой,
разговаривает со все