Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
наказания, и явились
твердые, почерпнутые не из буквы закона, а из самой жизни данные, дающие
полную возможность судить, как осуществляется на месте это наказание.
Иначе обстояло дело с каторгой, учрежденной в 1875 году на
присоединенном к России, в обмен на Курильские острова, Сахалине. О том,
что и как там делалось, получало сведения только тюремное ведомство, да и
то, конечно, в канцелярской, бесцветной обработке.
Нужна была решимость талантливого и сердечного человека, отзывчивую
душу которого манила и тревожила мысль узнать и поведать о том, что
происходит не на сказочном "море-окияне, на острове Буяне", а в далекой и
отрезанной от материка области, где под железным давлением закона и
произволом его исполнителей влачат свою страдальческую жизнь сотни людей,
сдвинутых вместе без различия индивидуальности, бытовых привычек и
душевных свойств. Эту задачу взял на себя А. П. Чехов. Его живому
характеру и пытливому уму была свойственна некоторая непоседливость на
месте, то свойство, которое прекрасно изобразил граф Голенищев-Кутузов в
своем романе "Даль зовет". Он ясно сознавал практическую непригодность и
нравственный вред нашей типической тюрьмы и наших сибирских острогов, для
которых, по его словам, "прославленные шестидесятые годы" ничего не
сделали и где мы с нашими пересыльными тюремными порядками "сгноили...
миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; гоняли людей по
холоду, в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали,
размножали преступников и все это сваливали на тюремных смотрителей". Ему
казалось, что Сахалин, как поле для целесообразной и благотворной
колонизации, может представить могучее средство против большинства из этих
зол. Он предпринял, с целью изучения этой колонизации на месте, тяжелое
путешествие, сопряженное с массой испытаний, тревог и опасностей,
отразившихся гибельно на его здоровье. Результат этого путешествия - его
книга о Сахалине - носит на себе печать чрезвычайной подготовки и
беспощадной траты автором времени и сил. В ней, за строгой формой и
деловитостью тона, за множеством фактических и цифровых данных,
чувствуется опечаленное и негодующее сердце писателя.
Эта печаль слышится в разочаровании главной целью путешествия -
изучения колонизации, ибо на Сахалине никакой колонизации не оказывается,
так как она убита именно тюрьмою со всеми ее характерными у нас
свойствами, переплывшими с материка и твердо осевшими на острове, не
приспособленном ни в географическом, ни в климатическом отношении к
земледелию. На нем не оказалось, по выражению Чехова, "никакого климата",
а лишь "вечная дурная погода", связанная с постоянно надвигающимися с моря
сплошною стеною туманами. Недаром поселенцы говорили про Сахалин: "Кругом
море, а в средине горе". Это горе, изображенное Чеховым в ряде ярких
картин, стало другою причиной печали Чехова, присоединив к его разбитым
надеждам ужасы очевидной и осязательной действительности.
Вот Сахалинская тюрьма, пропитанная запахом гнили, переполненная не
только людьми, но и отвратительными насекомыми, - с разбитыми стеклами в
окнах, невыносимою вонью в камерах и традиционной "парашей" - и с
надзирательской комнатой, где непривычному посетителю ночевать совершенно
невозможно: стены и потолок ее покрыты "каким-то траурным крепом, который
движется как бы от ветра, и в этой кишащей и переливающейся массе слышится
шуршание и громкий шепот, как будто тараканы и клопы спешат куда-то и
совещаются..."
Вот камеры для семейных, т. е. каторжных и ссыльных, за которыми,
составляя сорок один процент всех женщин острова, пришли, влекомые
состраданием и обманутые надеждами, жены и привели с собой детей. Они, по
выражению многих из них, мечтали "жизнь мужей поправить, но вместо того и
свою потеряли". В этой камере нет возможности уединиться, ибо кругом идет
свирепая картежная игра, раздается невообразимая и омерзительная в своей
изобретательности ругань, постоянно слышатся наглый смех, хлопанье
дверьми, звон оков. В одной из таких, малых по размерам, камер сидят
вместе и спят на одних сплошных нарах пять каторжных: два поселенца, три
свободные, т. е. пришедшие за мужьями, женщины и Две дочери их -
пятнадцати и шестнадцати лет; в другой такой же камере содержатся десять
каторжных, два поселенца, четыре свободные женщины и девять детей, из
которых пять девочек...
Вот "больничные околотки", где среди самых первобытных условий
содержатся сумасшедшие и одержимые опасными заразными болезнями, причем
последним поручено щипать корпию для необходимых хирургических операций, -
и лазареты, где оказывают помощь фельдшера, выдающие для внесения в
церковные книги такого рода сведения об умерших: "умер от неразвитости к
жизни", или "от неумеренного питья", или "от душевной болезни сердца", или
"от телесного воспаления" и т. п.
Вот поразительные картины торговли своим телом, производимые
поселенками и свободными женщинами от юного до самого преклонного возраста
(шестидесяти лет), и вот девочки, продаваемые родителями "с уступочкой",
едва они достигают четырнадцати - пятнадцати лет, причем попадаются и
девяти-, и десятилетние. Вот быстро сгорающие уроженцы юга, Кавказа и
Туркестана, для которых сахалинское "отсутствие климата" заведомо
губительно.
Вот два палача из ссыльных, исхудалые, с гноящимся телом, вследствие
того, что, будучи конкурентами и ненавидя поэтому друг друга, "постарались
друг на друге" при наказании плетьми. Вот насаждение крестьянских хозяйств
посредством раздачи прибывших ссыльных женщин для "домообзаведения" в
сожительство отбывшим каторгу поселенцам, обязанным за это построить себе
домик или покрыть уже существующий тесом; вот сарай, куда сгоняются эти
белые рабыни на осмотр и выбор, причем чиновники берут себе "девочек", а
оставшиеся затем рассылаются по дальним участкам вследствие просьб
"отпустить рогатого скота для млекопитания и женского пола для устройства
внутреннего хозяйства".
Вот, наконец, ссылка в отдаленные поселки, куда нет обыкновенно ни
прохода, ни проезда, провинившейся каторжанки или поселенки - одной на
тридцать человек холостых и одиноких мужчин. Рядом с этим, как редкие
светлые блики на темном и мрачном фоне, описывает Чехов случаи
обнаруженного им примирительного света в загрубелых сердцах с их жаждой
справедливости и ожесточенным пессимизмом при ее отсутствии, - с
трогательным уходом за сумасшедшими или парализованными сожительницами "по
человечности", с их тоскою по материке и по родной земле. Он дает яркую
картину "свадьбы", заставляющей участников и гостей на краткий срок забыть
свою тяжелую долю, и рядом изображает местного мирового судью, ощущающего
радостное и своеобразное удивление, когда среди переполняющих сахалинскую
жизнь побегов, разбоев и убийств ему приходится встретиться, как с редким
оазисом в пустыне, с делом о простой, "совершенно простой краже "!
Книга о Сахалине еще не была издана, когда, в декабре 1893 года, меня
посетил Чехов, с которым я при этом впервые лично познакомился. Он
произвел на меня всей своей повадкой самое симпатичное впечатление, и мы
провели целый вечер в задушевной беседе, причем он объяснил свой приход
полученным им советом поговорить со мной о Сахалине: вынесенными оттуда
впечатлениями он был полон.
Картины, о которых мною упомянуто выше, развертывались в его рассказе
одна за другою, представляя как бы мозаику одного цельного и поистине
ужасающего изображения.
Я был в 1891 году членом Общества попечения о семьях ссыльно-каторжных,
во главе которого стояла его учредительница Е. А. Нарышкина, вносившая в
осуществление целей Общества сердечное их понимание и большую энергию.
Благодаря последней Общество получило, путем призыва к пожертвованиям,
довольно значительные средства и могло открыть в Горном Зерентуе
Забайкальской области приют на 150 детей, попавших в обстановку Нерчинской
каторги, - и затем устроить его филиальные отделения еще в двух
поселениях. Она же под влиянием вестей о расправе с несчастной Сигидой
предприняла весьма решительные и настойчивые шаги, чтобы возбудить во
властных сферах сознание необходимости отменить телесное наказание для
сосланных в Сибирь женщин, и своим влиянием, просьбами и убеждениями дала
несомненный толчок к последовавшему в 1893 году решению Государственного
совета о такой отмене. Я предложил Чехову познакомить его с Нарышкиной в
уверенности, что она примет горячо к сердцу сообщаемые им факты и возбудит
вопрос о расширении на Сахалине деятельности Общества попечения и о
предоставлении ему для этого необходимых средств. Несмотря на полное
согласие на это Чехова, свидание не состоялось, так как он должен был
уехать в Москву, написав мне следующее письмо: "Я жалею, что не побывал у
г-жи Нарышкиной, но мне кажется, лучше отложить визит к ней до выхода в
свет моей книжки, когда я свободнее буду обращаться среди материала,
который имею. Мое короткое саха, линское прошлое представляется мне таким
громадным, что когда я хочу говорить о нем, то не знаю, с чего начать, и
мне всякий раз кажется, что я говорю не то, что нужно.
Положение сахалинских детей и подростков я постараюсь описать подробно.
Оно необычайно. Я видел голодных детей, видел тринадцатилетних содержанок,
пятнадцатилетних беременных. Проституцией начинают заниматься девочки с 12
лет, иногда до наступления менструаций. Церковь и школа существуют только
на бумаге, воспитывают же детей среда и каторжная обстановка. Между
прочим, у меня записан разговор с одним десятилетним мальчиком. Я делал
перепись в селении Верхнем Армудане; поселенцы все поголовно нищие и
слывут за отчаянных игроков в штосе. Вхожу в одну избу: хозяев нет дома;
на скамье сидит мальчик, беловолосый, сутулый, босой; о чем-то задумался.
Начинаем разговор.
Я: "Как по отчеству величают твоего отца?" - Он:
"Не знаю". - Я: "Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут?
Стыдно". - Он: "Он у меня не настоящий отец". - Я: "Как так - не
настоящий?" - Он: "Он у мамки сожитель". - Я: "Твоя мать замужняя или
вдова?" - Он: "Вдова. Она за мужа пришла". - Я: "Ты своего отца помнишь?"
- Он: "Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила".
Со мной на амурском пароходе ехал на Сахалин арестант в ножных
кандалах, убивший свою жену. При нем находилась дочь, девочка лет шести,
сиротка. Я замечал, когда отец с верхней палубы спускался вниз, где был
ватер-клозет, за ним шли конвойные и дочь; пока тот сидел в ватерклозете,
солдат с ружьем и девочка стояли у двери. Когда арестант, возвращаясь
назад, взбирался вверх по лестнице, за ним карабкалась девочка и держалась
за его кандалы.
Ночью девочка спала в одной куче с арестантами и солдатами. Помнится,
был я на Сахалине на похоронах. Хоронили жену поселенца, уехавшего в
Николаевск. Около вырытой могилы стояли четыре каторжных носильщика - ex
officio [по долгу службы (лат.)], я и казначей в качестве Гамлета и
Горацио, бродивших по кладбищу от нечего делать, черкес - жилец покойницы
- и баба каторжная; эта была тут из жалости:
привела двух детей покойницы - одного грудного и другого - Алешку,
мальчика лет четырех, в бабьей кофте и в синих штанах с яркими латками на
коленях. Холодно, сыро, в могиле вода, каторжные смеются. Видно море.
Алешка с любопытством смотрит в могилу; хочет вытереть озябший нос, но
мешают длинные рукава кофты. Когда закапывают могилу, я его спрашиваю:
"Алешка, где мать?"
Он машет рукой, как проигравшийся помещик, смеется и говорит:
"Закопали!" Каторжные смеются, черкес обращается к нам и спрашивает, куда
ему девать детей, он не обязан их кормить.
Инфекционных болезней я не встречал на Сахалине, врожденного сифилиса
очень мало, но видел я слепых детей, грязных, покрытых сыпями, - все такие
болезни, которые свидетельствуют о забросе. Решать детского вопроса,
конечно, я не буду. Я не знаю, что нужно делать. Но мне кажется, что
благотворительностью и остатками от тюремных и иных сумм тут ничего не
поделаешь; по-моему, ставить вопрос в зависимость от благотворительности,
которая в России носит случайный характер, и от остатков, которых не
бывает, - вредно.
Я предпочел бы государственное казначейство... Позвольте мне
поблагодарить Вас за радушие и за обещание побывать у меня".
Я дал Нарышкиной прочесть это письмо и рассказал ей все то, что слышал
от Чехова. Вскоре и подоспела книга о Сахалине. Результатом всего этого
было распространение деятельности Общества на Сахалин, где им было открыто
отделение Общества, начавшее заведовать призрением детей в трех приютах,
рассчитанных на 120 душ. В 1903 году были выстроены новые приют и ясли на
восемьдесят человек. Еще ранее на средства Общества был открыт на Сахалине
Дом трудолюбия, при деятельном и самоотверженном участии сестры милосердия
Мейер. В Доме работали от 50 до 150 человек, и при нем была учреждена
вечерняя школа грамотности. Обществом попечения был задуман ряд коренных
реформ положения семейств ссыльных на острове, составлены по этому поводу
обстоятельные записки, и Нарышкиной было обещано внимательное и
сочувственное отношение к намеченным в записке мерам при обсуждении
последней в предположенном особом совещании министров...
Но грянувшая война обратила все задуманное в этом отношении в ничто.
Занятие Сахалина победоносными японцами и дальнейшая его уступка по
Портсмутскому договору прекратили работу всех этих учреждений на острове,
и дети были выселены японцами в Шанхай, а оттуда перевезены в Москву.
Книга Чехова не могла не обратить на себя внимания министерства юстиции
и главного тюремного управления, нашедших, наконец, нужным через своих
представителей ознакомиться с положением дел на месте. Отсюда - поездки на
Сахалин в 1896 году ученого-криминалиста Д. А. Дриля и в 1898 году
тюрьмоведа А. П. Саломона. Их отчеты, к сожалению не сделавшиеся
достоянием печати, вполне подтвердили сведения, сообщенные русскому
обществу Чеховым, присоединив к ним несколько характерных особенностей.
Прошло три года со времени моего свидания и беседы с Чеховым. На
"базаре" в городской думе в пользу высших женских курсов я встретил В. Ф.
Комиссаржевскую, которую, будучи знаком с ее отцом, я знал, когда она была
еще ребенком. Мы разговорились о драматической сцене, уровень и содержание
которой не удовлетворяли замечательную артистку, и она советовала мне
прийти на первое представление новой пьесы Чехова "Чайка", намечающей иные
пути для драмы. Я последовал ее совету и видел это тонкое произведение,
рисующее новые творческие задачи для "комнаты о трех стенах", как называет
в нем одно из действующих лиц театр. Чувствовалось в нем осуществление
мысли автора о том, что художественные произведения должны отзываться на
какую-нибудь большую мысль, так как лишь то прекрасно, что серьезно.
Столкновение двух мечтателей - Треплева, который находит, что надо
изображать на сцене жизнь не в обыденных чертах, а такою, какою она должна
быть - предметом мечты, - и Нины, отдающейся всею душою созданному ею
образу выдающегося человека, - с тем, что автор называет "пескарною
жизнью", оставляло глубокое и трогательное впечатление. Драма таится в
том, что, с одной стороны, публика, на которую хочет воздействовать своими
мыслями и идеалами Треплев, его не понимает и готова смеяться, а с другой
- богато одаренный писатель, весь отдавшийся "злобе дня", рискует
оказаться ремеслинником, едва поспевающим исполнять не без отвращения
заказы на якобы художественные произведения, а также безвольным человеком,
приносящим горячее сердце уверовавшей в него девушки в жертву своему
самолюбованию.
Сверх всякого ожидания, на первом представлении образ подстреленной
"Чайки" прошел мимо зрителей, оставив их равнодушными, и публика с первого
же действия стала смотреть на сцену с тупым недоумением и скукой. Это
продолжалось в течение всего представления, выражаясь в коридорах и фойе
пожатием плеч, громкими возгласами о нелепости пьесы, о внезапно
обнаружившейся бездарности автора и сожалениями о потерянном времени и
обманутом ожидании. Такое отношение публики, по-видимому, отражалось и на
артистах. Тот подъем, с которым прошли на сцене два первых действия,
видимо, ослабел, и "Чайка"
была доиграна без всякого увлечения, среди поднявшегося шиканья,
совершенно заглушившего немногие знаки сочувствия и одобрения.
Я вернулся домой в негодовании на публику за ее непонимание прекрасного
произведения и в грустном раздумье о том, как это отразится на авторе. Мне
ясно представлялось, какие ощущения он должен был пережить, если бы был в
театре, или, если отсутствовал, что перечувствовать, когда "друзья" (как
известно, это одна из их специальных обязанностей, исполняемая с особой
готовностью) донесут ему о давно неслыханном провале его пьесы. Мне
хотелось сказать ему несколько одобрительных слов и показать тем, что не
вся публика грубо и непродуманно ополчилась на его творение и что в ней,
вероятно, есть немало людей, оценивших его талант и в "Чайке". Мне
вспомнился при этом Глинка, которого восторженно приветствовали после
первого представления "Жизни за царя" и в театре, и в печати, и в тот же
вечер на квартире у князя Одоевского, где даже была спета кантата,
написанная в честь его Пушкиным и начинавшаяся словами: "Вышла новая
новинка, - веселится русский хор, - этот Глинка, этот Глинка - уж не
глинка, а фарфор". А на первом представлении "Руслана и Людмилы" не только
публика демонстративно зевала, шикала, но даже музыканты, исполнявшие эту
дивную музыку, шикали из оркестра ее автору, и когда он, смущенный всем
этим и не зная, выходить ли на сцену на требование небольшой группы
зрителей, обратился к находившемуся вместе с ним в директорской ложе
начальнику Третьего отделения, генералу Дубельту, то последний внушительно
сказал ему: "Иди, иди, Михаил Иванович, Христос больше твоего страдал".
Вспомнился мне и рассказ о свистках и ропоте публики, которыми
сопровождалось первое представление оперы Визе "Кармен", что тяжело
отразилось на сердечной болезни талантливого композитора и свело его через
три месяца в могилу. А каким успехом пользовались потом обе эти оперы!
Ночью я написал письмо Чехову, в котором, если не ошибаюсь, говорил об
этих двух фактах, а когда утром прочел в нескольких газетах рецензию на
"Чайку" с прямым злоречием, умышленным непониманием или лукавым сожалением
о том, что талант автора явно потухает, я поспешил отправить мое письмо.
Через несколько дней я получил следующий ответ: "Вы не можете себе
представить, как обрадовало меня Ваше письмо. Я видел из зрительной залы
только два первых акта своей пьесы, потом сидел за кулисами и все время
чувствовал, что "Чайка"
проваливается. После спектакля, ночью и на другой день, меня уверяли,
что я вывел одних идиотов, что пьеса моя в сценическом отношении неуклюжа,
что она неумна, непонятна, даже бессмысленна и проч. и проч. Можете
вообразить мое положение - это был провал, какой мне даже и не снился! Мне
было совестно, досадно, и я уехал из Петербурга полный всякий сомнений. Я
думал, что если я написал и поставил пьесу, изобилующую, очевидно,
чудовищными недостатками, то я утерял всякую чуткость и что, значит, моя
машинка испортилась вконец. Когда я был уже дома, мне писали из
Петербурга, что 2-е и 3-е представление имели успех; пришло несколько
писем, с подписями и анонимных, в которых хвалили пьесу и бранили
рецензентов; я читал с удовольствием, но все же мне было совестно и
досадно, и сама собою лезла в голову мысль, что если добрые люди находят
нужным утешать меня, то, значит, дела мои плохи. Но Ваше письмо
подействовало на меня самым решительным образом. Я Вас знаю уже давно,
глубоко уважаю Вас и верю Вам больше, чем всем критикам, взятым вместе, -
Вы это чувствовали, когда писали Ваше письмо, и оттого оно так прекрасно и
убедительно. Я теперь покоен и вспоминаю о пьесе и спектакле уже без
отвращения. Комиссаржевская чудесная актриса. На одной из репетиций
многие,