Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
Художественный редактор Б. Н. Юдкин
Технические редакторы Г. О. Нефедова, Л. А. Фирсова
Корректоры Т. А. Лебедева, Т. Б. Лысенко
ИБ Э 5304
Сдано в набор 02.02.89. Подп. в печать 14.09.89. Формат 84Х108/32.
Бумага типографская Э 2.
Гарнитура обыкновенная новая. Печать высокая. Усл. печ. л. 26,04. Усл.
кр.-отт. 26,04. Уч.- изд. л. 30,22. Тираж 750000 экз. (5-й завод
620001-750000 экз.) Зак. 2995 Цена 5 р. 40 к.
Изд. инд. ЛХ-245.
Ордена "Знак Почета" издательство "Советская Россия" Госкомиздата
РСФСР. 103012, Москва, проезд Сапунова, 13/15.
Калининский ордена Трудового Красного Знамени полиграфкомбинат детской
литературы им. 50-летия СССР Госкомиздата РСФСР. 170040, Калинин, проспект
50-летия Октября, 46.
OCR Pirat
Анатолий Федорович Кони
Николай II
--------------------
Анатолий Федорович Кони. Николай II (Статьи о государственых деятелях) [1.07.07]
--------------------
СТАТЬИ О ГОСУДАРСТВЕННЫХ ДЕЯТЕЛЯХ
(Воспоминание)
Перебирая впечатления, оставленные во мне павшим так бесславно Николаем
II и, быть может, обреченным на гибель, и воспоминания о его деятельности
как человека и царя, я не могу согласиться ни с одним из господствующих о
нем мнений.
По одним - это неразвитый, воспитанный и укрепившийся в безволии
человек, соединявший упрямство с привлекательностью в обращении: "un
charmeur" [очарователь (фр.)]. По другим - коварный и лживый византиец,
признающий только интересы своей семьи и их эгоистически оберегающий,
человек недалекий по кругозору, неумный и необразованный.
Большая часть этих определений неверна.
Умно и даже трогательно написанный отказ от престола, почему-то
адресованный начальнику штаба, и мои личные беседы с царем убеждают меня в
том, что это человек несомненно умный, если только не считать высшим
развитием ума разум как способность обнимать всю совокупность явлений и
условий, а не развивать только свою мысль в одном исключительном
направлении. Можно сказать, что из пяти стадий мыслительной способности
человека: инстинкта, рассудка, ума, разума и гения, он обладал лишь
средним и, быть может, бессознательно первым. Точно так же он не был
ограничен и необразован. Я лично видел у него на письменном столе номер
"Вестника Европы", заложенный посредине разрезкой, а в беседе он проявлял
такой интерес к литературе, искусству и даже науке и знакомство с
выдающимися в них явлениями, что встречи с ним, как с полковником
Романовым, в повседневной жизни могли быть не лишены живого интереса. Если
считать безусловное подчинение жене и пребывание под ее немецким башмаком
семейным достоинством, то он им, конечно, обладал.
Я помню, как дрогнул от чувства и сдержанных слез его голос, когда,
говоря свою речь в 1906 году перед открытием Государственной думы в
тронном зале Зимнего дворца, он упомянул о своем сыне. Но поручение
надзора за воспитанием ребенка какому-то матросу под наблюдением
психопатической жены и отсутствие заботы о воспитании дочерей заставляют
сомневаться в серьезном отношении его к обязанностям отца. Представители
мнения о его умственной ограниченности любят ссылаться на вышедшую во
время первой революции "брошюрку" "Речи Николая II", наполненную
банальными словами и резолюциями. Но это не доказательство. Мне не раз
приходилось слышать его речи по разным случаям. И я с трудом узнавал их
потом в печати - до того они были обесцвечены и сокращены, пройдя сквозь
своеобразную цензуру. Я помню, как по вступлении на престол он сказал
приветственную речь сенату, умную и содержательную. По просьбе министра
юстиции Муравьева я передал ему ее по телефону в самых точных выражениях и
на другой день совершенно не узнал ее в "Правительственном вестнике". Мне
думается, что искать объяснения многого, приведшего в конце концов Россию
к гибели и позору, надо не в умственных способностях Николая II, а в
отсутствии у него сердца, бросающемся в глаза в целом ряде его поступков.
Достаточно припомнить посещение им бала французского посольства в ужасный
день Ходынки, когда по улицам Москвы развозили пять тысяч изуродованных
трупов, погибших от возмутительной по непредусмотрительности организации
его "гостеприимства", и когда посол предлагал отсрочить этот бал.
Стоит вспомнить его злобную выходку о "бессмысленных мечтаниях" перед
лицом земств и подтверждение в указе министру внутренних дел особого
благоволения земским начальникам в ответ на восторженное отношение к нему
и его молодой жене всего населения Петербурга после его вступления на
престол, что очень напоминает издание закона о земских начальниках его
отцом вслед за восторгом всей России по поводу спасения его семьи от
крушения поезда в 1888 году. Достаточно, наконец, вспомнить равнодушное
отношение его к поступку генерала Грибского, утопившего в 1900 году в
Благовещенске-на-Амуре пять тысяч мирного китайского населения, трупы
которых затрудняли пароходное сообщение целый день, по рассказу мне брата
знаменитого Верещагина; или равнодушное попустительство еврейских погромов
при Плеве; или жестокое отношение к ссылаемым в Сибирь духоборам, где они
на севере обрекались как вегетарианцы, на голодную смерть, о чем пламенно
писал ему Лев Толстой, лишению которого христианского погребения синодом
"возлюбленный монарх" не воспрепятствовал, купив одновременно с этим на
выставке передвижников репинский портрет Толстого для музея в Михайловском
дворце. Нельзя не вспомнить одобрения им гнусных зверств мерзавца -
харьковского губернатора И. М. Оболенского при "усмирении" аграрных
беспорядков в 1892 году.
Можно ли, затем, забыть Японскую войну, самонадеянно предпринятую в
защиту корыстных захватов, и посылку эскадры Небогатова со "старыми
калошами" на явную гибель, несмотря на мольбы адмирала. И это после почина
мирной Гаагской конференции. Можно ли забыть ничем не выраженную скорбь по
случаю Цусимы и Мукдена и, наконец, трусливое бегство в Царское Село,
сопровождаемое расстрелом безоружного рабочего населения 9 января 1905 г.
Этою же бессердечностью можно объяснить нежелание ставить себя на место
других людей и разделение всего мира на "я" или "мы" и "они". Этим
объясняются жестокие испытания законному самолюбию и чувству собственного
достоинства, наносимые им своим сотрудникам на почве самомнения или даже
зависти, которые распространялись даже на членов фамилии, как, например,
на великого князя Константина Константиновича. Таковы отношения к Витте,
таковы, в особенности, отношения к Столыпину, которому он был обязан столь
многим и который для спасения его династии принял на душу тысячи смертных
приговоров.
Неоднократно предав Столыпина и поставив его в беззащитное положение по
отношению к явным и тайным врагам, "обожаемый монарх" не нашел возможным
быть на похоронах убитого, но зато нашел возможным прекратить дело о
попустителях убийцам и сказал, предлагая премьерство Коковцеву: "Надеюсь,
что вы меня не будете заслонять, как Столыпин?" Такими примерами полно его
царствование. Восьмидесятилетний Ванновский, взявший на свои трудовые
плечи тяжкое дело народного просвещения в смутные годы, после ласкового и
любезно встреченного доклада о преобразовании средней школы получил
записку о своем увольнении. Обер-прокурор синода Самарин, приехав на
другой день после благосклонно принятого доклада в совете министров,
прочел записку царя к Горемыкину, в которой стояло: "Я вчера забыл сказать
Самарину, что он уволен.
Потрудитесь ему сказать это". Несчастный Макаров, тщетно просившийся в
отставку, получил ее по телеграфу из Ставки, лишь когда затруднялся
вопреки закону прекратить дело Маыасевича-Мануйлова. Вечером того же дня,
когда утром Кауфман-Туркестанский был удостоен лобзаний и приглашения к
завтраку за то, что он рассказал об опасностях, грозящих России и
династии, он получил увольнение от звания, дававшего ему возможность
личных свиданий с государем. Председателям Государственной думы,
являвшимся с докладом о деятельности этого учреждения, оказывался
"высокомилостивый прием" и вслед за тем Дума распускалась, причем
промежутки в ее занятиях становились все длиннее. Предательство
распространялось не только на лица, но и на учреждения. Относительно указа
17 октября 1905 г. практиковалось явное нарушение данных обещаний.
Государственный совет упорно наполнялся крайними правыми, причем к 1
января 1917 г. был уволен Голубев и призвана шайка прохвостов, нарочно
подобранных стараниями Щегловитова. Монарх принял с благодарностью значок
"Союза русского народа" и приказывал оказывать поддержку клеветническим и
грязным изданиям черносотенцев. Наконец, проявлявшие малейшую
самостоятельность в пользу прав церкви иерархии Антоний и Владимир
подвергались явному неблаговолению, несмотря на услужливость первого по
вопросу о существующих мощах старца Серафима и о лишении христианского
погребения Толстого.
Наконец - и это очень характерно - когда старый Государственный совет
постановил обратить внимание государя на своевременность отмены телесных
наказаний, последовал отказ и резолюция: "Я сам знаю, когда это надо
сделать!"
Ко всему этому нельзя не признать справедливой характеристику Николая
II, сделанную в 1906 году одним из правых членов Государственного совета:
"c'est un lache, et un lacheur" [это трусость, и (он) трус (фр.)].
Трусость и предательство прошли красной нитью через все его
царствование. Когда начинала шуметь буря общественного негодования и
народных беспорядков, он начинал уступать поспешно и непоследовательно, с
трусливой готовностью, то уполномочивая Комитет министров на реформы, то
обещая Совещательную Думу, то создавая Думу Законодательную в течение
одного года. Чуждаясь независимых людей, замыкаясь от них в узком семейном
кругу, занятом спиритизмом и гаданьями, смотря на своих министров как на
простых приказчиков, посвящая некоторые досужие часы стрелянию ворон у
памятника Александры Николаевны в Царском Селе, скупо и редко жертвуя из
своих личных средств во время народных бедствий, ничего не создавая для
просвещения народа, поддерживая церковно-приходские школы и одарив Россию
изобилием мощей, он жил, окруженный сетью охраны, под защитою конвоя со
звероподобными и наглыми мордами, тратя на это огромные народные деньги.
Отсутствие сердечности и взгляд на себя как на провиденциального
помазанника божия вызывали в нем приливы горделивой самоуверенности,
заставлявшей его ставить в ничто советы и предостережения немногих честных
людей, его окружавших или с ним беседовавших, и допустившей его сказать на
новогоднем приеме японскому послу за месяц до объявления Японией пагубной
для России войны: "Le Japon finira par me facher" [Япония кончит тем, что
меня рассердит (фр.)]. А между тем судьба посылала ему предостережения, на
которые он, даже только как образованный человек, должен был обратить
внимание, памятуя уроки истории.
Между ними было главное - смутное время 1905 - 1908 гг., когда первая
революция сыграла пролог ко второй, показав во внушительных размерах, чем
может грозить русской культуре, единству, справедливости, порядку и
человеколюбию "русский бунт - бессмысленный и беспощадный".
Кровь массы неповинных жертв не возопила перед ним, и, освободившись от
ненавистных ему Витте и Столыпина, он с особым тщанием стал выбирать
руководителями внутренней политики таких ничтожных людей, как Горемыкин,
Штюрмер и, наконец, безличный князь Голицын, давая им в помощь таких
министров, как Маклаков, Алексей Хвостов и Протопопов, покупая минутное
расположение думы увольнением в отставку неугодных ей министров и дразня
ее увольнением вслед за тем таких людей, как Кривошеий, граф Игнатьев,
Александр Хвостов (честный человек, несмотря на свои ошибки) и Поливанов.
А между тем судьба была к нему благосклонна. Ему, по евангельскому
изречению, вина прощалась семьдесят семь раз. В его кровавое царствование
народ не раз объединялся вокруг него с любовью и доверием. Он искренно
приветствовал его брак с "Гессен-Даршматской" принцессой, как ее назвал на
торжественной ектинии протодиакон Исаакиевского собора. Народ простил ему
Ходынку; он удивлялся, но не роптал против Японской войны и в начале войны
с Германией отнесся к нему с трогательным доверием. Но все это было
вменено в ничто, и интересы родины были принесены в жертву позорной
вакханалии распутинства и избежанию семейных сцен со стороны властолюбивой
истерички. Отсутствие сердца, которое подсказало бы ему, как жестоко и
бесчестно привел он Россию на край гибели, сказывается и в том отсутствии
чувства собственного достоинства, благодаря которому он среди унижений,
надругательства и несчастия всех близких окружающих продолжает влачить
свою жалкую жизнь, не умев погибнуть с честью в защите своих исторических
прав или уступить законным требованиям страны. Этим же отсутствием сердца
я объясняю и то отсутствие негодования или праведного гнева за судьбы
людей и подданных, пострадавших от противозаконных и вредных действий его
сатрапов.
Достаточно припомнить безнаказанность виновников Ходынки, связанную с
отобранием у графа Палена возложенного на него следствия, на
безнаказанность целого ряда негодяев, облеченных званием столичного
градоначальника, оставление без последствий бездействия в Москве в 1915
году придворного хама Сумарокова-Эльстона, допустившего грабеж на миллионы
рублей. Невольно вспоминаются слова Столыпина: "Да рассердитесь же хоть
раз, ваше величество!"
Обращаясь к непосредственным личным воспоминаниям, я должен сказать,
что хотя я и был удостаиваем, как принято было писать, "высокомилостивым
приемом", но никогда не выносил я из кабинета русского царя скольконибудь
удовлетворенного впечатления. Несмотря на любезность и ласковый взгляд
газели, чувствовалось, что цена этой приветливости очень небольшая и,
главное, неустойчивая. Мне особенно вспоминается представление ему в 1896
году, когда оказалось, что он не знает о завещанных ему Ровинским
драгоценных собраниях офортов Рембрандта, несмотря на то что таковые уже
целый год как были переданы душеприказчиками в министерство двора. При
этом он, предвкушая будущий заговор против меня господ Плеве и Муравьева,
выразил сомнение, дадут ли мне возможность мои прямые служебные
обязанности читать, как я предполагал, в университете курс судебной этики.
В другой раз, в 1898 году, он, со свойственным Романовым лукавством,
упомянув, что читал в газетах о том, что должна состояться моя публичная
лекция в зале генерал-прокурорского дома, спросил меня, в чью пользу и о
чем я намерен говорить, хотя в газетном известии было с точностью
обозначено, что лекция будет в пользу благотворительного общества
судебного ведомства о Горбунове. Когда я упомянул о последнем, он тоном
недоумевающего порицания спросил меня, что побудило меня избрать такую
тему. Я понял, что это - результат глухого недовольства сенаторов на то,
что их товарищ выступает публично, выходит на аплодисменты публики и,
таким образом, унижает свое высокое звание вместо того, чтобы играть в
Английском клубе до утра и платить штрафы. Выслушав, однако, мою ссылку на
слова Пушкина: "Мы ленивы и нелюбопытны", с прибавкою от себя слов "и
неблагодарны", и мое объяснение того значения, которое имеет Горбунов в
литературе и искусстве, государь сказал мне, что вполне со мною согласен,
и стал восхищаться старинным русским языком у Горбунова. Каждый раз, когда
мне приходилось ему представляться и выслушивать его обычный вопрос: "Что
вы теперь пишете и что теперь интересного в сенате или Совете?" - я
присоединял к моему ответу, по возможности, яркое и сильное указание на
ненормальные явления и безобразия нашей внутренней жизни и
законодательства, стараясь вызвать его на дальнейшую беседу или двинуть в
этом направлении его мысли. Но глаза газели смотрели на меня ласково,
рука, от почерка которой зависело счастье и горе миллионов, автоматично
поглаживала и пощипывала бородку, и наступало неловкое молчание, кончаемое
каким-нибудь вопросом "из другой оперы". Мне пришлось его видеть и в
тяжкие минуты первой революции в Александровском дворце, вокруг которого
веяло отчужденностью и тревогой. После нескольких ласковых вопросов мне о
состоянии моего здоровья ввиду предстоящей мне лечебной поездки за границу
я попытался заговорить о задачах будущей деятельности Государственного
совета и о том, что все успокоится, если только правительство нелицемерно
исполнит обещание, данное государем в Манифесте 17 октября и в речи при
открытии I Думы. На этот раз тусклый взгляд непроницаемых глаз сопроводил
не прямой ответ: "Да! Это (конечно, подразумевалась смута) везде было. Все
государства через это прошли: и Англия, и Франция..." Я едва удержался,
чтобы не сказать: "Но ведь там вашему величеству отрубили голову!" С тех
пор прошло 13 лет, и ни одно из обещаний, данных торжественно, не было
осуществлено прямодушно и без задней мысли. И, в сущности, в переносном
смысле, глава монарха скатилась на плаху бездействия, безвластия и
бесправия.
Наоборот всему, что сказано выше о Николае II, личные встречи с
императрицей Александрой Федоровной могли бы оставить во мне чувство
известного нравственного удовлетворения за лицо, которому могло предстоять
благодетельное влияние на монарха. В первый раз мне пришлось ее видеть в
качестве члена попечительства в домах трудолюбия, основанных по ее желанию
и под ее председательством.
Она живо интересовалась этим делом, и все ее вопросы и замечания были
проникнуты большой, хотя и, надо заметить, теоретической обдуманностью.
Она, очевидно, старалась держаться в пределах предоставленной ей
деятельности и избегала вмешательства в общегосударственные вопросы. Когда
по поводу равнодушного отношения Петербургской городской думы к учреждению
попечительств о бедных в противоположность Москве я заметил, что и там это
дело обязано своим возникновением и развитием энергичной деятельности
профессора Герье и может с его кончиной заглохнуть, она спросила меня, в
чем кроется причина этого, и я ответил указанием на нелепое городовое
положение, в силу которого в Думу допускаются исключительно домовладельцы
и промышленники, и, например.
я лично - уроженец Петербурга и проживший в нем почти 50 лет - не имею
права быть гласным думы, если не выправлю торгового или промыслового
свидетельства хотя бы на торговлю спичками. "Но как же этому помочь?" -
спросила она меня. "Madame, - ответил я, - pour choqer cet ordre qui n'est
q'un desordre, il у a un seul remede:
la volonte, de votre auguste epoux. Et vous n'avez qu'a lui parler la
dessus" [Мадам, чтобы изменить этот порядок, который является только
беспорядком, есть единственное средство - воля вашего августейшей, супруга.
И вы должны только поговорить об этом (фр.)]. Она быстро прервала
разговор на эту тему и почти перебила меня словами: "Est-ce qu'cn ete vous
habitez ton jours Petersbourg?" [Вы летом всегда живете в Петербурге?
(фр.)], давая тем понять, что я рекомендую ей нежелательную роль. Но в
делах попечительстве она держалась самостоятельных взглядов и стояла
всегда на разумной и целесообразной стороне. Это было нелегко для нее. Она
была застенчива и выражалась с трудом, хотя всегда весьма определенно и
решительно, несмотря на то что докладчиком и руководителем в заседаниях
был лукавый царедворец Танеев, старавшийся держать ее в бюрократа ческом
застенке, сводя некоторые вопросы к личной чиновничьей конкуренции с
честным, но недалеким секретарем императрицы графом Ламздорфом. Этот в
душевном отношении "moralisch hohler Mensch" [пустой человек (нем.)]
находил себе союзников в некоторых из членов Комитета и иногда в
приглашенных министрах. Впервые ей пришлось проявить себя, помимо
некоторых назначений и увольнений, шедших вразрез с иерархическими
привычками бюрократии, в вопросе об общественных работах в помощь
голодающим в 1900 - 1901 гг.
Вопрос об этой помощи со стороны попечительства был во