Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Бруштейн А.Я.. Дорога уходит в даль? -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  -
ами. - Беда какая... беда... - И, прислонившись к его плечу, она горько всхлипывает. - Анеля Ивановна, голубушка моя... Может, надо чего-нибудь? Так я... господи, вы только скажите! Но Томашова уже снова овладела собой: - Ничего не надо, Степан Антонович. Идите себе, сейчас доктор придет, идите! - Может, денег? На лекарства. - Доктор приносит лекарства... Идите себе! - Ну, а приходить? Хоть наведываться можно мне? - Можно... Степан Антонович быстро уходит, почему-то словно обрадованный. И сразу же после его ухода в погреб спускаются папа, Павел Григорьевич, а за ними обоими, кряхтя, ковыляет по ступенькам старичок, военный доктор Иван Константинович Рогов. - Не лестница,- ворчит он,- цирк! Упражнение на турнике!.. Ивана Константиновича я знаю, он бывает у нас дома. Он - друг моего покойного дедушки. Иван Константинович - низенький и очень толстый. Одна-две пуговицы на его военном сюртуке всегда расстегнуты. Как-то я спросила: - Иван Константинович, почему у вас две пуговицы на сюртуке расстегнуты? - Пузо не позволяет...- вздохнул Иван Константинович.- Тесно! Мама сделала мне страшные глаза и предложила идти к моим игрушкам. Но Иван Константинович Рогов за меня заступился: - Зачем такую распрекрасную девицу гоните, Елена Семеновна, милая вы душа? Правильно ребенок замечает: у военного человека, что сюртук, что китель, что мундир - все должно быть застегнуто! На все пуговицы! Но вот пузо мое от тесноты страдает... Так уж у добрых людей я своему пузу поблажку даю... Папа показывает: - Вот, Иван Константинович, это наша больная. А это ее мать. - Что ж, - посмотрим вашу больную,- говорит Иван Константинович Рогов. Но в эту минуту в погреб начинает спускаться еще один человек. Это ксендз Недзвецкий. Я его хорошо знаю в лицо. Юзефа много раз с восторженным уважением показывала мне его и на улице и в костеле. Ксендз Недзвецкий очень красив, он, как в книгах пишут, "картинно красив". Высокий, стройный, как крепкое дерево, серебряная голова, гордо откинутая назад, резко выделяется на фоне черной сутаны. Большие серые глаза, пронзительные и недобрые, как у бога, нарисованного в молитвеннике фрейлейн Цецильхен. На очень белой левой руке ксендза смотаны четки. Правой рукой он иногда дотрагивается до креста на своей груди. Ксендз Недзвецкий останавливается на середине лестницы и сверху вниз оглядывает властным взглядом всех находящихся в погребе. - Да славится Иисус Христос!..- говорит он звучным голосом. На это откликается одна только Томашова. - Во веки веков... аминь... - говорит она тихо. Папа, доктор Рогов и Павел Григорьевич молчат. - Кто эти люди? - показывает на них ксендз, обращаясь к Томашовой. - Проше ксендза...- шелестит Томашова.- Это доктора. Они лечат мою дочку... Позади ксендза Недзвецкого виден до половины туловища еще один человек. Он в торжественном облачении - в стихаре, из-под которого видны спускающиеся по ступенькам ноги в заплатанных сапогах. Это причетник с колокольчиком и дарохранительницей. Ксендз Недзвецкий спускается с двух последних ступенек лестницы и идет прямо на папу, доктора Рогова и Павла Григорьевича. Он идет так решительно и твердо, как человек, привыкший к тому, чтобы все перед ним расступались. Но даже маленький, толстенький Иван Константинович не только не отступает перед ксендзом, но решительным движением застегивает две заветные пуговицы на своем сюртуке и смотрит на ксендза почти .воинственно. О папе и Павле Григорьевиче и говорить нечего - они словно не замечают надвигающегося на них ксендза. Откинув назад серебряную голову и гневно раздувая ноздри, ксендз Недзвецкий говорит по-польски: - Я пришел, чтобы причастить, исповедовать умирающую! девочку и напутствовать ее в иной мир. Прошу пропустить к ней святые дары! Услыхав слова "умирающую девочку", "напутствовать ее в иной мир", Томашова начинает судорожно ловить ртом воздух, словно вытащенная из воды рыба. Павел Григорьевич поддерживает зашатавшуюся Томашову. - Проше ксендза...- говорит ксендзу папа тоже по-польски, говорит вежливо и очень спокойно, но рука его так крепко сжимает трубочку для выслушивания Юлькиных легких, что на всех пальцах побелели косточки суставов.- Проше ксендза, мы - врачи. Девочку еще рано напутствовать в другой мир. Мы ее лечим, и мы надеемся, что она поживет еще и в этом мире. И мы очень просим, чтобы нам не мешали делать наше дело! Папа, Павел Григорьевич и Иван Константинович стоят стеной перед Юлькиным топчаном. Ксендз Недзвецкий чувствует себя в неловком положении - не драться же ему с этими людьми! Тогда он делает последний "выпад": плавно и величественно опустившись на колени, он начинает молиться вслух. Слов молитвы я не понимаю: он молится по-латыни. Но голос у ксендза бархатный, жесты, с которыми он ударяет себя в грудь и осеняет крестным знамением, живописно-величавы. Ксендз молится долго, словно испытывая терпение врачей. Затем он встает с колен и говорит Томашовой: - Вот я помолился о твоей дочке. От всего сердца я просил бога и божию матерь исцелить больную. Если ей станет лучше - завтра или даже, может быть, сегодня ночью,- то это будет не от них,- он показывает на врачей,- не от их жалкой учености, а от божьего милосердия, услышавшего мою молитву! И он уходит, прямой, гневный, не удостаивая Томашову даже взглядом. Томашова делает движение, чтобы побежать вслед за ксендзом. Потом она смотрит на папу, на Павла Григорьевича, на старика Ивана Константиновича, который уже успел снова расстегнуть свои две пуговицы, и застывает на месте. Врачи долго, очень бережно и осторожно осматривают и выслушивают Юльку. Лица у них серьезные. Понять, что они говорят, нельзя,- они говорят полусловами, да еще непонятными, докторскими. - Что ж,- говорит наконец Иван Константинович,- подождем денька два. Подождем кризиса... - Если бы она лежала в больнице,- с огорчением говорит папа,- было бы спокойнее. А тут - как на улице: всякий может прийти, всякий может напортить... напугать... Мне почему-то кажется, что папа имеет в виду ксендза Недзвецкого. Очевидно, и Павел Григорьевич думает об этом и понимает папу с полуслова. - Яков Ефимович,- говорит он,- я останусь здесь дежурить до утра. На меня-то вы полагаетесь? Папа смотрит на Павла Григорьевича так, словно ему очень хочется ласково погладить его круглое лицо. Павел Григорьевич провожает нас до ворот. - До свиданья, голубчик! - говорит ему папа.- Такой вы молодчинище! - Нет, это вы молодчинище! - возражает Павел Григорьевич.- Вы - предводитель всех молодчинищ! - А и верно: он молодчина! - хлопает папу по плечу старичок Иван Константинович.- Другие врачи меня к платным больным зовут, и я иду без всякого удовольствия. А этот рыжеусый,- Иван Константинович трогает папу за ус,- он меня только по чердакам да подвалам таскает, где мне и пятака не платят, и я, старый болван, черт побери мои калоши с сапогами, иду за ним, как барышня за женихом!.. Ксендз Недзвецкий поторопился, когда предусмотрительно приписал своей молитве улучшение, могущее произойти у Юльки "завтра или даже сегодня ночью". Ни ночь, ни последующий день и ночь не приносят улучшения. Так проходят два дня, самые страшные за все время. Прибежав к Юльке к концу второго дня, я пугаюсь ее вида. Она так исхудала, что нос у нее заострился, руки похожи на спички, обтянутые кожей. Лицо не только бледное, а какое-то даже синеватое. - Посмотри на ее ногти! - с ужасом говорит Томашова.- Совсем синие... как у покойника... В это время приходит рябой Степан Антонович. Он теперь появляется в погребе часто, но всегда ненадолго, всегда куда-то спешит, и сама Томашова всегда напоминает ему, что надо уходить, что его могут "хватиться". Но, когда приходит Степан Антонович, Томашова перестает качаться от горя, она протягивает к нему руки, словно просит помочь. Степан Антонович гладит Томашову по голове, как девочку. Мимоходом он всегда быстро делает что-нибудь нужное - выносит ведро или приносит свежей воды из колодца. И уходит. - Сегодня! - говорит Павлу Григорьевичу папа, осмотрев Юльку.- Вот увидите, сегодня надо ждать кризиса... А пока введите ей камфару. Когда мы с папой идем домой, я, конечно, пристаю к нему: что такое кризис? - Это перелом,- объясняет папа.- В некоторых болезнях на известный день наступает перелом: или к выздоровлению, или... - К чему "или"? Папа, к чему? Кризис в самом деле начинается в тот же вечер. При Юльке бессменно дежурит Павел Григорьевич. Тут же, конечно, Томашова и Степан Антонович. Последний принес с собой три полотенца и две простыни. Это очень кстати, потому что Юлька вдруг начинает так сильно потеть, что Павел Григорьевич и Томашова еле успевают вытирать ее чем-нибудь досуха. За ночь температура резко падает, Юлька спокойно спит и дышит ровно. Кризис прошел благополучно, теперь она начнет выздоравливать. Когда я днем прибегаю, Юлька уже не смотрит невидящими, совиными глазами. Она узнает меня и даже силится улыбнуться. Говорить она еще не может из-за слабости. - Юлечко!..- Томашова смотрит на Юльку и словно боится верить, что беда миновала. В погреб спускается Степан Антонович. Он принес завязанную кисейкой кастрюльку. В ней - кисель с молоком. Сев около Юльки, он аккуратненько, не пачкая, кормит Юльку с ложечки киселем. - Вкусно, Юленька? Юлька слабо мигает. - А теперь,- говорит папа,- спать! Все - и Юлька и Томашова - спать! Павел Григорьевич, сколько ночей вы не спали? Ступайте спать! Я каждый день хоть часок, да сплю! Мне ведь редко приходится ночью спать спокойно... Меня только этот дневной сон и спасает. - Нет! - внезапно говорит Томашова.- Вас, пане доктор, другое спасает... - Да? - смеется папа.- А что же, по-вашему, меня спасает? - А то,- Томашова низко кланяется папе,- то, что вы людям - нужный человек... "Глава девятая. НОВЫЕ ЛЮДИ, НОВЫЕ БЕДЫ" Для того, чтобы я не забыла немецкого языка, ко мне ежедневно приходит на один час учительница - фрейлейн Эмма Прейзинг. С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик. Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно,- может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит. Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки: - "Собака лает. Пчела жужжит. Кошка ловит мышей. Роза благоухает..." Это очень скучно. Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, - это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня (и, по-моему, неприличное!) слово "пукт". - "Мы учимся читать. Пукт. Моего маленького брата зовут Карл. Пукт. Я иду в сад. Пукт". Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное "пукт"... Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится "пунктум" и означает "точка": фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания. Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит. Ей ничего не смешно - ящик, заколоченный ящик, а не человек! Но вот через несколько дней ящик спрашивает меня во время урока: - Скажи-ка, когда ты написала в диктовке двадцать раз слово "пукт", ты сделала это нарочно? Глаза фрейлейн Эммы смотрят на меня из ящика, как пробочники,- они сверлят меня насквозь. - Нет, я это сделала не нарочно. Я не знала слово "пунктум" и написала "пукт": мне так послышалось. Пробочники продолжают сверлить меня: - Ты говоришь правду? Тут я обижаюсь: - Я всегда говорю правду! - А ты знаешь, что такое "правда"? Еще новое дело! Знаю ли я, что такое правда! - Конечно, знаю. Правда - это когда говорят то, что есть, а неправда - это когда выдумывают из головы... - Нет! - протестует ящик.- Такая правда - очень маленькая правда. Ее можно носить в кармане, как носовой платок. А настоящая правда - как солнце!.. Посмотри! И повелительным жестом фрейлейн Эмма показывает мне на небо за окном. Небо в больших белых облаках, облепляющих солнце, как куски пышного теста. Вот они совсем закрыли солнце, как тесто скрывает начинку вареника, но тут же в облачном тесте открывается дырочка, и солнечный луч проливается из нее, как капелька сверкающего варенья. Еще минута - и солнце выплывает из облаков, словно отметая их прочь. - Вот правда! Ее нельзя скрыть - она прорвется сквозь все покровы! Она проест железо, как кислота! Она уничтожит, она сожжет все, что посмеет стать на ее пути!.. Вот что такое правда! Батюшки! Куда девался заколоченный ящик? Он раскрывается - глаза фрейлейн Эммы сверкают, они уже не тускло-серые, а карие. - Сейчас я расскажу тебе про Ивиковых журавлей. Это баллада Шиллера... Слушай! И я слушаю. - В Греции жил поэт Ивик, чудный поэт, его все любили. Но однажды в глухом лесу, где не было ни одного человека - запомни: ни одного человека! - на Ивика напали убийцы. Раненый, умирающий Ивик услыхал, как в небе кричат журавли, и позвал их: Вы, журавли под небесами, Я вас в свидетели зову! Да грянет, привлеченный вами, Зевесов гром на их главу! ("А Зевес был у греков самый первый, самый главный бог",- поясняет попутно фрейлейн Эмма.) - Ивика убили, и люди вскоре нашли его труп,- продолжает она рассказывать.- Никто не видел, не слыхал, как его убивали, никто этого не знал, никто не мог назвать убийц. Казалось, правда навеки схоронена в лесу... Но вот на большом народном празднике, куда стеклись отовсюду тысячи людей, над головами толпы проплыли стаи журавлей. И какой-то человек шутливо подмигнул своему спутнику: "Видишь? Ивиковы журавли!" Кто-то из стоявших рядом услыхал имя любимого поэта Ивика. "Ивик! Почему Ивик? Кто назвал это имя?" И у всех мелькнула мысль: "Эти люди что-то знают об убийстве. Задержите их! Допросите их!" К суду, и тот, кто молвил слово, И тот, кем он внимаем был! Убийц схватили, их привели к судьям. И тщетный плач был их ответом: И смерть была им приговор. Видишь? Правда не осталась скрытой в лесу,- говорит фрейлейн Эмма радостно, с торжеством. И голос у нее уже не скрипит, а звенит, и руку она красиво, мягко подняла вверх.- Правда прилетела на журавлиных крыльях, журавли пропели людям правду, и в ней сознался нечаянно сам убийца! Вот что такое правда! Несколько секунд фрейлейн Эмма молчит, а я смотрю на нее с удивлением, почти с восхищением. В заколоченном ящике оказался человек, живой, правдолюбивый и, наверно, хороший!.. Но тут же фрейлейн Эмма гасит свет в своих глазах - они уже не карие, а свинцово-серые, как шляпки гвоздей, которыми заколочен ящик. Мне даже кажется, что я слышу щелканье захлопнутой крышки... И, заканчивая урок, фрейлейн Эмма говорит прежним, чужим, скрипучим голосом: - Вот - отсюда до сих пор - списать. Просклонять письменно слова: роза, стул, дом... До свиданья! И ящик уходит. Настает наконец день, когда папа приходит к Юльке в последний раз - она уже выздоровела. - Господин доктор,- робко просит Томашова,- как вы у нас сегодня в последний раз, посмотрите Юлечкины ноги! Может, вы что-нибудь придумаете. Чтоб ходила она ногами, как все люди... Осмотрев Юльку, папа задумывается и долго молчит. Молчим и мы все кругом. Смотрим на папу и молчим... Томашова горько улыбается: - Уж я вижу, господин доктор... Вы тоже думаете, что ее надо везти на курорт, к морю! - Нет, я не об этом думаю... Конечно, ничего не скажешь, море - неплохое дело. Но что попусту говорить? А вот если бы вы могли уехать с Юлькой в деревню... на воздух, на солнце... Вы не можете получить такую работу? Томашова отрицательно качает головой: - В деревню?.. Значит, батрачкой? В панское имение или на фольварк... Ох, это каторга! Платят осенью, когда все работы кончены, сразу за все лето. А лето у них считается до октября, "до белых мушек",- значит, когда снег пойдет... Работать заставляют по шестнадцати часов в сутки, а когда и больше. Кормят хуже, чем собак... А с ребенком и вовсе не возьмут! И опять все молчат. Думают. Наконец папа встает: - Посмотрим, Томашова, подождем... Вдруг что-нибудь... Есть такая замечательная вещь: "вдруг". Мы идем с папой домой. Садимся в столовой, смотрим друг на друга. Папа невеселый. - Папа,- говорю я неуверенно,- помнишь, в Театральном сквере ты говорил: "Лечить их - вот все, что я могу..." Помнишь? - Помню. - Так почему же ты не можешь вылечить Юлькины ноги? - Я ж тебе не говорил, что я все могу вылечить... Всякая болезнь имеет причину, понимаешь? Если эту причину устранить, больной может выздороветь. А Юлькины ноги - это рахит... - Рахит...- повторяю я.- А у рахита нельзя устранить причину? Папа отвечает не сразу. - Причина рахита - это голодная жизнь, в темном погребе, без солнца, без воздуха... Разве я, врач, могу устранить это? Помолчав, я вспоминаю: - А Павел Григорьевич может это устранить? - Павел Григорьевич? - удивляется папа. - Ну да! Ты мне сам сказал, что Павел Григорьевич борется с правительством, чтобы Юльки не хирели в погребах... Ты сам так сказал, я помню! Ну, он борется, а может он это? - Нет,- говорит папа.- Пока еще не может... Ох, растабарываю с тобой, а меня больные ждут! И папа уходит. Уходит все такой же невеселый. В последующие дни все идет, как всегда. Томашова ходит на работу, Юлька лежит. Я прихожу к ней играть. И нам очень весело вместе! Степан Антонович тоже бывает у Томашовой. Иногда по нескольку раз на дню. Забегает он ненадолго,- оказывается, он служит в ресторане лакеем (или, как теперь называют, официантом). Посетители ресторана, когда им нужно подозвать лакея, стучат ножом по стакану или тарелке и кричат: "Человек!" Некоторые даже выговаривают это слово так: "Че-а-эк!" В ресторане работа с рассвета и до поздней ночи. И по воскресеньям - как в будни. Вот почему Степан Антонович всегда торопится. Как-то мы с Юлькой, одни в погребе, играем с куклой Зельмой-Шельмой. Юлька - будто куклина мама, а я - глупая-преглупая нянька: ничего не умею, чуть не сварила "рабенка" в ванне; чуть не утопила его в кадке с дождевой водой - "пусть рабенок поплавает". Я придумываю все новые нянькины глупости, делаю идиотское лицо, говорю, раззявив рот: - А Зельмочка наша на завтрак мух накушалась... Вку-у-ус-ные! Юлька хохочет, как в театре. В самый разгар игры приходит ксендз Недзвецкий. Юлька умолкает на полуслове и смотрит на него со страхом. Не обращая внимания на меня, словно я - веник или валяющаяся на полу бумажка, ксендз усаживается около Юльки. Он ласково гладит ее стриженую голову своей белой, красивой, холеной рукой и спрашивает по-польски: - Ты уже выздоровела, дитя? - Да...- шепчет Юлька. - Господь бог - да славится имя его! - по

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору