Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
но, где они, казалось, спрятаны надежно, для нас
это не имело значения; у Коня такое чутье на десятифранковые бумажки, как у
свиньи на трюфели. До той ночи в прошлом месяце, и старая дама была сама
виновата; сказала бы, где спрятаны денежки, а потом лежала бы себе и
помалкивала, но ее это не устраивало, она лежала и вопила как резаная, пока
Конь не был вынужден заткнуть ей глотку - сам понимаешь, он не собирался
причинять ей вреда, просто чуть подержал за горло, чтобы можно было искать
деньги спокойно. Только мы забыли о его руках, и когда я вернулся...
- Вернулся? - переспросил капрал.
- Я был внизу, искал деньги. ...Вернулся - было уже поздно. И нас
зацапали. Можно было подумать, что они удовольствуются этим, тем более что
деньги они у нас забрали...
- Ты нашел их? - спросил капрал.
- Само собой. Пока он ее утихомиривал. Но нет, им показалось мало...
- Ты отыскал деньги, ушел с ними, а потом вернулся?
- Что? - сказал Кролик.
- Почему ты передумал? - спросил капрал.
Секунду спустя Кролик сказал:
- Дай еще закурить.
Капрал угостил его сигаретой, протянул ему зажигалку.
- Спасибо, - сказал Кролик. Он щелкнул зажигалкой, прикурил и погасил
пламя. Опять кисти его рук быстро завертелись, потом замерли, он бросил
зажигалку капралу, снова сложил руки, обхватил локти и заговорил, не вынимая
сигареты изо рта:
- О чем я? Ах, да. Но их это не устраивало; просто отвести нас
тихо-мирно и расстрелять для них было мало; им понадобилось затащить Коня в
какую-то камеру и напугать до потери разума. Справедливость, видите ли.
Защита наших прав. Просто схватить нас им было мало; мы должны были
подтвердить, что сделали это. Я им сказал, но этого оказалось мало; Коню
пришлось орать об этом во весь голос - черт знает зачем. Но теперь все в
порядке. Теперь они нам не помешают.
Он повернулся и резко хлопнул второго по спине.
- Завтра утром будем в Париже, малыш. Не сомневайся.
Дверь отворилась. Появился тот же самый сержант. Не входя, он сказал
капралу: "Пошли опять", - и придерживал дверь, пока капрал не вышел. Потом
затворил ее снова и запер. На этот раз они пришли в кабинет коменданта
тюрьмы, там был человек, которого он - капрал - сперва принял за
обыкновенного сержанта, но потом увидел на прибранном столе принадлежности
для последнего причастия - урну, кувшин, епитрахиль и распятие - и лишь
потом заметил маленький вышитый крестик на его воротнике; первым сержант
впустил капрала, закрыл дверь, и они остались вдвоем со священником,
священник поднял руку, начертал в невидимом воздухе невидимый крест, а
капрал стоял возле двери, пока даже не удивленный, лишь настороженный, и
глядел на него: будь в этой комнате третий человек, он обратил бы внимание,
что они оба почти ровесники.
- Входи, сын мой, - сказал священник.
- Добрый вечер, сержант, - сказал капрал.
- Можешь ты обратиться ко мне "отец"? - спросил священник.
- Конечно, - ответил капрал.
- Тогда обратись.
- Конечно, отец, - сказал капрал. Он подошел ближе и бросил быстрый,
спокойный взгляд на принадлежности, лежащие на столе, священник наблюдал за
ним.
- Нет, - сказал он. - Пока еще нет. Я пришел предложить тебе жизнь.
- Значит, вас послал он, - сказал капрал.
- Он? - сказал священник. - Кого ты можешь иметь в виду, кроме Творца
всей жизни? Зачем Ему посылать меня сюда с предложением жизни, которую Он
уже даровая тебе? Человек, о котором ты говоришь, может, несмотря на свой
чин и власть, лишь отнять ее у тебя. Твоя жизнь никогда не принадлежала ему,
он не может даровать ее тебе, так как, несмотря на его галуны и звезды,
перед Богом он тоже лишь щепотка гнилого и эфемерного праха.
И никто не посылал меня сюда: ни Тот, кто уже дал тебе жизнь, ни
другой, который не может дать жизни ни тебе, ни другим. Меня послал сюда
долг. Не это, - его рука коснулась вышитого на воротнике крестика, - не мое
одеяние, а моя вера в Него; и даже не как Его глашатая, а как человека...
- Француза? - спросил капрал.
- Пусть будет так, - сказал священник. - Да, если угодно, как
француза... повелел мне прийти сюда и повелеть тебе - не попросить, не
предложить, - повелеть сберечь свою жизнь, которой ты не мог и не сможешь
распоряжаться, чтобы спасти другую.
- Спасти другую жизнь? - спросил капрал.
- Жизнь командира твоей дивизии, - сказал священник. - Он погибнет за
то, что весь мир, известный ему, - единственный мир, который он знает,
потому что этому миру он посвятил свою жизнь, - назовет провалом, а ты
умрешь за то, что хотя бы сам назовешь победой.
- Значит, вас послал он, - сказал капрал. - Для шантажа.
- Остерегись, - сказал священник.
- Тогда не говорите мне этого, - сказал капрал. - Говорите ему. Если я
могу спасти жизнь Граньона, лишь не делая чего-то, то я уже не могу, да и не
мог сделать ничего. Говорите это ему. Я тоже не хочу умирать.
- Остерегись, - сказал священник.
- Я имел в виду не его, - сказал капрал. - Я говорил...
- Я знаю, о ком ты говорил, - сказал священник. - Вот почему я сказал
"остерегись". Остерегись Того, над кем ты насмехаешься, приписывая свою
гордость смертному Тому, кто принял смерть две тысячи лет назад, чтобы
человек никогда, никогда, никогда не имел власти над жизнью и смертью
другого, - освободил тебя и того, о ком ты говоришь, от этого страшного
бремени: тебя от права, а его от необходимости властвовать над твоей жизнью;
жалкий смертный человек навсегда был избавлен от страха вины и мук
ответственности, которые повлекла бы за собой власть над судьбой человека и
которые стали бы его проклятьем, потому что Он отверг во имя человека
искушение таким господством, отверг страшное искушение той безграничной и
беспредельной властью, сказав Искусителю: Отдайте кесарево кесарю. Я знаю, -
торопливо прибавил он, прежде чем капрал успел что-либо произнести: -
Шольнемону шольнемоново. О да, ты прав; прежде всего я француз. Теперь и ты
можешь процитировать мне Писание, не так ли? Хорошо. Давай.
- Я не умею читать, - сказал капрал.
- Тогда я процитирую за тебя, сошлюсь за тебя, - сказал священник. -
Это не Он преобразил мир Своим смирением, жалостью и жертвой; это сотворил
Его мученичеством языческий и кровавый Рим; пламенные и упорные мечтатели
несли эту мечту из Малой Азии триста лет, пока последний из них не нашел
столь глупого кесаря, что тот распял его. И ты прав. Но в таком случае и он
тоже. (Я говорю не о Нем, я говорю о том старике в белом кабинете, на чьи
плечи ты хочешь переложить свое право и долг на свободу воли и решения.)
Потому что только Рим мог сделать это, совершить это, и даже Он (теперь я
говорю о Нем) знал это, чувствовал, ощущал это, хотя и был пламенным и
упорным мечтателем. Потому что Он сказал Сам: _На сем камне Я создам Церковь
Мою_, хотя даже не понимал - и не понял - истинного значения своих слов. Он
считал это поэтической метафорой, синонимом, иносказанием - считал, что
камень означает нетвердое, непостоянное сердце, а церковь - легкомысленную
веру. И даже Его первый и любимый льстец не понял смысл этих слов, потому
что был невежественным и упорным, как и Он. Понял его Павел, он прежде всего
был римлянином, потом человеком и только потом мечтателем, и поэтому лишь
один из всех оказался способным истолковать правильно эту мечту и понять,
что для того, чтобы выстоять, необходима не туманная и легкомысленная вера,
а _церковь, уложение_, этика, в пределах которой человек мог бы использовать
свое право и долг на свободу воли и решения, и не ради награды, похожей на
сказку, убаюкивающую ребенка в темноте, он видел награду в способности
совладать, не изменяя себе, с неподатливым, стойким миром, в котором (знал
он, для чего, или нет, не имело значения, потому что теперь он мог совладать
и с этим) оказался. Церковь, не _опутанная_ тонкой паутиной надежд, страхов
и упований, которые человек именует своим сердцем, а _укрепленная,
упроченная_, чтобы выстоять, на том _камне_, синонимом которого была
заложенная столица той суровой, неподатливой, стойкой земли, с которой
человеку нужно было как-то совладать или исчезнуть. И, как видишь, он был
прав. Не Он, не Петр, а Павел, лишь на треть мечтатель, а на две трети
человек и притом наполовину римлянин, смог совладать с Римом. Он добился
даже большего: отдав кесарю кесарево, он покорил Рим. Более того: уничтожил,
что осталось от того Рима. Лишь тот камень, та крепость. Отдай Шольнемону
шольнемоново. Зачем тебе умирать?
- Говорите это ему, - сказал капрал.
- Спаси другую жизнь, которую сожжет твоя мечта.
- Говорите это ему, - ответил капрал.
- Вспомни... - сказал священник, - нет, помнить ты не можешь, ты не
знаешь этого, ты не умеешь читать. И снова мне придется быть тем и другим:
заступником и ходатаем. _Преврати эти камни в хлебы, и все люди пойдут за
тобой_. И Он ответил: _Не хлебом единым жив человек_. Потому что Он, хотя и
был упорным, пламенным мечтателем, понимал: его искушают, дабы он прельстил
и повел за собой человека не _хлебом_, а _чудом_ хлеба, обманом, иллюзией,
призраком хлеба; искушают, дабы Он поверил, что человек не только склонен,
расположен к этому обману, но даже стремится к нему, что даже если иллюзия
этого чуда приведет к тому, что хлеб в животе у человека превратится снова в
камень и убьет его, дети будут стремиться получить в свой черед иллюзию
этого чуда, которое убьет их. Нет, нет, прислушайся к Павлу, ему не
требовалось чуда и не нужно было мученичества. Спаси ту жизнь. _Не убий_.
- Говорите это ему, - ответил капрал.
- Прими завтра свою смерть, если тебе необходимо. Но сейчас спаси его.
- Говорите это ему, - ответил капрал.
- Власть, -сказал священник. -Тем соблазном простого чуда. Ему
предлагалась не только власть над ничтожной землей, но и гораздо более
страшная власть над вселенной - эта страшная власть дала бы Ему господство
над судьбой и жребием смертного человека, если бы Он не отверг пред лицом
Искусителя третье и самое страшное - искушение бессмертием: если бы Он
заколебался или уступил, царствие Его Отца погибло бы не только на земле, но
и на небе, потому что тогда погибло бы само небо, ибо какую ценность в шкале
человеческих надежд и устремлений, какое влияние или притязание на человека
могло бы иметь небо, обретенное столь низким средством. - шантажом; человек,
устав от свободы воли и решения, права первого и долга второго, на основании
единственного лишь прецедента кинулся бы в пропасть, сказав, бросив вызов
своему Творцу: "_Дай мне упасть - если посмеешь_".
- Говорите это ему, - ответил капрал.
- Спаси ту жизнь. Признай, что право свободной воли касается твоей
смерти. Но долг выбора - не твоей. Его. Смерти генерала Граньона.
- Говорите это ему, - ответил капрал.
Они поглядели друг на друга. Потом священник, казалось, сделал
страшное, напряженное, конвульсивное усилие заговорить или промолчать - было
неясно, даже когда он произнес, словно бы смиряясь не с поражением, не с
безысходностью, даже не с отчаянием, а с капитуляцией:
- Вспомни ту птичку.
- Значит, вас послал он, - сказал капрал.
- Да, - сказал священник. - Он послал за мной. Отдать кесарю... - И
прибавил: - Но он вернулся.
- Вернулся? - переспросил капрал. - Он?
- Тот, кто отрекся от тебя, - сказал священник. - Кто повернулся к тебе
спиной. Освободился от тебя. Но он вернулся. И теперь их снова одиннадцать.
Он подошел к капралу и взглянул ему в лицо.
- Спаси и меня.
И опустился на колени перед капралом, прижав к груди сжатые руки.
- Спаси меня.
- Встаньте, отец, - сказал капрал.
- Нет, - ответил священник.
Он полез в нагрудный карман мундира и достал молитвенник с обтрепанными
углами и в окопной грязи; книжка сама собой раскрылась на месте, заложенном
красной ленточкой, когда священник протянул ее капралу.
- Тогда прочти это мне. Капрал взял книжку.
- Что? - спросил он.
- Предсмертную молитву, - сказал священник. - Да ты не умеешь читать,
так ведь?
Он взял молитвенник и, не поднимая головы, прижал его к груди.
- Тогда спаси меня, - сказал он.
- Встаньте, - сказал капрал, нагибаясь, чтобы взять священника за руку,
но священник начал подниматься, встал и непослушными руками сунул книжку
обратно в карман; поворачиваясь, скованно и неуклюже, он, казалось,
оступился и чуть не упал, но выпрямился, прежде чем капрал успел поддержать
его, и под взглядом капрала направился к двери, уже протянув руку к ней или
к стене, или просто протянув, словно слепой, потом капрал сказал ему:
- Вы забыли свои принадлежности. Священник остановился.
- Да, - не оборачиваясь сказал он. - Забыл. Совсем забыл. Потом
повернулся, подошел к столу, собрал вещи - урну, кувшин, епитрахиль и
распятие, - неуклюже сложил их в одну руку или на одну руку, потянулся к
свечам и замер, капрал глядел на него.
- Вы можете послать за ними, - сказал он.
- Да, - ответил священник, - могу, - повернулся, снова пошел к двери,
снова остановился, потом опять потянулся к ней, но капрал, опередив его,
торопливо постучал костяшками пальцев о доски, дверь пойти тут же
отворилась, за ней находился сержант, священник постоял еще секунду-другую,
прижимая к груди символы своего таинства. Потом встряхнулся.
- Да, - сказал он, - я могу послать за ними, - и вышел в дверь; больше
он уже не останавливался, даже когда сержант догнал его и спросил:
- Отнести их в часовню, отец?
- Спасибо, - ответил священник, отдавая свою ношу; вот он свободен и
идет дальше; вот он и в безопасности; снаружи лишь весенняя тьма, теплая и
непроглядная ночь над голыми неосвещенными стенами и между ними, заполняющая
открытый небу проход, проезд, в конце которого виднелось далекое проволочное
заграждение, мостик, рассеченный резким светом ламп сверху на части, тоже
рассеченные красными огоньками сигарет часовых-сенегальцев; дальше лежала
темная равнина, а за равниной виднелся слабый неусыпный свет бессонного
города; и теперь он мог припомнить, как увидел их впервые, все-таки увидел,
в конце концов нагнал их зимой два года назад возле Шмен де Дам - за Комбле
или Сушезом, он уже не помнил: мощеная Place в теплых сумерках (нет, теплые
сумерки... значит, была еще осень, еще не началась под Верденом та последняя
зима обреченного и проклятого человеческого рода), снова уже пустая, потому
что он снова опоздал на несколько минут; руки, пальцы указывали ему дорогу,
доброжелательные голоса давали противоречивые указания, их было даже слишком
много, и доброжелательных указаний, и голосов; потом наконец один человек
пошел с ним до конца деревни, чтобы указать правильный путь и даже показать
находящуюся вдали ферму - обнесенные забором постройки; дом, коровник и
прочее; были сумерки, и он разглядел их, сперва восьмерых, спокойно стоящих
у кухонного крыльца, потом еще двоих, в том числе и капрала; они сидели на
крыльце в байковых или клеенчатых фартуках, капрал ощипывал курицу или
цыпленка, другой чистил картошку в стоящую рядом кастрюлю, на крыльце стояла
женщина с кувшином и ребенок - девочка лет десяти с кружками и стаканами в
обеих руках; потом из-за коровника появились остальные трое вместе с
фермером и пошли по двору с ведрами молока.
Он не подошел, даже не обнаружил своего присутствия, лишь смотрел, как
женщина с девочкой отдали им кувшин и стаканы, взяли курицу, кастрюлю, ведра
и унесли в дом, как фермер наполнил из кувшина кружки и стаканы, которые
капрал подставлял и передавал, потом они ритуально подняли свои бокалы и
выпили - то ли за мирную работу, то ли за мирное окончание дня, то ли за
мирный ужин при свете лампы, - а потом темнота, ночь, настоящая ночь, потому
что второй раз был во время Верденского сражения, - ледяная ночь Франции и
человечества, поскольку Франция была колыбелью свободы человеческого духа; в
развалинах Вердена, откуда были слышны страдания фортов Год и Валомон; он не
подошел к ним и на этот раз, лишь стоял, глядя издали, отделенный спинами со
следами грязи и страданий от этих тринадцати, видимо, стоявших в центре
круга; говорили они или нет, произносили речи или нет, он так и не узнал, не
посмел узнать; _Да_, подумал он, _даже тогда не посмел_; впрочем, им и не
нужно было произносить речей, так как достаточно было просто верить;
подумал: _Да, тогда их было тринадцать, и даже теперь их все-таки
двенадцать_; подумал: _Будь даже один, только он, этого было бы достаточно,
более чем достаточно_, подумал: _Он лишь один стоит между мной и
безопасностью, мной и уверенностью, мной и покоем_, и хотя неплохо знал
лагерь и окрестности, на миг потерял ориентацию, как иногда случается, когда
входишь в незнакомое здание в темноте, а выходишь при свете, или входишь в
одну, а выходишь в другую дверь, но здесь причина была другой, и священник
подумал спокойно, без малейшего удивления: _Да, видимо, с той минуты, как он
прислал за мной, я знал, в какую дверь выйду, какой выход мне остался_.
Длилось это секунду-другую, может быть, даже меньше: неуловимый
головокружительный миг, и каменная стена вновь обрела свое отведенное и
навеки отвергаемое место; угол, поворот, часовой был там, где ему
полагалось, он даже не ходил по своему маршруту, а просто стоял у железной
калитки, опираясь на винтовку.
- Добрый вечер, сын мой, - сказал священник.
- Добрый вечер, отец, - ответил солдат.
- Скажи, можно одолжить у тебя штык?
- Одолжить что? - переспросил солдат.
- Штык, - сказал священник, протягивая руку.
- Не могу, - сказал солдат. - Я на службе - на посту. Если капрал...
может явиться даже дежурный офицер...
- Скажешь, что я взял его.
- Взяли?
- Потребовал, - сказал священник, не опуская руки. - Hy?
Потом его рука неторопливо извлекла штык из ножен.
- Скажешь, что взял его я, - уже поворачиваясь, сказал священник. -
Доброй ночи.
Может, солдат даже ответил, может, в пустом, тихом проходе даже
раздалось последнее затихающее эхо последнего теплого человеческого голоса,
прозвучавшего в теплом человеческом протесте, или удивлении, или в простом
нерассуждающем оправдании некоего есть просто потому, что оно есть; и все,
мелькнула мысль: _То было копье, значит, следовало взять и винтовку, и все_:
он подумал: _В левую сторону, а я правша_, подумал: _Но ведь Он не был одет
в солдатский мундир и рубашку из магазина Лувр, и, значит, я могу сделать
это_, - расстегнул мундир, сбросил его, потом расстегнул рубашку и ощутил
телом холодное острие, а потом холодный резкий шорох входящего в тело лезвия
и тонко вскрикнул, словно в изумлении, что все свершилось так быстро,
однако, глянув вниз, увидел, что скрылся лишь самый кончик, и спокойно
произнес вслух: "Что дальше?" _Но ведь и Он не стоял_, мелькнула мысль. _Он
был прибит гвоздями, и Он простит меня_, - и священник бросился вниз и вбок,
держа штык так, чтобы рукоять уперлась в кирпичи, повернулся так, что щека
коснулась еще теплых кирпичей, и начал издавать тонкий, мелодичный крик
неудачи и отчаяния, потом рука, державшая штык, коснулась тела, и крик
оборвался - изо рта вдруг мелодично забулькала теплая густая стр