Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
?
- Автомобиль из Вильнев-Блан только въехал во двор.
- Хорошо, - сказал старый генерал. - Засвидетельствуй гостю мое
почтение и проводи ко мне в кабинет. Подай ему туда ужин и попроси, чтобы он
принял нас через час.
Кабинет адъютанта был сооружен плотниками из угла, или в углу, бывшего
бального зала, впоследствии зала судебных заседаний. Адъютант заглядывал
туда ежедневно и, очевидно, входил хотя бы раз в день, потому что в углу, на
вешалке, висели его фуражка, шинель и очень красивый лондонский складной
зонт, рядом с фуражкой и шинелью столь же неожиданный и парадоксальный, как
веер или "домино", потом становилось ясно, что он вполне мог находиться там
по той же причине, что и два других предмета, вполне достойных внимания: две
бронзовые статуэтки, стоящие по краям пустого стола: изящная взбешенная
лошадь, невесомо стоящая на одной ноге, и голова сонного дикаря, не
сформованная и отлитая, а вырезанная вручную Годье-Бржеской. Больше в
комнате ничего не было, кроме деревянной скамьи, стоящей у стены напротив
стола.
Когда старый генерал вошел, на скамье сидели три женщины, старшие по
бокам, младшая посередине; пока он шел к столу, еще не глядя на них, младшая
быстро, почти конвульсивно встрепенулась, словно порываясь встать, но одна
из старших одернула ее. И снова они сидели неподвижно, не сводя с него глаз,
а он прошел за стол, сел и взглянул на них - суровое, благородное лицо
горянки, до того похожей на капрала, что, если бы не разница в возрасте, их
можно было бы принять за близнецов, спокойное, безмятежное лицо ее сестры,
отмеченное всеми возрастами или никаким, и напряженное, измученное лицо
сидящей посередине младшей. Затем, будто по сигналу, словно для соблюдения
приличий, подождав, когда он тоже сядет, спокойная - она держала на коленях
корзинку, аккуратно покрытую чистой тряпицей, - заговорила.
- Как бы там ни было, я рада видеть вас, - сказала она. - Вы похожи в
точности на того, кто вы есть.
- Мария, - сказала другая старшая.
- Не стыдись, - сказала первая. - Плохого в этом нет. Нужно быть
довольной, потому что очень многие не могут его увидеть.
Она стала подниматься. Другая снова сказала:
- Мария, - и даже хотела удержать ее, но первая направилась к столу с
корзиной, поднимая на ходу вторую руку, будто собираясь достать что-то
оттуда, потом протянула руку и положила на стол. В руке была длинная
железная ложка.
- Такой славный молодой человек, - сказала она. - Как вам не стыдно.
Послали его всю ночь бродить по городу с солдатами.
- Прогулка пойдет ему на пользу, - сказал старый генерал. - Здесь ему
не хватает свежего воздуха.
- Могли бы сказать ему.
- Я вовсе не говорил, что ложка у вас. Я только сказал, что, думаю, вы
могли бы выложить ее, когда понадобится.
- Вот она.
Она разжала руку, легко опустила ее на другую, в которой была корзинка,
покрытая тряпицей. Потом спокойно и незамедлительно, но без торопливости
улыбнулась ему безмятежной и доверчивой улыбкой.
- Вы и вправду ничего не можете поделать, да? Вправду не можете?
- Мария, - сказала женщина на скамье. Улыбка так же незамедлительно, но
неторопливо исчезла. Не сменилась ничем, просто исчезла, лицо осталось таким
же доверчивым и безмятежным.
- Да, сестра, - сказала она, повернулась и пошла к скамье, где уже
поднялась другая женщина; младшая снова конвульсивно встрепенулась, тоже
собираясь встать; на этот раз твердая тонкая крестьянская рука высокой
женщины легла ей на плечо и удержала на месте.
- Это... - произнес старый генерал.
- Его жена, - сурово сказала высокая. - За кого вы ее приняли?
- Да, да, - сказал старый генерал, глядя на младшую; спросил мягким,
бесстрастным голосом: "Марсель? Или Тулон?", - и произнес разговорное
название улицы, квартала. Женщина хотела ответить, но старый генерал поднял
руку.
- Пусть ответит она, - сказал он и снова обратился к младшей:
- Мое дитя? Погромче.
- Да, - сказала младшая.
- О да, - сказала женщина. - Шлюха. Как, по-вашему, она могла добраться
сюда - выправить документы на поездку в такую даль, если бы тоже не служила
Франции?
- Но и его жена.
- Теперь его жена, - поправила женщина. - Услышьте это, даже если не
верите.
- Слышу и верю, - ответил старый генерал.
Тут женщина, сняв руку с плеча младшей, направилась к столу, подошла
почти вплотную, остановилась и, словно сидящим на скамье оттуда не было
слышно, спросила:
- Может быть, сперва отправить их отсюда?
- Зачем? - сказал старый генерал. - Стало быть, вы Магда.
- Да, - сказала она. - Не Марфа, Магда. Я стала Марфой, когда у меня
появился брат, и мне пришлось пройти половину Европы, чтобы тридцать лет
спустя взглянуть на французского генерала, который своей властью лишит его
жизни. Не сохранит жизнь - лишит ее; нет, даже не лишит - возьмет ее назад.
Высокая, спокойная, она стояла, глядя на него сверху вниз.
- Значит, вы даже узнали нас. Сперва я хотела сказать "не помните",
потому что вы нас никогда не видали. Но, может, я ошибаюсь, и вы тогда
видели нас. Если да, то должны были запомнить, хотя мне было всего девять, а
Марии одиннадцать; сегодня, едва взглянув вам в лицо, я поняла, что вам
незачем уклоняться, прятаться от воспоминаний, что они не страшат вас, не
мучат, не ужасают. Проглядеть это могла Мария - хотя и ее не страшат, не
ужасают, не мучат воспоминания, она тоже смотрела вам в лицо, потому что и
ей пришлось пройти весь путь до Франции, чтобы встретить отказ сохранить
жизнь ее сводному брату, - но не я. Может быть, из-за Марии вы и запомнили
нас, если видели: ей было одиннадцать, а у нас в стране одиннадцатилетние
уже не девочки, а женщины. Но я отвергаю это, даже не из боязни оскорбить
нашу мать, тем более вас - в нашей матери было нечто - я имею в виду не
внешность, - выделявшее ее среди всех в той деревне - в той деревне? во всех
наших горах, всей стране, - а в вас, несомненно, было - было? есть - нечто,
чего нужно остерегаться, бояться и ужасаться всей земле. Оскорблено было бы
само зло. Я говорю не просто о том зле. Я имею в виду Зло, в нем были
какая-то чистота, суровость, ревность, как в Боге, была какая-то неправедная
взыскательность, приемлющая лишь самое лучшее и отвергающая любую подмену. В
нем было стремление, цель, противостоять которой оказались не в силах ни
наша мать, ни вы; даже не только вы оба, но и наш - мой и Марии - отец: вы
не вдвоем, а втроем поступали не как хотели, а как были вынуждены. Это не
люди, мужчины и женщины, избирают зло, принимают его и предаются ему, а зло
отбирает мужчин и женщин искушением и соблазном, проверяет, испытует их, а
затем принимает навсегда, потом они истрачивают, опустошают себя и, в конце
концов, не оправдывают ожиданий зла, потому что в них уже не остается ничего
нужного, потребного ему; тогда зло уничтожает их. Поэтому дело не просто в
том, что вы, чужеземец, оказались в далекой труднодоступной стране, где
целые поколения нашего народа рождались, жили и умирали, даже не зная, не
представляя, не задумываясь, есть ли за горами земля. Не просто в том, что
туда случайно попал мужчина, способный очаровать, прельстить, околдовать
слабую, нестойкую женщину, и нашел такую, что была не только слабой,
нестойкой, но и красивой (о да, красивой; если бы вам пришлось оправдываться
этим, ее красотой и своей любовью, то я первая простила бы вас, потому что
виновницей оказалась бы она, а не вы), лишь затем, чтобы погубить ее семью,
доверие мужа, покой детей и, в конце концов, ее жизнь, - сперва вынудить
мужа порвать с ней лишь затем, чтобы дети остались без отца, потом ее -
умереть от родов в коровнике лишь затем, чтобы дети остались сиротами, и,
наконец, получить право, привилегию, долг - называйте это как угодно -
обречь этого последнего и единственного ребенка мужского пола на смерть лишь
затем, чтобы то имя, которое она предала, перестало существовать. Потому что
этого мало. Ничтожно мало. Дело, несомненно, в чем-то гораздо более сильном,
величественном, страшном: наш отец не уходил из долины в чужие края искать
красавицу, чтобы она стала матерью преемников его имени, оказавшуюся роковой
и пагубной женщиной, которая уничтожит это имя; вы не случайно оказались
там, а были посланы судьбой, чтобы встретиться там с этой роковой и красивой
женщиной; она была не слаба в гордости и нравственности, а отчуждена от них
своей красотой - все вы трое поневоле сошлись там не затем, чтобы лишь
вычеркнуть это имя нечеловеческой истории - кто за пределами нашей долины
когда-нибудь слышал его? Нет, для того, чтобы породить сына, которого один
из вас обречет смерти, словно бы во имя спасения земли, мира, истории,
человечества.
Она подняла руки к груди, сжала правую и положила кулак на ладонь
левой.
- Конечно, вы узнали нас. А я-то думала, что мне придется предъявлять
вам доказательство. И теперь я не знаю, как быть с ним, когда пустить его в
ход, словно это нож, которым можно нанести лишь один удар, или пистолет с
одной пулей, которым я не рискну воспользоваться слишком рано и не посмею
ждать слишком долго. Может быть, вам уже известно, что было потом; я
ошиблась, думая, что вы не узнаете нас. Судя по вашему лицу, не исключено,
что вы знаете остальное, конец, хотя вас и не было там, вы свершили то, что
вам - или по крайней мере ей - было назначено судьбой, и скрылись.
- Ну что ж, расскажите мне, - сказал старый генерал.
- ...если мне это нужно? Так? Ленты, звезды и галуны, в течение сорока
лет отвращающие копья и пули, не могут сдержать язык одной женщины? Или,
вернее, попытаться рассказать, потому что я многого не знаю; мне тогда было
девять лет, я просто видела и запомнила; Мария тоже, хотя ей и было уже
одиннадцать, потому что даже тогда ее не могли страшить и мучить
воспоминания. Кроме того, нам, как и большинству жителей долины, незачем
было смотреть на монастырь, потому что он находился там всю нашу жизнь. Как
другие гордятся вершиной, ледником или водопадом, так мы - долина -
гордились им (и в гордости было благоговение) - той точкой, той глухой белой
стеной, куполом, башней - что бы это ни было, - которая первой встречала и
последней провожала солнце и бывала освещена еще долго после того, как
ущелье, где мы ютились, погружалось в темноту. Однако сказать, что он
находился высоко, нельзя: высоко - не то слово; его местоположение так не
определить. Просто он находился выше, чем забирались мужчины, даже пастухи и
охотники. Выше не чем могли, а чем забирались, смели забраться; это был не
храм, не святое место, потому что мы знали священников и даже тех людей, что
жили, обитали в монастыре и служили им; они прежде всего были горцами, так
как мы знали их отцов, а наши отцы их дедов, и лишь потом священниками.
Скорее, это было гнездо, вроде тех, что заводят орлы, куда люди - мужчины -
добирались будто по воздуху (вы), не оставляя следов подъема, прихода (да,
вы) или ухода (о да, вы), подобно орлам (о да, и вы; если мы с Марией и
видели вас тогда, то не помним ни этого, ни когда вы увидели нас, если
только вы нас видели, а не просто знали со слов матери; я чуть не сказала "и
видел ли вас наш отец", конечно же, видел, вы, должно быть, сами
позаботились об этом: джентльмен, по-джентльменски благородный и притом
смелый, потому что для этого нужна была смелость, наш отец уже потерял
слишком много, терять ему было почти нечего), поднимались туда не дрожать,
преклонив колени, на каменном полу, а думать. Думать: то были не
мечтательные надежды, желания и вера (но главным образом лишь ожидания), что
мы принимали за раздумья, а некая упорная, неистовая сосредоточенность,
способная в любое время - завтра, сегодня, в следующий миг, немедленно -
изменить форму земли.
Находился он невысоко, но стоял между нами и небом, словно
промежуточная станция на пути в рай, поэтому неудивительно, что, если кто-то
из нас умирал, остальные верили, что душа, очевидно, не осталась там, а лишь
задержалась, чтобы получить разрешение следовать дальше; неудивительно, что,
когда наша мать той весной ушла на неделю, мы с Марией догадались, куда: она
не умерла, мы ее не хоронили и ей не нужно было миновать эту станцию. Но
ушла, несомненно, туда, куда же еще она могла уйти - при своей внешности,
несвойственной, чуждой нашей долине, тем более что даже мы, ее дети, ощущали
за ее красотой то, чему не было места в наших горах и вообще среди таких
людей, как мы; куда же, как не туда? Не думать - ей было недоступно это
возвышенное и ужасающее состояние, ее красота и то, что крылось за ней, не
допускали этого, но по крайней мере пожить там, окунуться в это неистовое
размышление. Удивительно было то, что она вернулась. Удивительно не для
долины, а для нас с Марией. Потому что мы были детьми и многого не знали: мы
только смотрели, видели и пытались соединить, связать доступные нам нити; в
нашем представлении это самое нечто, крывшееся за ее красотой, недоступное
ни отцу, ни нам, хотя она была женой одному и матерью другим, наконец
совершило то, что с самого начала было обречено совершить. Она не отвергла
навсегда тот дом, очаг, ту жизнь; уйдя на неделю, она уже этим порвала все
связи, а вернулась лишь затем, чтобы отказаться от того, что уже было
брошено; в любом случае она была здесь чуждой, временной гостьей и не могла
вернуться просто так. Поэтому мы с Марией, даже будучи детьми, понимали
лучше, чем долина, что возврата к прошлому нет. Ожидаемый зимой ребенок, еще
один, братишка, сестренка или кем бы он нам доводился, ничего не значил для
нас. Хотя мы и были детьми, мы знали кое-что о младенцах; в нашей стране об
этом узнают рано, потому что у нас, среди суровых, безжалостных гор, людям
нужны, необходимы дети, как жителям стран, кишащих опасными животными, ружья
и пули: чтобы защитить, сохранить себя, выжить: мы видели в этом ребенке не
клеймо греха, как наш отец, а неопровержимое утверждение чего-то, с которым
и он мог бы смириться. Он не выгнал ее из дома. Не думайте так. Это мы -
она. Он хотел уйти сам, забыть дом, прошлое, все мечты и надежды, связанные
с домом; забыть ярость, бессилие, оскорбленное мужское достоинство и,
конечно же, сердечную рану. Это она разорвала ту связь и ушла с большим
животом, потому что близились роды, уже настала зима, мы не могли высчитать,
когда она родит, но мы видели много женщин с большим животом и понимали, что
скоро.
И мы ушли. Вечером, когда стемнело. Отец ушел сразу же после ужина, мы
даже не знали, куда, теперь мне кажется, просто искать темноты, одиночества,
простора и тишины, которых он всегда был лишен. И теперь я знаю, почему
Нам - ей - нужно было двигаться на запад, и откуда взялись деньги,
которых нам хватило на какое-то время, потом нам стало нечем платить за
проезд, и мы пошли пешком, потому что она - мы - взяли из дома только то,
что было на нас, свои шали и небольшой запас еды, которую Мария несла в этой
самой корзинке. И тут я могла бы сказать: "Но вам ничего не грозило; этого
было мало", однако не скажу, потому что в вас есть то, перед чем могли бы
побледнеть даже небеса. Итак, мы шли пешком на запад: возможно, за неделю
она там не научилась думать, но по крайней мере узнала кое-что из географии.
Потом еда кончилась, мы кормились тем, что нам подавали, но роды
приближались, и мы никуда не успели бы добраться, даже будь у нас деньги на
проезд. Потом настала та ночь, мы тронулись в путь уже зимой, и подошло
рождество, сочельник; теперь я не помню, выгнали нас с постоялого двора, или
не пустили туда, или, может, мать сама рвала даже эту связь с человеком.
Помню только солому, темный хлев и холод, не помню, Мария или я побежала по
снегу и стучалась в закрытую кухонную дверь, пока кто-то не вышел, - помню
лишь, что наконец появился свет, фонарь, над нами склонились чуждые,
незнакомые лица, потом кровь, лимфу, сырость; я, ребенок девяти лет, и
одиннадцатилетняя идиотка-сестра пытались укрыть, чем могли, эту
оскорбленную, преданную и забытую наготу, она совала сжатый кулак мне в
ладонь и пыталась что-то сказать, ее рука сжимала, стискивала то, что было в
ней, даже когда я дала обещание, клятву...
Она смотрела на него сверху вниз, сжатый кулак одной руки лежал в
ладони другой.
- Не ради вас - ради него. Нет, неправда: уже ради вас, ради этой
минуты она в ту ночь, тридцать три года назад, втиснула медальон в мою руку
и пыталась что-то сказать; даже в девять лет я должна была понимать, что я
принесу его вам, пройдя половину Европы, и что это окажется напрасно.
Какой-то рок, судьба передалась, легла на меня, едва я прикоснулась к
медальону, потом я открыла его и стала думать, гадать, чей в нем портрет,
потом я - мы - нашли кошелек, деньги, на которые потом добирались сюда. О,
вы были щедры; никто не отрицал этого. Ведь вы не могли представить, что
деньги, которые были должны купить вам освобождение от последствий
юношеского безрассудства, - приданое, если ребенок будет девочкой, клочок
пастбища и стадо, которое там будет пастись, если мальчиком, который со
временем женится, и в любом случае внуки навсегда удержат соучастницу вашего
безрассудства на безопасном для вас расстоянии, послужат совершенно
противоположной цели, что мы поедем на них в Бейрут, а то, что останется,
послужит своему первоначальному назначению: станет приданым.
Потому что мы могли остаться там, в наших горах, в нашей стране, среди
людей, которых мы знали и которые знали нас. Мы могли остаться на постоялом
дворе в той деревне, потому что люди на самом деле добры, они действительно
способны на жалость и сострадание к слабым, сирым и беспомощным, потому что
это жалость и сострадание, а те слабы, беспомощны, сиры и люди, хотя,
конечно, вы не сможете, не посмеете поверить в это: вы смеете верить лишь в
то, что людей нужно покупать, использовать до конца, а потом отвергать их.
На постоялом дворе мы провели почти десять лет. Разумеется, мы там работали
- стряпали, доили коров; Мария, несмотря на слабоумие, умела обращаться с
простой домашней живностью, с коровами и гусями, вполне довольными тем, что
они коровы и гуси, а не львы и олени: номы так же работали бы и дома, куда,
несмотря на свою доброту, а может быть, по своей доброте, люди уговаривали
нас вернуться.
Но я не хотела возвращаться. Рок, возможно, довлел над ним, но
проклятье поторопить его, довести до конца все же довлело надо мной. Теперь
уже я носила потаенный талисман, символ, не в память о матери и не как
горькое напоминание о преданной верности и нарушенном обещании - он касался
моего тела под платьем, как клеймо, уголь, стрекало, и гнал меня (теперь я
была его матерью; тот рок, который двигал им, сперва должен был двигать
мной; уже в девять, десять, одиннадцать лет я была матерью двоих -
младенца-брата и сестры-идиотки, старшей меня на два года, - пока не нашла в
Бейруте отца им обоим) к тому часу, минуте, мигу, когда он своей кровью
оправдает одно и искупит другое. Да, над ним довлел рок, но я все же была
пособницей рока: я должна была принести вам медальон. Но у меня не было
повода; нужно было сперва ввести в сферу вашего влияния того, кто подаст мне
повод, и притом настоятель