Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
оим. Теперь уже нет. Все изменилось. Помню, как,
вернувшись от Кендаллов, я бродил по дому, глядя на все новыми глазами, и
собаки, заразившись моим возбуждением, не отставали от меня ни на шаг. Моя
старая, заброшенная детская, куда лишь недавно каждую неделю стала приходить
племянница Сикома, чтобы разбирать и чинить белье, обрела для меня новое
значение. Я представил себе, что ее заново выкрасили, а маленькую биту для
крикета, которая все еще стояла, покрытая паутиной, на полке между стопками
пыльных книг, выкинули на помойку. Примерно раз в два месяца наведываясь
туда забрать починенную рубашку или заштопанные носки, я никогда не
задумывался над тем, с какими воспоминаниями связана для меня эта комната.
Теперь же мне захотелось вернуть ее и уединиться там от всего мира. Но она
станет совершенно чуждой мне: душной, с запахом кипяченого молока и сохнущих
одеял, как комнаты в домах арендаторов, когда там есть маленькие дети. Я
зримо представлял себе, как они, вопя, ползают по полу, ударяясь обо все
головой, расшибая локти, или, что еще хуже, лезут к вам на колени и
по-обезьяньи гримасничают, если им этого не разрешают. Боже, неужели все это
ждет Эмброза?!
До сих пор, думая о моей кузине Рейчел, что случалось довольно редко,
ибо я гнал от себя ее имя, как гонят неприятные мысли, я рисовал себе
женщину, похожую на миссис Паско, но еще менее симпатичную. С крупными
чертами лица, костлявой фигурой, ястребиными глазами, от которых, как
предсказывал Сиком, не укроется ни пылинки, с чересчур громким и резким
смехом, настолько резким, что приглашенные к обеду вздрагивают и бросают на
Эмброза сочувственные взгляды. Теперь же ее облик изменился, и она
представлялась мне то уродом, вроде несчастной Молли Бейт из Уэст-Лоджа, при
виде которой люди вежливо отводят глаза, то калекой без кровинки в лице: она
сидит под ворохом шалей, болезненно раздражительная и вечно недовольная
сиделкой, которая в нескольких шагах от нее помешивает ложечкой лекарство.
То средних лет, решительная, то жеманная и моложе Луизы - моя кузина Рейчел
имела множество обликов, один отвратительней другого. Я видел, как она
заставляет Эмброза опуститься на колени, чтобы играть в медведей, как дети
забираются на него верхом и он, покорно уступая, теряет все свое
достоинство. Или как, вырядившись в кисейное платье, с лентой в волосах, она
капризно встряхивает локонами, а Эмброз, откинувшись на спинку стула,
рассматривает ее с идиотской улыбкой.
В середине мая пришло письмо, в котором сообщалось, что они все же
решили остаться на лето за границей. Я едва не вскрикнул от облегчения. Я
больше прежнего чувствовал себя предателем, но ничего не мог с собой
поделать.
Далее он задавал вопросы о работах в
имении, ко всему проявляя всегдашний горячий интерес; и я подумал, что,
должно быть, сошел с ума, если хоть на минуту предположил, будто он может
измениться.
Все соседи, конечно, были очень разочарованы, когда узнали, что лето
молодые проведут не дома.
- Возможно, - сказала миссис Паско с многозначительной улыбкой, -
состояние здоровья миссис Эшли не позволяет ей путешествовать?
- Ничего не могу вам сказать, - ответил я. - Эмброз упомянул в
письме, что они провели неделю в Венеции и оба вернулись с ревматизмом.
У миссис Паско вытянулось лицо.
- Ревматизм? И у нее тоже? - проговорила она. - Какое несчастье! -
И задумчиво добавила: - Видимо, она старше, чем я думала.
Простая женщина, ее мысли имели только одно направление. В двухлетнем
возрасте у меня были ревматические боли в коленях. От роста - говорили мне
старшие. Иногда после дождя я и сейчас их чувствую. И все же мы подумали об
одном.
Моя кузина Рейчел постарела лет на двадцать. У нее снова были седые
волосы, она даже опиралась на палку. Я увидав ее не тогда, когда она
ухаживала за розами в своем итальянском саду, представить который у меня не
хватало фантазии; постукивая палкой по полу, она сидела за столом в
окружении юристов, лопочущих по-итальянски, а мой бедный Эмброз терпеливо
сидел рядом с ней.
Почему он не приехал домой и не оставил ее заниматься делами? Однако
настроение мое улучшилось, как только желанная новобрачная уступила место
стареющей матроне с прострелами в наиболее чувствительных местах. Детская
отступила на второй план; я видел гостиную, превратившуюся в заставленный
ширмами будуар, где даже в середине лета жарко пылает камин, и слышал, как
кто-то раздраженно велит Сикому принести угля - в комнате страшные
сквозняки. Я снова принялся петь в седле, травил собаками кроликов, купался
перед завтраком, ходил под парусом в лодчонке Эмброза, когда позволял ветер,
и перед отъездом Луизы в Лондон, где она собиралась провести сезон, доводил
ее до слез шутками о столичных модах. В двадцать три года для хорошего
настроения надо не так уж много. Мой дом принадлежал мне, никто его не
отнимал.
Затем тон писем Эмброза изменился. Сперва я почти ничего не заметил,
но, перечитывая их, в каждом слове все явственней улавливал странное
напряжение, в каждой фразе - скрытую тревогу, мало-помалу проникающую в его
душу. Я понимал, что в какой-то мере это объясняется ностальгией по дому,
тоской по родным местам и привычному укладу жизни, но меня поражало ощущение
одиночества, тем более непонятное в человеке, который женился всего десять
месяцев назад. Эмброз писал, что долгое лето и осень были очень утомительны,
зима наступила необычно душная. Несмотря на то, что на вилле высокие
потолки, дышать совершенно нечем, и он бродит из комнаты в комнату, словно
собака перед грозой, но грозы все нет и нет. Воздух не становится свежее, и
он готов душу отдать за проливной дождь, хоть он и вызывает новые приступы
болезни. . Здесь он впервые употребил слова . Раньше он
всегда говорил или , поэтому слова
показались мне слишком официальными и холодными.
В письмах, которые я получил от Эмброза в ту зиму, о возвращении домой
речи не было, но он очень хотел узнать последние новости; он отзывался на
каждый пустяк в моих письмах, словно ничто другое его не интересовало.
Прошла Пасха, Троица - никаких вестей, и я начал беспокоиться. Своими
опасениями я поделился с крестным, но тот сказал, что почта, конечно,
задерживается из-за погоды. Сообщали, что в Европе выпал поздний снег, и я
мог ожидать писем из Флоренции не раньше конца мая. Прошло больше года, как
Эмброз женился, и полтора года, как уехал. Чувство облегчения, которое я
испытал, узнав, что его приезд с молодой женой откладывается, сменилось
страхом, что он вообще не вернется. Очевидно, первое лето, проведенное в
Италии, подвергло его здоровье серьезному испытанию. А как повлияет на него
второе? Наконец в июле пришло письмо - короткое, бессвязное, абсолютно на
Эмброза не похожее. Даже буквы, обычно такие четкие и разборчивые,
расползались по странице, как будто писавший с трудом держал перо. . Далее следовал пропуск и после неразборчивых
каракулей, которые я так и не сумел расшифровать, - подпись Эмброза.
Я велел груму оседлать коня и поскакал к крестному показать письмо. Он
встревожился не меньше меня.
- Похоже на нервное расстройство, - сказал он после довольно долгого
молчания. - Мне это совсем не нравится. Это не мог написать человек в
здравом рассудке. Я очень надеюсь...
Крестный замолк и поджал губы.
- Надеетесь... на что? - спросил я.
- Твой дядя Филипп, отец Эмброза, умер от опухоли мозга. Разве ты не
знал? - коротко сказал он.
Я ответил, что никогда не слышал, от чего умер мой дядя.
- Тебя, разумеется, тогда еще не было на свете, - заметил крестный.
- В семье избегали этой темы. Передаются такие вещи по наследству или нет
- не могу сказать, да и врачи не могут. Медицина еще недостаточно развита.
Он надел очки и перечитал письмо.
- Может быть, правда, и другая причина - крайне маловероятная, но я
предпочел бы именно ее, - сказал он.
- И какая же?
- Да та, что Эмброз был пьян, когда писал это письмо.
Не будь ему за шестьдесят и не будь он моим крестным, я бы ударил его
за такое предположение.
- Я ни разу в жизни не видел Эмброза пьяным, - сказал я.
- Я тоже, - сухо заметил он. - Но из двух зол я выбрал бы меньшее.
Думаю, тебе следует поехать в Италию.
- Я и сам так решил, - ответил я.
И я отправился домой, не имея ни малейшего представления, как все это
будет. Из Плимута не отплывало ни одно судно, услугами которого я мог бы
воспользоваться. Мне предстояло ехать в Лондон, оттуда в Дувр, там сесть на
пакетбот до Булони, а затем через Францию добираться до Италии дилижансом.
Если поспешить с отъездом, можно попасть во Флоренцию недели через три.
Французский язык я знал довольно плохо, итальянского не знал совсем, но ни
то ни другое меня не тревожило, лишь бы добраться до Эмброза. Я наскоро
попрощался с Сикомом и слугами, объяснив, что решил срочно навестить их
хозяина, но ни словом не обмолвившись о его болезни, и прекрасным июльским
утром выехал в Лондон, с невеселыми мыслями о почти трехнедельном
путешествии по незнакомой стране.
Экипаж уже свернул на бодминскую дорогу, когда я увидел грума, который
ехал нам навстречу с почтовой сумкой за поясом. Я велел Веллингтону
придержать лошадей, и мальчик протянул мне сумку. Вероятность найти в ней
письмо от Эмброза равнялась одному шансу из тысячи, но этот единственный
шанс перевесил. Я достал конверт из сумки и отослал грума домой. Веллингтон
взмахнул кнутом, а я вынул из конверта клочок бумаги и поднес его к окошку
чтобы лучше видеть. Слова были настолько неразборчивы, что я с трудом прочел
их.
.
И все. На письме не было даты, на конверте, запечатанном перстнем
Эмброэа, - никаких пометок, указывающих на время отправления.
С обрывком бумаги в руке я сидел в экипаже, сознавая, что никакая сила,
земная или небесная, не доставит меня к нему раньше середины августа.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Наконец почтовая карета привезла меня и еще нескольких пассажиров во
Флоренцию, и мы вышли у гостиницы на берегу Арно. У меня было такое чувство,
будто я провел в дороге целую вечность. Было пятнадцатое августа. Ни на
одного путешественника, когда-либо ступавшего на землю Европейского
континента, он не произвел меньшего впечатления, чем на меня. Дороги, по
которым мы ехали, горы, долины, города, как французские, так и итальянские,
где мы останавливались на ночлег, казались мне похожими друг на друга. Везде
была грязь, гостиницы кишмя кишели насекомыми, и я едва не оглох от шума.
Привыкнув к тишине пустого дома - слуги спали в своих комнатах под часовой
башней, - где по ночам слышался только шум ветра в деревьях да стук дождя,
когда с юго-запада нагоняло тучи, я не мог освоиться с гомоном и суматохой
иностранных городов, и они приводили меня в состояние, близкое к отупению.
Я спал, да, - кто не спит в двадцать четыре года после долгой,
утомительной дороги? - но в мои сны вторгались чужие, непривычные звуки:
хлопанье дверей, визг, шаги под окнами, стук колес по булыжной мостовой и
повторяющийся каждые четверть часа звон церковного колокола. Возможно,
окажись я за границей с другой целью, все было бы иначе. Тогда, может быть,
я с легким сердцем открывал бы рано утром окно, разглядывал бы босоногих
детей, играющих в сточной канаве, бросал бы им монеты, как зачарованный
прислушивался бы к новым для себя голосам и звукам, бродил бы ночами по
узким улочкам и со временем полюбил бы их. Теперь же я на все смотрел
равнодушно, а то и враждебно. Меня привела сюда необходимость найти Эмброза.
Он болен - болезнь сразила его в чужой стране; одного этого было
достаточно, чтобы тревога вызвала во мне отвращение ко всему, связанному с
этой страной, к самой ее земле.
С каждым днем становилось все жарче. Лазурное небо слепило глаза;
карета бесконечно петляла по пыльным дорогам Тосканы, и мне казалось, что
солнце выпило всю влагу из земли. Долины побурели от зноя; маленькие,
опаленные солнцем деревни желтыми пятнами лепились по склонам холмов,
плавающих в раскаленном мареве. Тощие, костлявые волы понуро бродили в
поисках воды, по обочинам дороги щипали траву облезлые козы, которых пасли
ребятишки, провожавшие дилижанс пронзительными криками, и мне, объятому
тревогой и страхом за Эмброза, казалось, что в этой стране все живое
страдает от жажды и, если не найдет глотка воды, погибает.
Выйдя из дилижанса во Флоренции, я, движимый природным инстинктом, не
стал дожидаться, пока сгрузят и отнесут в гостиницу мой пропыленный багаж,
пересек мощенную булыжником улицу и остановился у реки. Я был измучен долгим
путешествием и с головы до пят покрыт дорожной пылью. Два последних дня я
сидел рядом с кучером, чтобы не задохнуться внутри, и, как те несчастные
животные у дороги, стремился к воде. И вот она передо мной. Но не
прозрачно-голубая бухта моих родных мест, подернутая зыбью,
солоновато-прохладная, искрящаяся брызгами под легкими порывами морского
ветра, а неторопливый, набухший поток, бурый, как речное дно; он медленно и
будто с трудом прокладывал себе путь под сводами моста, и время от времени
его ровная, глянцевая поверхность вздувалась пузырями. По реке плыли
всевозможные отбросы, пучки соломы, трава, листья, и тем не менее мое
воспаленное от усталости и жажды воображение рисовало нечто такое, что можно
испробовать, проглотить, выпить залпом, как выпивают яд.
Словно зачарованный, смотрел я на текущую у моих ног воду; беспощадные
лучи солнца заливали мост, и вдруг у меня за спиной гулко, торжественно
прозвучали четыре удара огромного колокола. К нему присоединились колокола
других церквей, и звон их слился с шумом реки, особенно громким в тех
местах, где она, бурая от ила, перекатывалась через камни.
Рядом со мной стояла женщина с хнычущим ребенком на руках, второй малыш
дергал ее за рваную юбку. Она тянула руку за подаянием, с мольбой подняв на
меня свои темные глаза. Я дал ей монету и отвернулся, но она, что-то
бормоча, продолжала трогать меня за локоть, пока один из пассажиров, все еще
стоявший около почтовой кареты, не выпустил в нее целый заряд по-итальянски;
она отпрянула от меня и возвратилась на угол моста. Она была молода, не
старше девятнадцати лет, но на лице ее застыла печать вечности, тревожащая
память, словно в ее гибком теле обитала древняя как мир, неумирающая душа;
тьма времен смотрела из этих глаз, они так долго созерцали жизнь, что стали
равнодушны к ней. Немного позже, когда я поднялся в свою комнату и вышел на
маленький балкон над площадью, я увидел, как она протиснулась между лошадьми
и экипажами и притаилась, словно кошка, которая крадется в ночи, припадая к
земле.
Я вымылся и переоделся, ощущая полную апатию. Теперь, когда я достиг
цели путешествия, душу мою сковало тупое безразличие; того, кто отправился в
путь взволнованным, настроенным на самый решительный лад, готовым к любому
сражению, более не существовало. Его место занял усталый, павший духом
незнакомец. Волнение давно улеглось. Даже истертая записка в моем кармане
утратила реальный смысл. Она была написана несколько недель назад, с тех пор
могло многое случиться. Возможно, Рейчел увезла Эмброза из Флоренции,
возможно, они отправились в Рим, в Венецию, и я уже видел, как все в том же
душном, неуклюжем дилижансе тащусь вслед за ними. Переезжаю из города в
город, вдоль и поперек пересекаю эту проклятую страну и, нигде их не находя,
терплю поражение за поражением в схватке со временем и пыльными раскаленными
дорогами.
К тому же, возможно, вся эта история - просто ошибка. Возможно,
письма-каракули - просто нелепая шутка: Эмброз их так любил в годы моего
детства, и я часто попадал в расставленные им ловушки. Возможно, на вилле я
застану в самом разгаре званый обед или какое-нибудь торжество: множество
гостей, огни, музыку... Когда меня введут в залу, я ничего не смогу
объяснить, и Эмброз, живой и здоровый, с удивлением воззрится на меня.
Я спустился вниз и вышел на площадь. Кареты, которые совсем недавно
стояли вдоль тротуаров, разъехались. Сиеста закончилась, и на улицах снова
бурлили толпы народа. Я нырнул в них и сразу затерялся. Меня окружали темные
дворики, переулки, высокие, подпирающие друг друга дома, балконы. Я шел
вперед, сворачивал, снова шел, а люди, стоявшие в дверях или проходившие
мимо, замирали и обращали ко мне лица - с тем же выражением древнего как
мир страдания и давно перегоревшей страсти, которое я впервые заметил в лице
нищенки. Некоторые шли за мной, как и она, бормоча и протягивая руку, но,
когда, вспомнив своего попутчика, я грубо отгонял их, отставали, прижимались
к стенам высоких домов и провожали меня взглядом, исполненным странной
тлеющей гордости. Снова призывно зазвонили колокола, и я вышел на огромную
площадь, где собралось множество людей; разбившись на группы, они
разговаривали, жестикулировали, и мне, чужестранцу казалось, что у них нет
ничего общего ни со зданиями, обрамляющими площадь, строгими и прекрасными,
ни со статуями, безучастно взирающими на них своими незрячими глазами, ни
даже с колокольным звоном, который громким пророческим эхом летит в небо.
Я подозвал проезжавшую карету и неуверенно сказал: .
Я не понял, что ответил кучер, но уловил слово , когда он кивнул и
показал кнутом в сторону. Мы ехали по узким, забитым толпою улицам; он
покрикивал на лошадь, щелкали вожжи, и люди расступались, давая дорогу
карете. Колокола смолкли и замерли вдали, но их отголосок все еще звучал у
меня в ушах; торжественные, величавые, они звонили не по моей миссии,
мелкой, ничтожной, не по жизни людей на улицах, но по душам давно умерших
мужчин и женщин, по вечности.
Мы поднялись по длинной извилистой дороге, идущей к далеким горам, и
Флоренция осталась позади. Дома отступили. Всюду царили покой и тишина;
горячее яркое солнце, которое весь день палило над городом, превращая небо в
расплавленное стекло, вдруг стало мягким и ласковым. Ослепительное сияние
померкло. Желтые дома, желтые стены, даже бурая пыль перестали источать жар.
Дома вновь обрели цвет - возможно, блеклый, приглушенный, но в отсветах
истощившего силу солнца - более нежный и приятный для глаз. Стройные
неподвижные кипарисы стали чернильно-зелеными.
Возница остановил экипаж у закрытых ворот в длинной высокой стене,
повернулся на козлах и через плечо сверху вниз посмотрел на меня. , - сказал он. Мое путешествие закончилось.
Я знаком попросил его подождать. Вышел из экипажа и, подойдя к воротам,
дернул шнурок колокольчика. За воротами раздался звон. Мой возница отвел
лошадь к обочине дороги, сошел с козел и, стоя у канавы, отгонял шляпой мух.
Лошадь, бедная заморенная кляча, поникла в оглоблях; после подъема у нее не
осталось сил даже на то, чтобы щипать траву на обочине, и она дремала, время
от времени прядая ушами. Из-за ворот не доносилось ни звука, и я снова
позвонил. На этот раз послышался приглушенный собачий лай; он усилился,
когда открылась какая-то дверь; раздраженный женский голос резко оборвал
капризный детский плач, и мой слух уловил звук шагов, приближающихся к
воротам с противоположной стороны. Лязг отодвигаемых з