Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
чал. Да, так вот его предложение. Все детали можно уточнить по
желанию свыше, а что он сказал, что за такую цену просит пустяк, то и тут
нет ничего зазорного. Он имел в виду, что Провидению это ничего не стоит,
а уж там пусть решает само.
К концу речи фразы его начали крошиться, стали короткими и
неуверенными, и весь он напрягся, судорожно прислушиваясь, не донесется ли
отзыв, ответное содрогание или дуновение из необъятной выси. Рассвет
убелил его волосы, и он обратил лицо к небесам, как библейский пророк - в
приступе величественного безумия.
Джон глядел, не отрывая завороженных глаз, - и ему показалось, будто
вдруг произошло что-то странное. Словно бы небо на миг померкло, и порыв
ветра отозвался в ушах смутным рокотом, трубным завыванием, шелковым
присвистом гигантского покрова - и сумерки разлились вокруг: птицы
замолкли, деревья застыли, из-за горы донеслось недоброе ворчание грома.
И ничего больше. Ветер заглох в густых травах долины. Рассвет вспыхнул
ярче прежнего, наступал день. и взошедшее солнце проникало повсюду
оранжевым маревом. Солнечная листва пересмеивалась, сотрясая деревья, и
каждая ветка звонко гомонила, как женская школа на экскурсии. Бог
отказался от сделки.
С минуту Джон смотрел, как торжествует день. Потом он глянул вниз, и в
глазах у него зарябило: у берега озера мелькали бурые крылья, крылья,
крылья, словно золотой хоровод ангелов спустился с облаков. Аэропланы
приземлились.
Джон соскользнул с камня и помчался вниз по склону к перелеску, где обе
девушки уже проснулись и поджидали его. Кисмина вскочила на ноги, в ее
карманах бренчали алмазы, на кончике языка был вопрос, но Джон кожей
чувствовал, что сейчас не до разговоров. Надо было как можно скорее
покинуть гору. Он схватил обеих за руки, и они молча побежали меж стволов,
омытых солнцем, окутанных ранней дымкой. Долина за спиной у них
безмолвствовала: только слышались далекие павлиньи жалобы да легкий
утренний шумок.
Они прошли низиной около полумили и, оставив в стороне парк, снова
побрели в гору узкой тропкой. Одолев подъем, они остановились и обернулись
к склону напротив, на котором недавно были, - их души сдавило сумрачное и
жуткое предчувствие.
На фоне неба был ясно виден согбенный седовласый человек, медленно
сходивший по крутому склону; за ним шли два невозмутимых черных гиганта,
все с той же ношей, которая переливчато сверкала в солнечных лучах. На
полпути вниз к ним присоединились еще двое: Джон узнал миссис Вашингтон с
сыном, на чью руку она опиралась. Авиаторы успели за это время выбраться
из своих аппаратов на широкий луг перед дворцом и цепью подвигались к
алмазной горе, винтовки наперевес.
А пятеро наверху, за которыми напряженно следили с горы напротив,
задержались на каменном уступе. Негры нагнулись и отчинили что-то вроде
люка: вход внутрь горы. Он поглотил всех; первым - седовласого мужчину, за
ним - его жену и сына, наконец - двух негров, чьи островерхие шапки
вспыхнули последним солнечным переливом перед тем, как люк затворился.
Кисмина вцепилась Джону в руку.
- Ой! - закричала она. - Куда они? Что они делают?
- Они, наверно, подземным ходом...
Его прервал слабый девичий взвизг.
- Ты что, не понимаешь? - отчаянно прорыдала Кисмина. - Проводка по
всей горе!
В тот же миг Джон заслонился ладонями. На его глазах вся поверхность
горы вдруг раскалилась дожелта, и огонь пронизал земляную оболочку, как
свет человеческую руку. Еще мгновение сияла гора; потом она словно
стряхнула истлевшую паутину и предстала черной пустошью, курящейся
синеватым дымком, в котором была гарь растений и человеческой плоти. От
авиаторов не осталось ничего - они исчезли так же бесследно, как пятеро,
углубившиеся в гору.
Земля содрогнулась, и дворец поднялся в воздух, разламываясь на
огненные глыбы и осыпаясь дымным холмом, сползающим в озеро. Пламени не
было - а дым смешался с солнечным светом, и на месте драгоценного дворца
расползалась бесформенная груда, а над нею стояла туча мраморной пыли.
Потом она осела, и в долине остались только трое.
11
К закату Джон и его спутницы достигли высокой скалы, пограничного
столба владений Вашингтонов. Внизу лежала сумеречная долина, тихая и
прелестная. Они уселись доедать остатки из корзинки Жасмины.
- Вот! - сказала она, расстелив скатерть и сложив бутерброды аккуратной
горкой. - Правда, как аппетитно? Я и всегда думала, что есть вкуснее на
воздухе.
- Ай-ай-ай, - сказала Кисмина. - Жасмина у нас теперь совсем буржуазна.
- Ты вот что, - радостно припомнил Джон, - ты выверни карманы и покажи,
что у нас есть. Если ты не сплоховала, то нам хватит до конца жизни.
Кисмина послушно запустила руку в карман и вытряхнула две пригоршни
искристых камней.
- Ух ты, неплохо, - восхитился Джон. - Некрупные, правда, но...
Погоди-ка! - Он поглядел камешек на солнце, склонявшееся к западу, и
улыбка сползла с его лица. - Да это же не алмазы! Что такое?
- Бот тебе раз! - удивленно воскликнула Кисмина. - Какая я глупая!
- Это же стекляшки!
- Знаю, знаю. - Она рассмеялась. - Перепутала ящик. Они с платья одной
девушки, Жасмининой гостьи. Я у нее их выменяла на алмазы. А то все время
драгоценные камни, никаких других.
- И все, больше ничего не захватила?
- Да вот все. - Она грустно перебирала стекляшки. - Они даже лучше.
Как-то мне алмазы уж очень надоели.
- Ну что ж, - мрачно сказал Джон. - Будем жить в Геенне. И ты до самой
старости будешь попусту уверять соседок, что ошиблась ящиком. Чековые
книжки твоего отца, к сожалению, тоже сгинули вместе с ним.
- Ну и что, ну и в Геенне!
- А то, что если я сейчас, в моем возрасте, вернусь с женой, то мой
отец и золы-то мне не подбросит, как у нас говорят.
Вмешалась Жасмина.
- Я люблю стирать, - сообщила она. - Я свои платки всегда сама стирала.
Открою прачечную и вас прокормлю.
- А в Геенне прачки есть? - простодушно спросила Кисмина.
- Конечно, - отвечал Джон. - Как и везде.
- Я подумала - там у вас так жарко, и одеваться не нужно.
Джон засмеялся.
- Попробуй-ка! - сказал он. - Живо тебя упекут, не успеешь раздеться.
- А отец тоже там будет? - спросила она.
Джон изумленно обернулся к ней.
- Отца твоего нет в живых, - хмуро отрезал он. - С чего бы ему быть в
Геенне? Ты спутала ее с другим местом - а его давно уже упразднили.
Они поужинали, свернули скатерть и расстелили одеяла.
- Такой был сон, - вздохнула Кисмина, глядя на звезды. - Как странно:
одно платье и жених без гроша!.. И звезды, звезды, - сказала она. - Я
раньше звезд никогда не замечала; Я думала, это чьи-то чужие бриллианты.
Страшные они какие-то. И кажется, будто все приснилось, все, что было, вся
юность.
- Приснилось, да, - спокойно заверил Джон. - Юность всем снится, это
просто помешательство от неправильной работы организма.
- Как хорошо быть помешанной!
- Так мне и объясняли, - мрачно сказал Джон. - А теперь я не знаю,
хорошо или нет. Все равно, давай будем любить друг друга, на год нас
хватит. Тоже дурман и одержимость, и тоже всякий может попробовать. Все на
свете алмазы, одни алмазы, и в них нам позволено разочароваться. Что ж,
начну разочаровываться - вряд ли и в этом есть толк. - Его пробрала дрожь.
- Запахнись-ка, девочка, а то ночь холодная, чего доброго, схватишь
воспаление легких. Вот кто был великий грешник - тот, кто первый начал
думать. Давай не думать - час, другой, третий.
И он завернулся в одеяло и уснул.
1922
Ф.Скотт Фицджеральд.
Осторожно! Стекло!
-----------------------------------------------------------------------
Пер. - А.Зверев.
Авт.сб. "Последний магнат. Рассказы. Эссе". М, "Правда", 1990.
OCR & spellcheck by HarryFan, 17 July 2001
-----------------------------------------------------------------------
Эссе
Пишущий эти страницы рассказал в предыдущем отрывке о том, как ему
стало ясно, что перед ним вовсе не то блюдо, которое он для себя выбрал,
разменяв пятый десяток лет. И далее, поскольку блюдо и сам он являли собой
нечто единое, пишущий уподобил себя треснувшей тарелке - непонятно,
выбросить ее или оставить. Издатель нашел, что в своем отрывке автор
коснулся слишком многих вещей, ни на чем не задерживаясь; возможно, такое
же ощущение вынесли многие читатели, да к тому же среди читателей всегда
найдутся люди, презирающие всякую авторскую откровенность, коль скоро в
конце не возносится хвала богам за Несокрушимую Душу.
Но я и так уж возносил хвалу богам слишком долго и, в сущности,
неведомо за что. Рассказывая о себе, я хотел, чтобы написанное мною
звучало элегически, и мне не требовались для красочного фона даже
Эуганские холмы. Никаких Эуганских холмов теперь мне было не увидеть.
Случается ведь, что и для треснувшей тарелки находится место в
серванте, что и она еще на что-то годится в хозяйстве. На горячую плиту ее
больше не поставишь, и мыть ее нужно отдельно; когда приходят гости, ее не
подают на стол, но после можно сложить в нее печенье или остатки салата,
убирая их в холодильник.
Вот потому мой рассказ и продолжается - рассказ о том, что же сталось с
этой тарелкой.
Известно, как надо подбадривать человека, если он пал духом: самое
верное - это напоминать ему о тех, кто живет в настоящей нужде или терпит
настоящие физические страдания; при любых условиях это - безотказное
средство от тоски вообще, и оно весьма рекомендуется всем и каждому в
качестве превосходного успокаивающего средства на дневное время. Но в три
часа ночи любая мелочь становится такой же трагедией, как смертный
приговор, и безотказное средство не действует - а в непроглядной тьме
нашей души время неподвижно: три часа ночи день за днем. В этот час
стараешься насколько возможно отсрочить возвращение к реальности и так
хочется отдаться во власть детских грез, только раз за разом греза
исчезает, потому что вступают в дело твои многочисленные связи с
окружающим миром. Стремишься по возможности быстро и безболезненно
отделаться от этих неизбежных связей и вернуться в мир грезы, надеясь, что
все как-нибудь устроится удачным стечением обстоятельств - материальной
твоей жизни или жизни духовной. Да только, чем больше надеешься, тем менее
вероятным становится это стечение обстоятельств, и ты вынужден не просто
отказаться от какой-то надежды - скорее ты становишься невольным
свидетелем казни, распада собственной личности.
Если при этом не спиваешься, и не становишься наркоманом, и не
попадаешь в сумасшедший дом, на смену такому состоянию в конечном счете
приходит покой отупения. Тогда можно приниматься за подсчеты, много ли ты
потерял и сколько у тебя еще осталось. Достигнув этого состояния, я
наконец понял, что уже дважды переживал нечто сходное.
Первый раз еще студентом второго курса, двадцать лет назад, тогда же,
когда мне пришлось, покинуть Принстон, потому что я заболел - как сказали
мне врачи, малярией. Только через десять лет рентген установил, что на
самом деле у меня начинался туберкулез, в легкой форме; после нескольких
месяцев отдыха я вернулся в свой колледж. Но что-то уже было упущено, и,
всего обиднее, я не сделался президентом клуба "Треугольник", ставившего
музыкальные комедии; кроме того, я отстал на курс. И колледж для меня уже
не мог стать тем, чем был. Нечего было теперь рассчитывать на разные
студенческие отличия и медали. И был такой мартовский день, когда мне
показалось, что я потерял все, чего хотел; а вечером я впервые отправился
на поиски женщины, и на какое-то время все прочее утратило для меня
значение.
Годы спустя я уразумел, что, не став звездой колледжа, только выиграл;
вместо того чтобы тратить время во всяких комитетах, я накинулся на
английскую поэзию и, разобравшись в поэзии, начал учиться писать. И это
можно было считать удачей, вспомнив афоризм Шоу: "Если вам не достается
то, что вам нравится, пусть понравится то, что достается". Но в то время
сознание, что вожаком мне стать не суждено, было мучительно горько.
С тех самых пор я никогда не мог рассчитать нерадивую прислугу и
поражаюсь и завидую тем, кто это может. Давнему устремлению к некоему
личному превосходству был нанесен смертельный удар, и оно исчезло. Жизнь
моя теперь заполнилась мечтой и грустью, и главным в ней сделались письма
девушки, жившей в другом городе. Такие резкие повороты даром не проходят,
человек становится иным, и в конце концов эта новая личность находит себе
и новый круг забот.
Второй раз нечто близкое моему сегодняшнему состоянию я испытал после
войны, когда снова в моей позиции оказались слишком растянутыми фланги.
Наша любовь была несчастной - из тех, что завершаются драматически, потому
что нет денег, - и пришел день, когда девушка, руководствуясь здравым
смыслом, объявила, что между нами все кончено. Все лето я был в отчаянии и
вместо писем писал роман, и все получилось хорошо, только хорошо все
получилось для другого человека, каким я тогда стал. Этот другой человек,
с чековой книжкой в кармане, год спустя женился на той самой девушке, но в
нем уже навсегда затаились недоверие и враждебность к богатым бездельникам
- не отношение убежденного революционера, скорее тайная, незатухающая
ненависть крестьянина. И с тех пор я не могу не задаваться вопросом,
откуда берут деньги мои друзья, и не могу забыть, что было ведь время,
когда кто-нибудь из них мог осуществить по отношению к моей девушке droit
de seigneur [право первой ночи (фр.)].
Этим другим человеком я, в общем, и оставался шестнадцать лет, не
доверяя богатым, однако работая для денег, которые были нужны, чтобы вести
такой же вольный образ жизни и сообщать будням известное изящество, как
умели некоторые из них. За эти годы я, разумеется, примерил на себе
множество модных тогда нарядов, которые с меня сдирали чуть не с кожей, -
пожалуйста, сейчас я перечислю надписи на этикетках: "Уязвленное
самолюбие", "Обманутые надежды", "Измена", "Бравада", "Ушибленный", "Раз и
навсегда". А время шло, и мне было уже не двадцать пять, и даже не
тридцать пять, и все становилось только хуже, чем прежде. Но за все эти
годы я не помню ни одной ситуации, когда я потерял бы веру в себя. Я
видел, как честные, хорошие люди впадали в такое отчаяние, что готовы были
покончить с собой, - и некоторые сдавались и погибали, другие
приспосабливались и добивались успеха покрупнее, чем мой; но я никогда не
опускался ниже того отвращения к самому себе, которое порой находило на
меня, когда я по собственной вине попадал в слишком уж некрасивое
положение. Неудачи отнюдь не обязательно порождают неверие в свои силы -
такое неверие вызывается особым микробом и с неудачами имеет общего не
больше, чем артрит с вывихом.
Когда прошлой весной мой горизонт заволокло тучами, я сначала не
соотнес это с тем, что уже пережил лет пятнадцать - двадцать назад. Лишь
постепенно стали выступать черты фамильного сходства: вновь слишком
растянутые фланги, вновь свеча, сгорающая сразу с двух концов, вновь
ставка на чисто физические ресурсы, которых у меня не осталось, - сплошная
жизнь взаймы. По своим последствиям этот удар оказался серьезнее двух
прежних, но ощущение было то же - будто я стою в сумерках где-то на
безлюдном стрельбище и у меня вышли все патроны, а все мишени убраны. И
никаких конкретных забот - просто молчание и тишина, в которой слышно, как
я дышу.
В этой тишине скрывалось полное безразличие к любым обязательствам,
крах всех ценностей, которыми я дорожил. Прежде я страстно верил в
упорядоченность, выше побуждений и последствий ставил догадку и озарение,
не сомневался, что, каким бы ни был мир, в нем всегда будут ценить
сноровку и трудолюбие, - и вот теперь все эти убеждения, одно за другим,
покидали меня. Я наблюдал, как роман, еще недавно служивший самым
действенным, самым емким средством для передачи мыслей и чувств,
становился теперь в руках голливудских коммерсантов формой, используемой
механистическим, обобществленным искусством, и уже способен был выразить
лишь мысль зауряднейшую и чувства самые примитивные. Он сделался формой, в
которой слово подчинено картинке, а личность с неизбежностью превращается
в мелкую деталь функционирующего механизма - коллектива. Давно, еще в 1930
году, у меня зародилось предчувствие, что с появлением звукового кино даже
наиболее читаемый романист сделается такой же тенью прошлого, как немые
фильмы. Правда, люди все еще читали, пусть только "книгу месяца",
выбираемую профессором Кэнби; еще не перевелись любопытные, что рылись на
лотках в закусочной среди дешевых книг, которыми исправно заполнял их
мистер Тиффани Тэйер; но это не мешало мне болезненно ощущать
унизительность и несправедливость положения, когда сила литературного
слова подчиняется другой силе, более крикливой, более грубой...
Все это я рассказываю лишь для того, чтобы стало ясно, что меня мучило
долгими ночами, с чем я не мог ни примириться, ни бороться, что сводило на
нет все мои старания, вытесняло меня из жизни, а я был бессилен, как
владелец лавчонки перед объединением универсальных магазинов...
(У меня такое чувство, что я забрался на кафедру и поглядываю на часы,
чтобы вовремя закончить свою лекцию...)
Ну так вот, когда для меня наступил этот период молчания, я оказался
принужден к тому, на что никто не идет добровольно, - принужден думать.
Ох, до чего это оказалось трудно! Я словно ворочал гигантские сундуки с
неведомым содержимым. Выдохшись, я устроил себе перерыв и тут впервые
задал самому себе вопрос: а думал ли я раньше? И потребовалось немало
времени, чтобы я пришел к тем выводам, которые сейчас перечислю:
1) что думал я очень редко, если не считать чисто профессиональных
вопросов. Что касается интеллекта, то им для меня двадцать лет служил
другой человек. Это был Эдмунд Уилсон;
2) что еще один человек был для меня образцом "правильной жизни", хотя
я видел его только раз за все десятилетие и с тех пор его, вполне
возможно, успели повесить. Этот человек работает в фирме мехов на
Северо-Западе; упоминание имени ему было бы неприятно. Попадая в разные
переплеты, я старался представить себе, как он оценил бы ту или иную
ситуацию и как поступил бы;
3) что еще один из моих современников воплощал для меня образец
художника; правда, его стилю, который так и тянуло имитировать, я не
подражал, потому что мои стиль, какой ни на есть, сложился еще до того,
как он начал печататься, однако в трудные минуты меня неодолимо влекло к
этому человеку;
4) что был также человек, распоряжавшийся моими отношениями с другими
людьми, когда такие отношения складывались хорошо; он указывал мне, как
поступить и что сказать. И как сделать, чтобы хоть ненадолго людям стало
легче, - не то что миссис Пост с ее теориями, основанными на вульгарности,
возведенной в систему, и повергающими всех в тягостное смущение. Слушая
ее, мне всегда хотелось сбежать и напиться; этот же человек знал, что к
чему, хорошо изучил правила игры, и его советы я уважал;
5) что политических взглядов все эти десять лет у меня, в сущности, не
было, а если в своих произведениях я касалс