Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
язык обычных и знакомых страстей: подозрения,
презрения, страха или гнева; с молодой женщиной, обратившейся к ее сестре по
имени, она даже не поздоровалась, остановилась она лишь потому, что
остановилась сестра, и, спокойно, невозмутимо глядя по очереди на говорящих,
должно быть, просто дожидалась с безмятежным и бесконечным терпением, когда
сестра пойдет снова.
- Значит, анархист, который губит французов, - твой брат, - сказала
слепая. Не отворачиваясь от женщины с ребенком, она кивком головы указала на
молодую. - как она зовет его - тоже братом или, может быть, дядей?
- Это его жена, - сказала женщина с ребенком.
- Его шлюха, ты хочешь сказать, - сказала слепая. - Может, и вы обе
тоже, даже если годитесь ему в бабушки. Дай сюда ребенка.
Снова безошибочно, словно зрячая, она двинулась на легкий звук детского
дыхания и, прежде чем женщина успела пошевелиться, сняла ребенка с ее плеча
и посадила на свое.
- Убийцы.
- Анжелика, - сказал старик.
- Подними, - резко приказала ему слепая. У него упал узелок, и лишь
она, по-прежнему стоя лицом к трем женщинам, уловила это. Старик осторожно
нагнулся, медленно, с трудом перехватывая костыль, поднял узелок и, снова
помогая себе руками, выпрямился. Слепая тотчас с прежней безошибочностью
ухватила его за руку и потащила вперед, ребенок сидел на другом ее плече и
молча оглядывался на женщину, которая его несла; слепая не только
поддерживала старика, но и буквально вела. Они подошли к арке и скрылись за
ней. Последние лучи заката уже исчезли даже с равнины.
- Марфа, - сказала молодая той, что несла ребенка. Тут впервые
заговорила вторая сестра. У нее тоже была
ноша - небольшая корзинка, аккуратно прикрытая безупречно чистой,
тщательно подоткнутой тряпицей.
- Это потому, что ребенок не похож на тебя, - сказала она со спокойным
торжеством. - Даже городским это видно.
- Марфа! - снова сказала молодая. Теперь она схватила ее за руку и
затрясла. - Они все так говорят! Они хотят его смерти!
- Потому и говорят, - сказала вторая сестра с безмятежной и счастливой
гордостью.
- Пошли, - сказала Марфа, порываясь идти. Но младшая держала ее за
руку.
- Я боюсь, - сказала она. - Мне страшно.
- Стоя здесь и боясь, мы ничего не добьемся, - сказала Марфа. - Теперь
мы неразделимы. Смерть есть смерть, и неважно, кто заказывает эту музыку,
исполняет ее или платит скрипачу. Пошли. Мы еще можем успеть.
Они подошли к арке, уже окутанной сумерками, и миновали ее. Шум толпы
уже давно утих. Он начнется снова, когда город, поев, снова устремится к
Place de Ville. Но теперь там стоял простой, обыденный, негромкий и
успокаивающий шум уже не сомнения, ужаса и надежды, а спокойного, будничного
насыщения утробы; даже воздух был окрашен не столько сумерками, сколько
дымом стряпни, тянущимся из дверей и окон, от жаровен и костров, разведенных
- поскольку даже большие дома были забиты до отказа - прямо на булыжнике
мостовой, бросающих красноватые отсветы на шипящие ломти конины и котелки,
на лица мужчин и детей, сидящих вокруг, и женщин, стоящих над стряпней с
ложками или вилками.
То есть так было минуту назад. Потому что, едва обе сестры и младшая
вошли в ворота, улица, насколько им было видно, лежала замершей, застывшей в
мертвом безмолвии; слух о них распространился почти так же быстро, как до
того - весть об аресте полка, хотя они уже не видели ни слепой женщины, ни
старика с костылем. Они видели только обращенные к ним лица людей, сидящих у
ближайшего костра, и лицо женщины, которая тоже обернулась к ним, то ли
наклоняясь к котелку, то ли распрямляясь, в руке у нес была не то ложка, не
то вилка, за ними лица тех, кто сидел у следующего костра, оборачивающиеся к
ним, а еще дальше - людей у третьего костра, встающих на ноги, чтобы увидеть
их; тут даже Марфа остановилась на миг, и младшая опять схватила ее за руку.
- Нет, Марфа! - сказала она. - Нет!
- Ерунда, - сказала Марфа. - Я же говорила, что теперь мы неразделимы.
Она мягко выпростала руку и пошла вперед. Шла она спокойно, прямо на
огонь костра, горячий чад мяса, невыразительные лица сидящих, сопровождающих
ее взглядами, будто совы, и остановилась у сомкнутого круга напротив женщины
с ложкой.
- Да пребудет с вами господь нынешней ночью и завтра, - сказала она.
- Вот, стало быть, и вы, - сказала женщина. - Убийце вы шлюхи.
- Сестры, - сказала Марфа. - А младшая - его жена.
- Слыхали мы это, - сказала женщина.
Группа людей у соседнего костра поднялась и направилась к ним, и от
третьего тоже. Но, казалось, лишь младшая замечала, что улица понемногу
наполняется людьми, что толпа становится все гуще и гуще; подходящие пока не
смотрели на них, они даже опускали лица или глядели в сторону, и только
изможденные дети неотрывно смотрели не на трех незнакомок, а на прикрытую
корзинку в руке у сестры. Марфа даже ни разу не взглянула ни на кого.
- У нас есть еда, - сказала она. - Если дадите нам место у костра, мы
поделимся с вами.
Не оборачиваясь, она что-то сказала на языке горной страны, протянула
руку назад, и сестра сунула в нее ручку корзинки. Марфа протянула корзину
женщине с ложкой.
- Берите.
- Передайте сюда, - попросила женщина. Один из сидящих взял у Марфы
корзинку и подал ей. Женщина неторопливо опустила ложку в котелок, помешала,
варево, принюхалась к пару, потом единым движением выпустила ложку,
обернулась, схватила корзинку и швырнула Марфе в голову. Корзинка
перевернулась в воздухе, но подоткнутая тряпица не выпала. Ударясь о плечо
Марфы, корзинка отлетела, перевернулась еще раз, теперь оттуда все
высыпалось (там была еда), и, уже пустая, она угодила в грудь другой сестре.
Та подхватила ее. Вернее, этого движения никто не заметил, но она уже
держала одной рукой пустую корзинку у груди, глядя на женщину, которая
швырнула ее, с безмятежным любопытством.
- Вы не голодны, - сказала она, - да?
- Думаешь, нам нужна твоя жратва? - сказала женщина.
- Я же говорю, - ответила сестра. - И горевать вам не нужно.
Тут женщина схватила из котелка ложку и швырнула в сестру. Но
промахнулась. Нагнувшись за очередным снарядом (им оказалась бутылка из-под
вина, до половины налитая уксусом), она поняла, что ложка пролетела мимо,
что никто из троих даже не пригнулся, словно ложка, вылетев из ее руки,
растворилась в воздухе. А швыряя бутылку, она совершенно не видела их.
Бутылка ударилась о спину одного из мужчин, отскочила и исчезла, тут вся
толпа заволновалась и стала окружать трех женщин тесным кольцом, так собаки
обступают неподвижное, но все же неприступное животное, не испуганное, а
полностью ставящее их в тупик нарушением всех правил погони и бегства, и
подобно тому, как собаки останавливаются и даже на миг прекращают вой, толпа
перестала орать и просто держала женщин в кольце, потом женщина, швырнувшая
ложку, протолкалась внутрь кольца с жестяной кружкой и двумя угольными
брикетами и бросила их, не целясь; толпа снова зашумела, заволновалась,
когда Марфа повернулась, одной рукой поддерживая младшую, а другой
подталкивая сестру, и спокойно пошла вперед; толпа расступалась перед ними и
смыкалась позади, таким образом, их окружало гибкое, неразрывное кольцо,
напоминающее крошечный водоворот в потоке; потом та самая женщина уже с
воплем бросилась к куче конского навоза на мостовой и стала швырять сухие
комья, отличавшиеся от брикетов лишь цветом и твердостью. Марфа остановилась
и обернулась; младшая почти висела у нее на руке; из-за плеча с любопытством
выглядывало лишенное возраста лицо сестры, а в них летел всевозможный хлам -
объедки, мусор, палки, даже булыжники из мостовой. Из уголка ее рта внезапно
потекла струйка крови, но Марфа не шевельнулась; вскоре своей неподвижностью
она словно бы остановила летящие в них снаряды, и сгрудившиеся, зияющие
ртами лица снова лишь орали, вопль заполнял улицу, перекатывался от стены к
стене, и вскоре его раскаты стали не просто яростными, но истеричными, они
отражались от стен, сливались, набирали силу, неслись от переулка к
переулку, от улице к улице, и в конце концов, должно; быть, стали слышны у
респектабельных домов на бульварах.
Патруль - это был конный наряд военной полиции - встретил их на первом
углу. Толпа раздалась, рассыпалась, потому что всадники врезались в нее.
Вопль без перехода повысился на целую октаву и оборвался, три снова
неподвижные женщины смотрели, как толпа несется обратно; они стояли в
какой-то мчащейся пустоте, пока людской поток, раздваиваясь, несся мимо
перед скачущими конями, среди и позади них, лязг высекающих искры копыт и
вскрики слились с безбрежным шумом всей городской суматохи, и когда
командующий патрулем сержант натянул поводья и остановил коня, пахнущего
аммиаком и потом, на улице не было никого, кроме трех женщин; пока сержант
разглядывал их, конь перебирал копытами и грыз удила.
- Где вы живете? - спросил сержант. Они, не отвечая, глядели на него -
бледная девушка, высокая, спокойная женщина и безмятежная, похожая на нее
сестра. Сержант на миг прислуг шалея к далекому шуму. Потом снова взглянул
на них.
- Ну ладно, - хрипло сказал он. - Уходите из города, пока не поздно.
Ступайте. Быстро.
- Мы - тоже здешние, - сказала Марфа. Сержант еще секунду глядел на них
- вместе с конем он виднелся четкой, высокой темной тенью на фоне неба,
наполненного страданием и яростью.
- Черт возьми, неужели весь мир собрался сюда распять гада, которого
армия все равно не оставит в живых? - негромко сказал он с каким-то злобным
раздражением.
- Да, - ответила Марфа.
Сержант отпустил поводья; подковы коня залязгали по мостовой, высекая
искры; за ним тянулся горячий, едкий запах пота; потом лязг копыт слился с
шумом города.
- Идем, - сказала Марфа.
Они пошли. Сперва казалось, что она ведет их от шума. Но вскоре стало
казаться, что к нему. Она свернула в один переулок, потом в другой, он был
не меньше, но выглядел более пустынным, заброшенным, неприглядным. Однако
Марфа, видимо, знала, куда идти или по крайней мере что искать. Теперь она
почти несла младшую; потом сестра, хотя Марфа не просила ее, подошла,
переложила пустую корзинку в другую руку и приняла на себя половину веса
младшей, они зашагали быстрее, дошли до конца переулка, свернули за угол, и
здесь оказалось то, куда Марфа шла так уверенно, словно не только знала, где
оно находится, но и бывала тут раньше, - пустое каменное стойло, коровник
или конюшня, угнездившееся на задворках погружающегося во тьму города. На
каменном полу была даже тонкая подстилка из сухой соломы, и здесь, хотя шум
все. же доносился внутрь, казалось, что они заключили с волнением перемирие,
по которому оно могло оставаться в городе, но не приближаться к ним. Марфа
ничего не сказала; она поддерживала младшую, а сестра поставила пустую
корзинку, опустилась на колени и быстро, проворно, порывисто, как девочка,
убирающая кукольный домик, разровняла солому, затем сняла шаль, расстелила
и, не поднимаясь с колен, помогла Марфе уложить младшую, потом взяла другую
шаль, которую Марфа сняла с плеч, и укрыла ее. После этого они сами легли по
бокам, и когда Марфа придвинула к себе младшую, чтобы та не мерзла, сестра
протянула руку, взяла корзинку и, хотя оттуда все высыпалось у всех на
глазах, когда ее швырнула та женщина возле костра, так же по-детски
порывисто, неуклюже, однако точно или умело, или по крайней мере удачно,
запустила туда руку и вынула надломленный кусок хлеба величиной чуть
побольше двух сложенных вместе кулаков. Марфа снова ничего не сказала, взяла
у сестры хлеб и стала разламывать.
- На три части, - сказала сестра, взяла у Марфы третий кусок и положила
в корзинку, они снова легли и стали есть. Было уже почти совсем темно.
Последний свет, казалось, собрался у ветхой притолоки, нежный, туманный,
словно ветхий, брошенный ореол. Снаружи было почти так же темно, как и в
каменных стенах, холодный запотевший камень, казалось, не пропускал и даже
не приглушал, а источал, словно влагу, ропот неугомонного города,
действующий не столько на слух, сколько на нервы, как дыхание больного
ребенка или щенка. Но другой звук заставил их прекратить еду. Они перестали
жевать в один и тот же миг, одновременно приводнялись, сели и, замерев с
хлебом у рта, стали прислушиваться. Этот шум был тише предыдущего, более
отдаленным, его тоже издавали люди, но он был совсем не таким, потому что в
прежнем слышались и женские вопли, слитный голос древней безграничной
способности женщин вопить, рыдать, чтобы вынести невероятную муку, он мог
звучать без стыда или даже неловкости, потому что, минуя мысль, шел от
сердца прямо к языку, - а новый издавали одни мужчины, и обе они, не зная,
где находится лагерь и даже (никто им об этом не говорил) что полк
содержится где-то в лагере, сразу догадались, что это такое.
- Слышишь? - безмятежно спросила сестра с радостным удивлением, ока
была так поглощена этим шумом, что подняла взгляд на Марфу, лишь когда та
встала и уже наклонилась, чтобы поднять младшую; тогда она снова протянула
руку с проворной, бездумной, торопливой неуклюжестью, взяла у Марфы ее
кусочек хлеба и положила вместе со своим в корзинку к третьему, поднялась на
колени и стала помогать Марфе; когда она заговорила, в голосе ее слышалось
радостное ожидание.
- Куда мы теперь?
- К мэру, - сказала Марфа. - Возьми корзинку. Сестра повиновалась; ей
пришлось еще собрать обе шали, - это немного задержало ее, и, когда она
поднялась, Марфа, поддерживая младшую, уже подошла к двери. Но все-таки она
постояла еще немного, прижимая к себе корзинку и шали, лицо ее было чуть
вздернуто с глубоким и радостным удивлением в последнем тусклом свете,
который словно бы вносил в эти каменные сырые стены не только страдание и
ярость города, но и сам город во всем его недосягаемом величии. Даже в этой
одностойловой конюшне он словно бы представал сверкающей миниатюрой, башня и
шпиль были так высоки, что, несмотря на темноту, парили в солнечном свете
над старыми миазматическими туманами земли, должно быть, эти сияющие
вершины, неодолимые, вечные и громадные, никогда не окутывались тьмой.
- У него будет красивая шпага, - сказала она.
Незадолго до заката последний кусок проволоки, ограждающей лагерь, был
натянут, закреплен, и по ней пустили электрический ток. После этого весь
полк, за исключением тринадцати особых арестантов, помещенных в отдельную
камеру, был выведен из бараков. Их не выпустили оттуда, их выгнали, и не
группы охранников, зашедшие сразу во все бараки, даже не отдельный отряд,
опасливо сгрудившийся я вооруженный до зубов, торопливо ходящий от барака к
бараку, а одиночные сенегальцы. Вооруженные то винтовкой со штыком, то лишь
обнаженным штыком, держа его в руке, словно кинжал или стек, то вообще
безоружные, они внезапно, неожиданно появлялись в каждом помещении, выгоняли
его обитателей наружу, с небрежной и презрительной торопливостью подталкивая
их к двери, и даже не ждали, пока они пройдут, а выходили с ними, группа еще
не успевала подойти к двери, а сенегалец уже оказывался посреди нее и
расчищая себе дорогу прикладом винтовки или рукояткой штыка, и, даже не
расталкивая толпу, сенегальцы двигались быстрее ее, их головы и плечи плыли
не просто над движущейся массой, а словно бы по ней, по-негритянски
расфранченные и презрительные, они напоминали разукрашенные деревья с
каких-то далеких земель, с диких южных полей, плывущие устойчиво и
вертикально над медленными, ленивыми водами сточного канала, несущего
городской мусор. Таким образом, сенегалец, в сущности, возглавляя каждую
группу, когда она появлялась на улице своей роты. Сенегальцы не
останавливали их, не ждали, пока они разберутся по отделениям, казалось, они
делали шаг-другой, держа винтовки и штыки, словно ножи и копья для охоты на
антилоп или на львов, после чего исчезали так же внезапно и поодиночке, как
и появлялись.
И когда полк, безоружный, небритый, полуодетый, с непокрытыми головами,
без команды стал по-овечьи сбиваться в старые взводы и роты, то обнаружил,
что никто не обращает на это никакого внимания, что не видно даже тех
штыков, которыми их выгнали наружу. Но все же они продолжали топтаться,
строиться в старые, привычные шеренги, щурясь от солнца после темноты
бараков. Потом полк двинулся. Ниоткуда не было никакой команды; отделения и
взводы просто выстроились между старыми направляющими и замыкающими и стали
стекаться, сливаться, будто под воздействием какого-то легкого и даже
незаметного тяготения, в роты на улицах между бараками, а потом в батальоны
на плацу. Там они остановились. Однако это был не полк, скорее, бесформенная
масса, в которой лишь отделения и взводы сохраняли какое-то единство
(подобно тому, как связь между жителями эвакуированного города существует
лишь в семьях, их члены держатся вместе не потому, что они родственники, а
потому, что они долго вместе ели, вместе спали, горевали и надеялись и
дрались друг с другом), неподвижно стоящая в растерянности у высокого,
неодолимого ограждения под прожекторными и пулеметными вышками и ленивыми,
презрительными охранниками, чернея на фоне заката, словно смертельный ток,
пущенный в проволоку десять минут назад, лишил их подвижности до скончания
времен.
Они все еще стояли на плацу, когда в городе снова поднялось волнение.
Солнце зашло, горны протрубили и смолкли, в старой крепости выстрелила
пушка, раскаты выстрела затихли вдали, и стоящий полк уже стал сливаться в
единую бесцветную массу, когда из города донесся первый слабый крик. Но
сперва они лишь замерли еще больше, как собаки при нарастающем вое сирены,
который вот-вот достигнет невыносимой, недоступной человеческому уху высоты.
И когда подняли шум, он был не человеческим, а звериным, они не кричали, а
выли, неподвижно стоя в сумерках слившейся, бесформенной массой,
напоминающей безъязыкую и безглавую Протоплазму, видимую и слышимую
благодаря не собственным звукам или движениям, а неистовому шуму слияния ее
первобытных, мощных, сотрясающих воздух потоков; тем временем сенегальцы на
мостиках и вышках лениво прохаживались с винтовками или подносили к
сигаретам огоньки зажигалок, сделанных из пустых гильз. Казалось, сумерки
обнажили то, что скрывал дневной свет: что электрический ток, который сковал
стоящих на плацу, будто сожженных дотла, оставил кое-где недотлевшие
угольки.
Видимо, сумерки открыли им и освещенное окно. Находилось оно в старой,
некогда увитой плющом стене бывшего главного здания фабрики; им было видно
даже человека, стоящего там, хотя, возможно, хватило бы и одного окна. Они
двинулись к нему, не с криком, а с ревом. Однако ночь надвигалась быстрее;
вся их масса полностью скрылась в темноте, прежде чем они пересекли плац, и
казалось, что это шум, рев катится к стене, бьется об нее, откатывается и
бьется снова; силуэт человека у окна был неподвижен; рев откатывался и снова
бился о стену, пока не раздались пронзительные свистки и тревожный рев
горна; сгрудившийся отряд белых пехотинцев выбежал из-за угла и стал
отгонять их коротким