Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
том, как я мечтал и как мог, ведь мог же, мог, сыграть успешно и как меня
били слабые игроки.
- Но три раза я все-таки победил! - сказал я. - Понимаешь, я думаю, я
вижу вперед, не боюсь рисковать. Вот я играл черными с Пономаренко. Ему лет
пятьдесят, он в очках, лысоватый, прилизанный. Он сделает ход и встает со
стула, идет мне за спину и таращится на доску. Меня это отвлекает. Я прошу
его: "Вы мне мешаете". А он: "Это правилами не запрещено". Видишь, какой
человек!
- Ты бы его вежливо попросил, - сказала Надя. - А ты, наверно, на него
закричал?
- Да нет, не кричал, - ответил я. - Мне было стыдно за него. Я хотел
очень выиграть, чтобы его проучить, а когда я злюсь, у меня ум за разум
заходит и я не могу правильно играть. Вот я и ошибся. Как только ошибся,
Пономаренко усмехнулся, руками грудь потер и уже сидит спокойно, не встает.
Я думал - сдамся! Уйду, погуляю по Киеву, все равно стало. А потом вспомнил,
что надо ему руку подавать и поздравлять с победой, и мне противно стало.
Стал разгадывать его: какой он человек? Что любит? Что не любит? Ведь он
правильно рассчитал, что я заведусь, когда он за спину мне зайдет. И я
решил: надо ему неожиданность устроить. Он должен бояться неожиданностей.
- Ты украл фигуру? - улыбнулась Надя.
- Украл, - согласился я. - Надо же проучить.
- Правда?.. Нет, ты шутишь?
- Шучу, - сказал я. - Я украл у него очки. Он пошел в туалет, оставил
очки на столике, а я стащил.
- Воришка? - спросила Надя.
- Воришка, - ответил я.
- Хочешь яблоко? Мама целый пакет положила.
Не успел я ничего сказать, как она уже вытащила из сумки прозрачный
хрустящий пакет, раздутый красными яблоками.
Мы стали грызть яблоки, поглядывая друг на друга.
- А я его все-таки победил, - сказал я. - Пожертвовал ладью за коня, он
растерялся - надо было снова считать варианты... Будь он простодушнее, он бы
не испугался играть просто. А там только просто надо было играть. Он стал
хитрить и сгорел... Знаешь, как я был рад! Следующий турнир выиграю. Для
тебя выиграю.
- Выигрывай, - ответила Надя. - Я хочу, чтобы у тебя получилось как ты
мечтаешь.
- А твои родители считают меня балбесом, - сказал я. - Не хочу быть
инженером, я буду шахматистом.
- Ну чего ты ершишься? - спросила Надя и погладила меня по голове. В ее
голосе было столько любви, жалости и понимания, что и поныне, вспоминая этот
голос, я поражаюсь, как она, девочка, могла постичь то, чего так недоставало
мне.
- Пойду покурю, - сказал я.
На площадке свежо пахло снегом, морозом, табачным дымом. Под ногами
сотрясались невидимые колеса.
Открылась дверь, и из другого вагона вошли двое ребят в лыжных
шерстяных костюмах и в крепких черных ботинках.
- В Святые горы? - спросил один из них и, не ожидая ответа, весело
сказал: - Погода!
Они закурили, поговорили о том, какие лыжи лучше всего, и спросили у
меня лыжную мазь для промерзшего снега. Мы пошли в вагон, я им дал баночку
мази.
За Красным Лиманом дорога пошла вдоль редких сосен и пологих холмов:
деревьев становилось все больше, и временами поезд шел точно по узкой
просеке в лесу. Начинались Изюмские леса.
В Святогорске поезд стоял две минуты. Наш вагон не дотянул до короткой
платформы, мы спрыгнули в сугроб и, не устояв, повалились в снег. Состав
простучал рядом и ушел. Надя зачерпнула горсть сухого снега и бросила в меня
бело искрящуюся пыль. Я мотнул головой, приподнялся и поцеловал ее в горячий
смеющийся рот.
Мы встали, недоуменно и весело огляделись, словно не понимали, что эта
маленькая платформа и солнечный глубокий снег есть то самое, к чему мы
стремились. Я поднял лыжи.
- А ты стащил у старого человека очки! - воскликнула Надя.
Она схватила снег и, подойдя вплотную, обвила мою шею обеими руками,
поцеловала и сунула за ворот холодную руку. Я зарычал, она засмеялась и
отскочила.
Мы добрались до автобусной остановки. Здесь у полосатого железного
столба стояли те ребята, которые курили со мной на площадке. Из-за сосен
выкатился маленький синий автобус. Покачиваясь на невидимых кочках и скрипя,
он медленно подъехал к нам.
Ребята сели рядом на заднем сиденье, купили нам билеты и с
необязательной любезностью, которая возникает среди попутчиков,
поинтересовались, где мы решили остановиться.
- Попробуем в доме отдыха, - сказал я.
- В монастыре красиво, - согласились они, как будто бы одобряя мой
выбор, но и тотчас же отвергли его. - Это бесполезно. Там табличка висит,
что тут когда-то жил великий писатель Чехов сейчас и ему бы раскладушки не
нашлось. В "Шахтере" тоже все забито. Попробуйте у жителей пристроиться,
здесь лыжников охотно пускают.
У пансионата "Шахтер" автобус остановился. Скользкая, укатанная до
белого блеска дорога тянулась в сторону Северского Донца, к монастырю,
видневшемуся на поросшей черным мелколесьем горе. Справа от нас была
деревянная арка, ведущая во двор пансионата, а слева, за раскидистыми
соснами с чешуйчатой медно-бурой корой, шла улица одноэтажных домиков. Из
труб поднимались прозрачные голубоватые дымки. Воздух пах сосновой смолой и
талой водой, хотя было градусов десять мороза. Наверное, солнце пригревало
снег на коньках крыш и оттого пахло капелью. Оно было окружено
ярко-оранжевым кольцом, почти не оставляло теней, и день был ясно светел.
- Как на празднике, - нараспев сказала Надя.
Мы простились с попутчиками и пошли по улице. В шести или семи домах
нас не хотели принять. Мы шли дальше, я ругался, а Надя меня успокаивала.
- Мы с тобой на Святых горах, - говорила она. - Все будет хорошо,
увидишь!
Солнце пылало в стеклах большой веранды вдоль бетонной дорожки стояли
тонкие вишни, обмотанные соломой и холстом дом был новый, сад молодой, и в
этом доме нас приняли. Полная, с увядшим, сухим лицом женщина провела нас на
кухню и усадила на табуретки возле печки. Хозяйку звали Марья Афанасьевна.
- Грейтесь, - сказала она. - Скиньте ботинки и не стесняйтесь. Скоро
муж придет, тогда пообедаем.
Мы сняли куртки, разулись. В печи постреливали поленья, несло тугим
жаром, и мы почувствовали усталость. Надя раскраснелась, смуглость ее лица
стала более заметна. Марья Афанасьевна хотела было выйти, но Надя спросила:
- А где ваш муж? На работе?
- Не знаю, - ответила хозяйка, и Надя удивилась.
- Да он отставник, - с едва уловимым сожалением вымолвила Марья
Афанасьевна. - Полковник в отставке. Ему скучно, вот и находит себе работу.
Наверно, он сейчас в горсовете или в школе. Придет - сами спросите. - Она
помолчала и, уходя, добавила: - А я, значит, полковничиха.
- Ей тоже скучно, - негромко сказала Надя и тронула меня за руку. - А я
бы хотела здесь жить. Ты бы хотел?
- Вместе с тобой?
- Вот ты какой! - улыбнулась Надя. - А бросил бы шахматы?
Я подумал и ответил:
- Не знаю. Шахматы нам бы не мешали.
Она затеребила мою руку и поглядела волчонком.
- Ну если бы я очень попросила? Бросил?
Я встал и пошел в соседнюю комнату. Окно заиндевело, на письменном
столе поблескивала черным боком пишущая машинка. Я посмотрел на заложенную
страницу, там было напечатано: "В полосе Юго-Западного фронта группа "Юг"
Рундштедта нанесла главный удар южнее Владимир-Волынска..."
Скрипнула половица, в стекле книжного шкафа отразился Надин голубой
свитер, и я обернулся.
- Зачем ты ушел? - спросила Надя.
По-видимому, она решила, что я на нее обиделся. Она могла почувствовать
то же самое, что и я тогда, когда она вдруг делалась холодной и отталкивала
меня. Мне стало неловко.
- Не сердись, - сказал я.
- Разве я сержусь? - засмеялась Надя и поцеловала меня в щеку. - Ты
меня любишь. - И она на разные лады повторила это, прислушиваясь к себе. -
Меня ты любишь. Ты любишь меня.
- А ты? - спросил я.
- А ты?
Ее маленькие горячие руки охватили меня за шею, и Надя с дрожащей
улыбкой посмотрела мне в глаза. До сих пор не забыл я этой улыбки. В ней
была женская покорная жалость, словно Надя почувствовала просыпающейся
женской душой, как одинаково заканчиваются первые любови...
Я обнял Надю и прижал к груди. Некоторое время мы стояли неподвижно.
- Ребята, обедать! - позвала Марья Афанасьевна.
Мы отпрянули друг от друга, Надя поправила волосы, и я, глядя на нее,
провел ладонью по голове. Мы вошли в кухню с некоторой робостью.
Полковник сидел за столом, положив на столешницу руки, между ними
стояла тарелка с борщом. Из коротких рукавов его защитной сорочки
выглядывали поросшие седыми волосами запястья. Он посмотрел на нас
задумчиво.
Мы поздоровались и остановились в дверях. Хозяин кивнул на стол, где
стояли еще три тарелки, а Марья Афанасьевна, желая, по-видимому, скрасить
молчание мужа, ласково проговорила:
- Садись, Наденька, вот сюда. А ты, Валентин, рядом с ней.
Проголодались? Кушайте, не обращайте на него внимания, из него клещами слово
не вытянешь.
Полковник строго взглянул на нее и улыбнулся. По его улыбке сразу стало
понятно, что он прожил с женой душа в душу, всегда был у нее под каблуком, и
как Марья Афанасьевна скажет, так и будет.
- Потом поговорим, - сказал мне полковник.
Он ел быстро, как-то очень опрятно и до конца обеда больше не проронил
ни слова. Несмотря на свое обещание поговорить, он потом куда-то снова ушел.
Марья Афанасьевна провела нас в дальнюю комнату, где уже стояла у стены
моя спортивная сумка, принесенная ею сюда, видно, еще раньше. Здесь были две
широкие никелированные кровати, диван и круглый стол.
- Хотите отдохнуть - не стесняйтесь, - сказала она и ушла.
Мы с Надей переглянулись, и я понял, что с этой минуты для нас
начинается самое трудное. Надя села на диван. Я хотел сесть рядом, но она
отодвинулась.
- Надо ей помочь прибрать со стола, - сказала она безразличным голосом.
- Подожди.
Я положил руку на ее плечо, и плечо как будто окаменело, хотя Надя не
пошевелилась. Я убрал руку.
- Ты жалеешь, что мы приехали? - спросил я. - Можно сейчас вернуться, в
семь часов есть поезд.
- Надо ей помочь, - сказала Надя.
Она пошла на кухню, я вышел за ней следом, но в зале остановился как
вкопанный и подумал: "Ну и иди!"
С настенной фотографии на меня глядели строгий молодой лейтенант в
довоенной гимнастерке и смеющаяся девушка.
Вернувшись, лег ничком на диван и, дыша его горьким пыльным запахом,
впал в какую-то тупую дрему...
Когда я очнулся, в комнате было темно, на улице ярко горел фонарь, и в
желтом конусе света валил густой снег. Надя сидела рядом на сердце у меня
было тяжелое ледяное чувство.
- Шесть часов, - сказала она. - Пойдем на лыжах?
Она стала собираться, щелкая замками сумки и что-то ища в темноте. Я
пошел на кухню.
Там столкнулся с полковником, в одной руке он держал фонарь "летучая
мышь", а другой смахивал с телогрейки налипший снег.
...Снег падал тихо и часто. Он лежал на крыльце, на дорожке, на тонких
укутанных вишнях. Пахло морозом и сосновым лесом, в природе были тишина,
неподвижность, которая как бы вбирала в себя снегопад, словно снег застывал
в воздухе.
Мы вышли за калитку. Я помог Наде надеть лыжи, закрепил свои, и мы
медленно двинулись вниз по проулку, к реке. В домах горели окна,
просвечивались синие, розовые, зеленые занавески, и никто нам не встретился.
По-видимому, по Святогорску мы шли одни.
Выйдя на чистый широкий луг, я остановился, Надя подошла ко мне.
- Что с тобой? - спросила она.
- Ничего, - ответил я.
- Смотри, сейчас полнолуние! - Ее рука вытянулась, я увидел над черной
лесистой горой, над темной громадиной монастыря мутное белесое пятно среди
туч.
- Помнишь? - спросила Надя. - "Мчатся тучи, вьются тучи невидимкою
луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь мутна".
Я молчал.
- Поцелуй меня, - сказала она.
Я поймал маленькую руку в шерстяной рукавице, поцеловал Надю в холодные
жесткие губы и тут же почувствовал, что она не хочет, чтобы я ее целовал.
Я ничего не сказал, мы пошли по лугу дальше и стали подниматься на
невысокий холм, на вершине которого темнел кустарник. Там она снова
попросила ее поцеловать, и я прикоснулся к ее губам. Так повторялось еще
несколько раз, пока она не сказала, что пора возвращаться.
И мы вернулись, и грелись, как днем, возле печки. В трубе гудело,
капала из рукомойника вода, в кладовке грызла мышь.
Говорить нам было, кажется, не о чем, мы тяжело молчали, и Марья
Афанасьевна, пришедшая напоить нас чаем, обращавшаяся то к Наде, то ко мне,
в конце концов вздохнула, покачала головой и ушла. Стало слышно, как она в
зале включила телевизор.
Я не знал, что делать, и горько жалел, что не могу ничего сказать Наде.
Мне казалось, если бы я умел объяснить ей, почему так хорошо нам было днем и
как глупо, по-детски мы теперь ведем себя, мы бы помирились. Но я был не в
силах произнести без раздражения ни слова.
Между тем время было уже позднее, на кухне снова появилась хозяйка и
сказала, что постель готова. Надя ушла вместе с ней.
Посидев в одиночестве, я подумал, что пойду спать, когда Надя заснет. Я
пошел к полковнику.
Согнувшись над машинкой, он грустно глядел в одну точку в окне, и я
спросил его, как движется работа. Он обернулся, помолчал, пожевал губами, В
тени от настольной лампы его лицо казалось темным.
- Она уже не движется. Я начисто переписываю, - с неохотой и печальной
досадой на то, что я, по-видимому, отвлекаю его, ответил полковник. - Но
вот, где движется. - Он постучал себя по груди.
- Можно, у вас посижу? - спросил я.
- Сиди.
Я сел на узкую жесткую кушетку, закрытую поблекшим гобеленом, и сказал:
- Не обращайте на меня внимания, я вам не буду мешать.
Он ничего не ответил и, казалось, даже не услышал меня. Я опустил
голову.
Потом полковник взял со стола какую-то книгу и повернулся ко мне.
- Слушай, - сказал он и стал читать монотонным голосом. - "У меня
выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне
чего-то недостает. Не за чем следить. А ведь вся жизнь есть такое слежение
за ростом: то мускулов, то богатства, то славы".
Полковник отвернулся так же неожиданно, как и повернулся, и я понял,
что он хотел сказать.
- Человек и за любовью следит, - ответил я несмело.
- И за любовью, - повторил он.
Я пожелал ему спокойной ночи, пошел на кухню, умылся и, начиная
чувствовать страшную злость, направился в дальнюю комнату.
Там было темно, по-прежнему за окном в желтом конусе света летел снег.
Надя лежала тихо. Ее голова с распущенными волосами темнела на подушке.
Вторая постель была не постелена, там не было подушки, эта подушка
лежала рядом с Надиной. Наверное, хозяйка решила так постелить, а Надя не
смогла возразить.
Я осторожно вытащил прохладную тяжелую подушку, опустил ее на диван и,
не раздевшись, лег. Я закрыл глаза и хотел уснуть, но скоро понял, что
уснуть невозможно. Снова вышел на кухню, напился из кружки и сполоснул лицо.
Вода была ледяная, налилось за ворот, я чуть-чуть остыл.
Я вытерся и вернулся в комнату. Лежал, думал, что завтра все у нас
кончится, что последний раз мы с Надей вместе. Я прислушался к ее дыханию.
Мне почудилось, что она не спит. Я позвал ее.
Она подняла голову и поглядела на меня, ее глаза горели.
- Ты не спишь?
Надя села на кровати, поджав колени.
- А ты? - спросила она шепотом.
- Не могу, - тоже шепотом ответил я, и раскаяние за то, что ощущал к
ней недоброе чувство, охватило меня.
Мы гадаем, мучаемся, хотим себе счастья - и всегда с убийственной для
счастья жадностью думаем только о себе. Но если вдруг нам придется всем
пожертвовать - и гордостью, и самолюбием, и эгоизмом, и сладострастием, и
всем тем, что мы считаем хорошим, - вот тогда мы испытываем любовь и
счастье...
В доме было тихо, хозяева уже спали: мы глядели друг на друга при
неярком раскачивающемся свете фонаря. Темнели Надины волосы, как бы
стекающие на плечи белой сорочки, темнел треугольный вырез на груди,
согнутые в коленях ноги были туго обтянуты, и я остро представлял ее гладкую
холодную грудь, ноги, ее всю, и мне было жутко и безумно.
- Тебе страшно? - спросил я.
- Нет, - ласково ответила Надя.
Она поглядела на фонарь, встала и задернула портьеры. Теперь ее сорочка
едва белела в темноте. Скрипнула половица, Надя отодвинулась от окна.
- Где ты? - спросила она. - Я не вижу.
- Я здесь.
Я встал, сделал шаг к ней.
- Нет! - шепотом воскликнула Надя. - Сиди там!
С каждой секундой молчания Надя, кажется, все больше отдалялась от
меня, и я был не в силах что-либо изменить.
Я стыдился сказать, что люблю ее. Я боялся, что мои слова прозвучат
фальшиво. Иначе не могу объяснить, почему тогда молчал.
- Почему ты хочешь только... - произнесла Надя и замерла, - ...только
этого? - едва слышно закончила она.
- Мне казалось, это ты хочешь, - ответил я, не задумываясь. - А я
ничего не хочу.
Какой лживый, наглый был у меня голос! Мне стало больно от своих же
слов, но чем больнее становилось, тем сильнее рвалось наружу мстительное
резкое чувство.
- Зачем ты хочешь меня обидеть? - удивленно спросила Надя. - Ты и так
меня весь день обижал...
- Я обижал? - громко воскликнул я. - Когда?
- Ничего ты не понимаешь.
Я в самом деле уже ничего не понимал. Это теперь я знаю, что действовал
по точным меркам своего воспитания, обычаев моих друзей, по тем самым
обычаям, которые, как я вижу, живут и сейчас и никому не кажутся обидными
или неверными. Как же мог я действовать по-другому?..
- Все было бы хорошо, - грустно сказала Надя. - А ты испортил...
Вот так закончилась та ночь в Святогорске. После нее что-то в наших
отношениях изменилось мы еще некоторое время встречались, словно ничего не
произошло. Я сделал ей предложение, она приняла его, но мы уже чувствовали,
что из этого ничего не выйдет.
...С той поры прошло больше десяти лет, я давно взрослый, успевающий в
своих делах человек. Конечно, стал суше, тверже и мало похожу на того
мальчика. Но чем больше проходит с той поры, тем непонятнее становится мне,
как я должен был поступить той ночью в Святогорске. Я понимаю, что такая
ночь бывает раз в жизни, но почему мне больно, почему, вспоминая о ней,
чувствую вину и горечь, я не знаю. А буду это чувствовать, уж видно, всегда.
Недавно в руки мне попал дневник Толстого, и там в графе "1908 год" я
прочитал: "У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она
справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить, А ведь вся жизнь
есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы.
Настоящая же жизнь есть рост нравственный, и радость жизни есть слежение за
этим ростом. Какое же ребяческое, недомысленное представление - рай, где
люди совершенны, и потому не растут, стало быть, не живут".
И, прочитав, я живо вспомнил Надю, себя, полковника, городок на
Северском Донце.
II
Стрешнев прилетел на день раньше, чтобы его никто не встречал. Нужен
этот единственный день, а вся остальная поездка - да пусть она катится к
черту - даже думать о ней было скучно.
Город был знакомым, привычным: почти ничего не изменилось с тех пор,
как Стрешнев уехал. "Конечно, это не Сочи, - подумал он. - Да теперь все
равно. Все-таки родной город".
Недавно он вернулся из Швеции, с крупного турнира, где взял первый
приз. Теперь Стрешнева считали одним из вероятных победителей и турнира
претендентов, и он был доволен собой.
У светофора такс