Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Бруштейн А.Я.. Дорога уходит в даль? -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  -
ак они пахнут. Это я сегодня с тобой так закутил! - А раньше? Когда ты не был доктором? Когда ты еще учился? - Ну, тогда - сама говоришь - я учился. - День и ночь? - Нет, ночью я спал. Правда, ночь иногда бывала очень коротенькая... Надо было работать, много работать! Мой отец - твой дедушка - посылал мне пятнадцать рублей в месяц, шутка? Они с бабушкой отрывали их от себя с кровью... Когда я уезжал в Петербург, в Военно-медицинскую академию, отец подарил мне свой старый кошелек со сломанным замочком. Кошелек лежал у меня на столе, раззявившись, как голодный... Я иногда дразнил его: "Колбасы хочешь? Хлеба? Я тоже хочу,- потерпим оба..." И я учился. Ох, как учился! Ну, и медицина, братец ты мой,- серьезная наука, ее абы как изучить нельзя. Кончишь академию, и дадут тебе в руки не что-нибудь, не куклу, а жизни человеческие!.. Мы молча жуем бублики. Папа усталый, но довольный, Я смутно понимаю, что этот сквер, куда я каждый день прихожу с Цецильхен катать серсо или прыгать через веревочку, для папы - событие, почти не встречающееся в его трудовой жизни. - Мы еще с тобой когда-нибудь в цирк сходим. Или в театр!- мечтает папа.- А в день твоего рождения я в этом году с утра и до вечера буду дома... Буду плясать с твоими подругами и играть в эти... как их... "Барыня прислала сто рублей"... Да? - Да-а-а... - тяну я недоверчиво.- Каждый год ты это обещаешь! И - ни разу, ни разу... - Да, ни разу! - грустно соглашается папа.- Все больные, понимаешь. Не бросить же их! Но, может быть, в этом году... - Папа! А про Абрахама ты знаешь? Про то, как бог велел ему зарезать собственного сына? - А тебе кто это наболтал? - Цецильхен рассказывала... - Удив-вительно! - сердится папа.- Удив-вительно, каким вздором некоторые люди набивают детские головы!.. На небе всходит вечерняя звезда. Она сидит на кресте соседнего костела, словно ее укрепили на верхушке рождественской елки. В прозрачных вечерних сумерках все кажется нарисованным на картинке: и костел со звездой на кресте, и кованая чугунная ограда сквера, и маленький "толчок" на углу с торговками, похожими на страшных ведьм и волшебниц. - Папа! Ты Владимира Ивановича не любишь? Думая о чем-то другом, папа рассеянно переспрашивает: - Я Владимира Ивановича не... Какого Владимира Ивановича? - Ну, пап, ты не слушаешь!.. Шабанова, Владимира Ивановича, Зои-Ритиного папу... Ты его не любишь? - Почему ты так думаешь? - А вы с ним всегда спорите, кричите друг на друга... Ты его не любишь? - Видишь ли... - начинает папа и, вдруг оборвав, неожиданно соглашается: - А и вправду не люблю. За что его любить? Что он такое хорошее делает, чтоб его любить? Кто он такой? - У него пивоваренный завод,- рассудительно повторяю я то, что я слыхала, говорят о Владимире Ивановиче Шабанове взрослые.- Он пивовар. - Пи-во-вар!- насмешливо растягивает папа это слово.- Рабочие варят ему пиво! Он им за это платит гривенники и двугривенные, и только я один знаю, как они живут, его рабочие,- в нищете и болезнях... А Шабанов продает это пиво за сотни и тысячи... Пи-во-вар! - Тут папа вдруг спохватывается:- Ох, о чем я с тобой, цыпленком, говорю! В общем, Шабанов такой, как все другие. Есть и похуже, чем он!.. Ты смотри держись хороших людей. К хорошим тянись!.. Я ведь когда-нибудь умру, вот с хорошими людьми ты не будешь сиротой. Бывает, сахар лежит на дне чашки с чаем. Отхлебнешь - не сладко. Но чуть помешаешь ложечкой, как вкус сахара наполняет весь чай, доходит до самых верхних его слоев... Так папины слова о возможной его смерти, словно помешав ложечкой в моей душе, подняли в ней то, что, видимо, лежало на дне с самого утра, а может быть, и дольше: чьи-то чужие, горькие слова, не ставшие еще моей собственной мыслью, моим собственным опасением,- нестерпимая горечь наполняет меня до краев. - Папа,- говорю я тихонько,- какой дом, Юзефа говорит, у тебя будет... в три аршина? - Да ну! - отмахивается папа.- Юзефины сказки! Но я продолжаю допрос: - Три аршина - это ведь маленький дом? - Н-небольшой... - признает папа. - Как же мы все там поместится? - Нет... - неохотно роняет папа.- Я там буду один. Без вас. - А мы? - Вы будете приходить ко мне в гости... Вот ты придешь к этому домику и скажешь тихонько - можно даже не вслух, а мысленно: "Папа, это я твоя дочка... Пуговица.. Я живу честно, никого не обижаю, работаю, хорошие люди меня уважают..." И все. Подумаешь так - и пойдешь себе... В моей памяти всплывают слова "стихотвореньица", которое мне утром говорила Цецильхен: Ведь день настанет, день настанет, И ты заплачешь у могил... - Что-о такое? - возмущенно всматривается в меня папа.- Она сейчас начнет поливать улицы! А она помнит, что я ненавижу плакс? - Она помнит... - Я судорожно подавляю слезы.- Только... папочка, дорогой, ты умрешь? - Ох, какая глупая! И я тоже дурак... - сердится папа.- Не смей плакать, я еще не скоро умру: мне тридцать шесть лет. - Ну, вот видишь! - говорю я с отчаянием.- Сам говоришь, что ты старик! Я делаю невыразимые усилия, чтобы не плакать, чтобы папа не сказал с презрением: "Ненавижу плакс!" Сдерживаемые слезы, как люди, запертые в доме на ключ, толкаются, ищут выхода: щиплют глаза, щекочут горло, даже отдаются иголочками в пальцах, которыми я судорожно цепляюсь за папину руку. Папа обнимает меня: - С чего ты все это взяла? Почему ты об этом думаешь? - Юзефа сказала про дом в три аршина... - Юзефа - полоумная старуха. - Фрейлейн Цецильхен научила меня стихам... - И я читаю папе "стихотвореньице". - Ну, знаешь,- возмущается папа,- Цецильхен твоя... - Я знаю. Она дура! - подтверждаю я. - Гм!.. Этого я не сказал... - растерялся папа. - Но ты это думаешь. Думаешь, думаешь, думаешь! - стараюсь я помешать папе говорить.- Ведь думаешь? Это я спрашиваю в упор, и папа не может солгать. - Ну, положим... иногда думаю... Но, в общем, Цецильхен сказала тебе правду: все люди умирают. Что ж тут особенного? И знаешь, смерть хватает все больше тех, которые ничего не делают, сидят на месте, как студень. А я всегда на ногах, я работаю,- ей за мной не угнаться!.. Я еще, знаешь, поживу!.. Ну, как? Она успокоилась, она не брызгает? - Успокоилась. Не брызгает... Но мы еще несколько минут сидим, как прежде,- папа обнимает меня, я крепко прижимаюсь к нему. Вероятно, это одна из тех минут, когда мы особенно явно чувствуем, как сильно любим друг друга. Папа мой, папа!.. Через пятьдесят лет после этого вечера, когда мы с тобой "кутили", тебя, 85-летнего старика, расстреляли фашисты, занявшие наш город. Ты не получил даже того трехаршинного домика, который тебе сулила Юзефа, и я не знаю, где тебя схоронили. Мне некуда прийти сказать тебе, что я живу честно, никого не обижаю, что я тружусь, и хорошие люди меня уважают... Я говорю тебе это - здесь. - Пора домой,- говорит папа,- а не хочется! Мне тоже не хочется. И вдруг откуда-то издалека слышен негромкий приближающийся голос: - Сах-х-харно мор-р-рожено! Этот голос я узнаю стразу, еще даже не видя, кто кричит-выкликает. Да это и не обычный выкрик всех мороженщиков - бум! бум! тра-та-там! Этот голос словно выпевает свое "сахарно морожено", выпевает, как песню, ласковым, задушевным тенорком. - Андрей! - вскакиваю я со скамейки.- Андрей-мороженщик приехал! На дорожке сквера показывается человек с великаньей головой: это его кадка. Он идет, чуть подтанцовывая, чтобы удержать в равновесии на голове эту большую круглую зеленую бадью. - Андрей! - бросаюсь я к нему.- Здравствуйте, Андрей! Андрей неторопливо снимает с головы кадку и ставит ее на землю. Как всегда при этом, он на секунду словно разминает затекшую шею. Приложив руку щитком к глазам, он всматривается в меня: - Никак, Сашурка-бедокурка! Она самая! Чуть ли не всех людей в городе Андрей-мороженщик знает и зовет кличками, им самим придуманными. Меня - "Сашурка-бедокурка". Моего дядю Мишу - "Миша - серые штаны". Дачную соседку нашу, которую Андрей побаивается, он шепотом называет "Тещей", а генеральшу Щиголеву, очень шумно, сердитую даму, Андрей тоже шепотом называет "Щи кипят". Почему-то почти все мороженщики, появляющиеся в нашем городе с первыми теплыми днями,- не местные, а пришлые, и главным образом из Тверской губернии. Андрей тоже оттуда. Он крестьянин, но лошади своей у него нет, земли - всего полнадела. "А ртов-то, ртов!" - рассказывает иногда Андрей и при этом безнадежно машет рукой. Для того, чтобы прокормить все эти рты, Андрей ежегодно приезжает в наш город на четыре-пять теплых месяцев года, шагая - или, как он говорит, "шастая" - по городским улицам и дачным местностям. В остальное время года Андрей занят каким-то другим отхожим промыслом, и тоже не в своей деревне. Андрея в городе любят. И мороженое у него, говорят, вкуснее, чем у других мороженщиков, и человек он милый, приветливый. Я Андрея просто обожаю, и не только за мороженое, но за ласковость обращения, в особенности с детьми, за мягкий, певучий голос, за вкусно рассыпающийся говорок, какой редко услышишь в нашем крае, за смешные словечки и прибаутки. И вот он, Андрей! Опять приехал! Как всегда, черная жилетка надета у него на линялую рубаху, некогда сшитую из розового ситца. Поддевку Андрей надевает только в конце августа, когда перед отъездом обходит своих должников. В эти дни он ходит уже без своей кадки, а из кармана у него выглядывает книжечка: в ней никому, кроме самого Андрея, не понятными иероглифами обозначено, сколько за лето наели в долг мороженого оболтусы-гимназисты, кадеты, юнкера, сыновья "Тещи" и других. В эти дни должники-оболтусы прячутся, и Андрей имеет дело только с разгневанными мамашами. Но честность Андрея настолько общеизвестна, что даже генеральша "Щи кипят" платит не споря. Записано у Андрея в книжечке - значит, столько оболтусы и наели в долг, значит, столько и платить. А сыновьям можно надрать уши и потом. Зеленую кадку с мороженым Андрей носит на голове, поверх шляпы извозчичьего фасона, похожей на сплющенный цилиндр с твердым плоским верхом. Кадка тяжела. Из года в год Андрей все сильнее жалуется на головокружение, на то, что глаза видят хуже, а одно ухо вовсе не стало слышать. - Чем потчевать прикажете, господин доктор? - А что есть, Андрей? Что есть? - приплясываю я перед ним на одной ноге. - Да почитай что и ничего... К вечеру дело, расторговался я за день. Было сливочное - кондитерское и простое - да крем-бруля. Одной только крем-бруля и осталось на донышке... Остатки сладки... Прикажете-с? - Конечно! - говорит папа.- Мы нынче с дочкой кутим. Давайте эту самую крем-брулю! Андрей развязывает и снимает широкое, малинового цвета полотенце, укрывающее кадку сверху. Как старые знакомые, возникают в кадке три высоких круглых медных цилиндра с крышками, обложенных обычно льдом и солью. Между цилиндрами стоит стопка блюдец и костяные ложечки. Тут же - большая ложка с полушариями на обоих концах. Ловко орудуя этой ложкой, Андрей скатывает для нас шарики мороженого. - А мы вас бубликами угостим! - говорит папа, пододвигаясь, чтобы дать Андрею место на скамье. Андрей садится. Уличный фонарь освещает его уже немолодое лицо, чуть тронутое следами оспы. В резких морщинах от крыльев носа ко рту блестят капельки пота. Андрей ест бублик с удовольствием - видно, устал и рад отдохнуть после трудового дня. На лице у папы то же удовольствие от отдыха, оттого, что он едва ли не в первый раз за всю мою жизнь "кутит" со мной в сквере, где никто его не теребит, не торопит, никуда не увозит. Под уличным фонарем нам отчетливо виден маленький "толчок" на углу ;-торговки, сидящие со своими корзинками прямо на тротуаре, у края сточной канавки. Слышно, как они предлагают свои товары прохожим, как переругиваются между собой: - Геть студа! (Вон отсюда!) - У, яка пани пулковница! Сама геть!.. Мы сидим на своей скамеечке под кленом. Внезапно Андрей говорит негромко и задумчиво: - А и горько ж тут народ живет, господин доктор!.. - А у вас, Андрей, в ваших местах, лучше? Андрей смущенно улыбается: - Кабы у нас лучше было, зачем бы я от своего дома сюда подался - за тыщу верст щи через забор шляпой хлебать? - Значит, и у вас плохо? - Да как бы это получше сказать... Живем, как говорится, хлеб жуем, а хлеба-то и не хватает! В два кваса живем: один - как вода, а другой и пожиже воды бывает... Снова молчание, и снова его прерывает Андрей: - Вот только у нас, господин доктор, все одинакие. Русские то есть... А тут - господи милостивый! - все разные, и все - друг на друга! Русские говорят: "Это все поляки мутят!" Поляки опять же: "А зачем русские к нам пришли? Здесь наше царство было!"" А литовцы обижаются: "Не польское, говорят, здесь царство было, а наше, литовское!" А уж жидов... - Евреев, Андрей! - поправляет папа.- "Жид" - это злое слово.. - Виноват, господин доктор,- оправдывается Андрей.- Все так, и я за всеми... Так вот, евреев этих здесь вроде как и за людей не считают! Почем зря всякий обижает... В эту минуту в другом конце сквера появляется на дорожке человек в черной форменной шинели. На плечах - там, где у военных полагается быть погонам или эполетам,- у него свитые жгутом оранжевые шнурки. На одном боку - большой револьвер, на другом - плоская шашка: Посмотреть на его бледное лицо, на его глубоко запавшие бесцветные глаза - подумаешь: больной он, бедняга, безобидный человек. Но из рукавов шинели выглядывают страшные кулачищи, за которые его ненавидит весь город. Это городовой, прозванный "Кулаком" не столько из-за фамилии "Кулакович", сколько из-за этих его кулачищ, которыми он бьет намертво. Кулак - взяточник, злой пес, грубый хам с беззащитным населением, жестокий истязатель арестованных. Он идет по дорожке медленно, крадущейся походкой хищника. Как кошка, подстерегающая мышь. - Кулак! - первым узнает его издали Андрей и так резко вскакивает, таким рывком задвигает за скамейку свою кадку, что с клена над нашими головами какая-то пичуга, сонно бормотнув и пискнув, улетает на другое дерево. - Побегу торговок упрежу! - соображает Андрей.- Постережешь кадку, Сашурка? Он быстро и ловко перемахивает через невысокую сквозную ограду сквера и бежит к "толчку". Кулак идет мимо нас с папой. Глаза его зорко всматриваются в "толчок" на углу. На секунду он останавливается. - Четверть девятого! - орет Кулак и, придерживая плоскую шашку, бьющую на бегу по его ногам, мчится собачьей рысью к месту преступления: после восьми часов вечера всякая торговля воспрещается. Но Андрей опередил Кулака, и его предостерегающий крик: "Кулак идет!" - вызывает на "толчке" то же смятение и кутерьму, какие возникают на вокзальной платформе при появлении поезда. Торговки, торопливо срываясь с тротуара, подхватывают свои корзинки и бегут врассыпную. Одна только Хана, старая и хромая, не успела встать на ноги и продолжает сидеть рядом со своими двумя корзинками. Одну из этих корзин быстро схватил Андрей-мороженщик и скрылся с нею за углом. Вторая корзинка осталась рядом с Ханой на краю тротуара. На "толчке" стало совсем пустынно. Фонарь освещает только сидящую старуху, с усилием пытающуюся встать, и ее корзинку. - Торговать? В непоказанное время? - гаркает над головой Ханы городовой Кулак. Старуха поднимает голову. "Ну на, ударь, бей!" - говорят ее измученные глаза. И Кулак в самом деле ударяет изо всей силы ногой по Ханиной корзинке с бубликами. Корзинка покорно опрокидывается набок, словно собираясь выплюнуть все содержимое в протекающую мимо тротуара канаву. Я невольно ахаю. Но в мутную, грязную воду канавы падают один, другой, третий золотистые бублики и плывут, как три маленькие луны,- и это все. Больше в корзине бубликов нет. А вторую корзину только что спас Андрей-мороженщик - унес ее куда-то. Разъяренный Кулак пинает сапогом и Хану. Она успевает закрыть руками лицо - ведь с синяком под глазом она не сможет завтра выйти на улицу продавать свои бублики... Кулак уходит, высоко поднимая плечи со жгутами из туго свитых оранжевых шнурков. Все это происходит молниеносно и разыгрывается в течение нескольких секунд, не больше. Тогда из-за угла осторожно выныривает Андрей-мороженщик. Унесенной им корзинки уже нет у него в руке. Он нагибается над плачущей Ханой. - Вставай, баушк! - журчит он своим ласковым тенорком.- Чего туточка на тротуваре сидеть? - Корзинка моя... Бублики там... - бормочет Хана.- Пропала... - Цела она, баушк, корзинка твоя. И бублики целы. Я их тут, за углом, у добрых людей поставил. Сейчас кадку захвачу, и пойдем за бубликами твоими... - Вы только подумайте!.. - вдруг всплескивает руками Хана.- Такое слава богу, такое слава богу - он же меня даже не оштрафовал, этот Кулак, чтоб ему сгореть!.. - Сгорит! - уверяет Андрей. И, прощаясь с нами, говорит: - Господину доктору - почтение! Сберегла кадку, Сашурка-бедокурка? Умница! Андрей удаляется по вечерней улице, подтанцовывая под тяжестью кадки, покачивающейся на его голове. Рядом с ним, припадая на хромую ногу, плетется старуха бубличница Хана. Оставшись одни на скамейке, мы с папой почему-то не спешим заговорить, и молчание тягостно нам. У папы лицо погрустнело, даже осунулось. - Папа... - говорю я.- Папа, почему ...почему так плохо? И эти дети у Шабановых: Антось, Колька и Франка с Зосенькой... Они ведь были голодные, да, папа?.. И Хана... И Кулак!.. Почему это, папа? Папа отвечает не сразу. И говорит то, что я терпеть не могу слышать: - Про это мы еще поговорим с тобой, когда у тебя коса вырастет... Это последняя капля за весь пестрый день! Я больше не думаю о том, что папа ненавидит плакс. Я горько плачу. - Папа,- и слезы катятся у меня по лицу, попадая в рот, еще сохранивший сладость недавно съеденного мороженного "крем-бруля",- папа, почему ты не заступился за Хану? - А что я мог сделать, по-твоему? - Крикнуть Кулаку: "Не смейте бить!" - Ужасно бы меня Кулак испугался! - невесело шутит папа. - Ну, убить его! Чтоб он помнил! - А чем убить? Бубликом, да? И что же, Кулак, думаешь, один? Их тысячи. Одного убьешь - людям не станет легче... Папа встает со скамейки: - Лечить - вот все, что я могу... Ну, пойдем, Пуговка, поздно уже. Мы идем домой, и у меня впервые рождается мысль: "папа может - не все"... Думать это очень горько. Когда мы входим с папой домой, мама под лампой раскладывает пасьянс. Она смотрит на меня в сильнейшем удивлении, потом подводит меня к зеркалу: "Посмотри на себя!" Я вижу: по всему моему лицу - грязные подтеки от слез, пальцы слиплись от мороженого, "кудлы" всклокочены. Пальто - ни моего, ни папиного - нету: мы забыли их в бричке Яна, и он увез их обратно к Шабановым, в Броварню. - Где вы так долго были? - спрашивает мама тихим голосом, словно мы - больные. - Мы с папой кутили,- объясняю я. Папа уже

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору