Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
ть), инстанции производства знания (которые часто
вводят в оборот разного рода незнание и систематические ошибки); я хотел бы
написать историю этих инстанций и их трансфор-
{i}110{/i}
маций. И вот самый первый обзор, выполненный с этой точки зрения,
указывает, кажется, на то, что, начиная с конца XVI века, "выведение в
дискурс" секса подлежало вовсе не процессу ограничения, но, напротив,
подчинялось механизму нарастающего побуждения; что техники власти,
осуществляющиеся на сексе, следовали не принципу жесткого отбора, но,
напротив, принципу рассеивания и насаждения разнообразных форм
сексуальности; что воля к знанию не остановилась перед неустранимым табу, а
выказала упорство - проходя, несомненно, сквозь множество ошибок - в том,
чтобы создать науку о сексуальности. Именно эти движения я и хотел бы - в
некотором смысле поверх гипотезы подавления и фактов запрещения или
исключения, к которым она отсылает,- представить теперь схематичным образом,
отправляясь от нескольких исторических фактов, имеющих значение своего рода
отметин.
II. Гипотеза подавления
1. Побуждение к дискурсам
XVII век: это якобы начало эпохи подавления, свойственного обществам,
называемым буржуазными, подавления, от которого мы будто бы до сих пор не
совсем еще освободились. Называть секс по имени стало с этого момента будто
бы и труднее и наклад-нее. Как если бы для того, чтобы овладеть им в
реальности, понадобилось сначала свести его к уровню языка, суметь
контролировать его свободное обращение внутри дискурса, изгнать его из
сказанных вещей, загасить слова, которые делают его слишком ощутимо
присутствующим. И даже сами эти запреты боятся, казалось бы, называть его по
имени. Даже без того, чтобы провозглашать это вслух, современное целомудрие
добивается-де того, чтобы о нем не говорили, добивается всего лишь игрой
запретов, отсылаю-
{i}111{/i}
щих друг к другу: мутизмы, которые тем, что они молчат, принуждают к
молчанию. Цензура.
Однако же, если взять эти три последние века в их беспрерывных
трансформациях, то вещи предстают совсем иначе: вокруг и по поводу секса -
настоящий дискурсивный взрыв. Здесь нужно объясниться. Вполне возможно, что
имела место чистка, и довольно суровая, дозволенного словаря. Вполне
возможно, что были установлены настоящие кодексы риторики намека и метафоры.
Новыми правилами приличия, несомненно, отфильтровывались слова: полиция
высказываний. Равно как и контроль за самим говорением: гораздо более строго
было определено, где и когда о нем нельзя говорить; в какой ситуации, между
какими говорящими и внутри каких социальных отношений; таким образом были
установлены регионы если не полного молчания, то, по крайней мере, такта и
сдержанности: например, между родителями и детьми, воспитателями и
учениками, хозяевами и слугами. Здесь, почти наверняка, существовала
настоящая экономика ограничений. Она интегрировалась в эту политику языка и
речи - с одной стороны, спонтанную, а с другой - заранее согласованную,
которая сопровождала социальные перераспределения в классическую эпоху.
Зато на уровне дискурсов и их различных областей имеет место почти что
обратный феномен. Дискурсы о сексе - дискурсы специфические, разнообразные
одновременно по своей форме и по своему объекту,- не прекращая размножались:
своего рода дискурсивная ферментация, которая ускорилась с XVIII века. Я
думаю здесь не столько о вероятном размножении "недозволенных" дискурсов,
дискурсов-нарушений, которые откровенно называют секс оскорбления ради или в
насмешку над новым целомудрием; затягивание потуже правил приличия при-
{i}112{/i}
вело, по всей видимости, в качестве противодействия к возрастанию в
цене и к интенсификации непристойной речи. Но главное - это умножение
дискурсов о сексе в поле действия самой власти: институциональное побуждение
к тому, чтобы о нем говорить, и говорить все больше и больше; настойчивость
инстанций власти в том, чтобы слушать, как о нем говорят, и заставлять
говорить его самого, явно все артикулируя и бесконечно накапливая детали.
Возьмем эволюцию католического пастырства и таинства покаяния после
Тридентского Собора. Мало-помалу прикрывается нагота вопросов, которые
формулировались в руководствах по исповеди в средние века, и даже многих из
тех, что были в ходу еще в XVII веке. Теперь уже избегают входить в детали,
которые такими авторами, как Санчес или Тамбурини, долгое время считались
необходимыми, чтобы исповедь была полной: взаимное расположение партнеров,
принятые позы, жесты, прикосновения, точный момент наслаждения - педантичный
обзор полового акта в самом его отправлении. Все более и более настойчиво
рекомендуется деликатность. Что касается грехов против чистоты, то нужна
самая большая предосторожность: "Эта материя напоминает смолу, и как бы с
ней ни обращались - даже если бы это делалось для того, чтобы очистить себя
от нее,- она тем не менее оставляет пятна и все-таки пачкает"1. А позднее
Альфонс де Лигуори предпишет начинать - чтобы иметь возможность при
необходимости этим и ограничиться, особенно в случае с детьми,- с "окольных
и несколько расплывчатых"2 вопросов.
Но язык может сколь угодно оттачиваться. Сфера того, о чем делаются
признания - и признания
______________
1 P.Segneri, {i}L'Instruction dupinltent{/i} (французский перевод,
1695), р.301.
2 A. de Liguori, {i}Pratique des confesseurs{/i} (французский перевод,
18S4), р.140.
{i}113{/i}
именно о плоти,- беспрерывно расширяется. Потому что контрреформация во
всех католических странах стремится сделать исповедь более частой, нежели
раз в году. Потому что она пытается навязать скрупулезные правила анализа
самого себя. Но особенно потому, что все большее и большее значение в
покаянии - она придает быть может, даже в ущерб другим грехам - всяческим
вкрадчивым проявлениям плоти: мыслям, желаниям, сладострастным фантазиям,
наслаждениям, слитным движениям души и тела,- все это отныне должно войти,
причем в деталях, в игру исповеди и наставления. В соответствии с новым
пастырством секс не должен именоваться без специальных предосторожностей; но
его аспекты, его корреляты, его эффекты должны быть прослежены вплоть до их
тончайших ответвлений: тень, промелькнувшая в гр±зах, задержавшийся в
сознании образ, непредотвращенное сообщничество между механикой тела и
попустительством духа - обо всем должно быть сказано. Двойная эволюция
нацелена на то, чтобы сделать из плоти корень всех грехов и переместить
самый важный момент во всем этом с собственно акта на столь трудную для
восприятия и формулировки смуту желания; поскольку это зло, поражающее
человека всего и в самых скрытых формах,- "проанализируйте старательно все
способности вашей души, память, рассудок, волю. Проанализируйте с точностью
также и все ваши чувства. [...] Еще проанализируйте все ваши мысли, все ваши
речи и все ваши действия. Проанализируйте все, вплоть до ваших снов, чтобы
узнать, не дали ли вы, когда бодрствовали, на них своего согласия. [...]
Наконец, не считайте, что в этой материи, столь щекотливой и опасной, хоть
что-то есть мелкое и незначительное"1.
____________
1 P.Segneri, loc. cit., pp.301-302.
{i}114{/i}
Таким образом, услужливый и внимательный дискурс должен следовать всем
изгибам линии соединения души и тела: под поверхностью грехов он выявляет
непрерывные прожилки плоти. Под прикрытием языка, который пекутся очистить
так, чтобы секс в нем больше не назывался прямо, бремя заботы о нем берет на
себя - и устраивает нечто вроде облавы на него - дискурс, претендующий на
то, чтобы не оставить сексу ни одного укромного местечка и не дать ему
перевести дыхание.
Быть может, именно здесь впервые заставляет себя принять - в форме
всеобщего принуждения - это, столь характерное для современного Запада,
предписание. Я говорю не об обязательстве сознаваться в нарушениях законов
секса, как того требовало традиционное покаяние, но о задаче почти
бесконечной: говорить - говорить себе самому и говорить другому и столь
часто, насколько возможно,- все, что может касаться игры неисчислимых
удовольствий, ощущений и мыслей, которые через душу и тело имеют некоторое
сродство с сексом. Этот проект "выведения в дискурс" секса сформировался уже
довольно давно - в традиции аскетизма и монашества. XVII век сделал из этого
правило для всех. Скажут, что на самом деле это было применимо только к
очень немногочисленной элите; масса же верующих, ходивших на исповедь лишь
от случая к случаю в течение года, избегала столь сложных предписаний. Но
безусловно важно здесь то, что обязательство это было зафиксировано, по
крайней мере, как идеал для всякого доброго христианина. Установлен
императив: не только признаваться в поступках, противоречащих закону, но
стараться превратить свое желание - всякое свое желание - в дискурс.
Насколько возможно, ничто не должно избежать этого формулирования, пусть
даже слова, которые оно использует, и должны
{i}115{/i}
быть тщательно нейтрализованы. Христианское пастырство установило в
качестве фундаментального долга задачу пропускать все, что имеет отношение к
сексу, через бесконечную мельницу речи'. Запрет на некоторые слова,
благопристойность выражений, всякого рода цензура словаря - все это вполне
могло бы быть только вторичными диспозитивами по отношению к этому основному
подчинению: только способами сделать это подчинение морально приемлемым и
технически полезным.
Можно было бы прочертить линию, которая пошла бы прямо от пастырства
XVII века к тому, что стало его проекцией в сфере литературы, причем
литературы "скандальной". Говорить все,- повторяют наставники,- "не только о
совершенных поступках, но и о чувственных прикосновениях, обо всех нечистых
взглядах, всех непристойных речах/.../, всех допущенных мыслях"2. Де Сад
возвращает это предписание в терминах, которые кажутся переписанными из
трактатов по духовному руководству: "Вашим рассказам необходимы детали,
возможно более многочисленные и пространные; судить о том, что в страсти, о
которой вы повествуете, имеется относящегося к человеческим нравам и
характерам, мы можем лишь постольку, поскольку вы не скрываете ни одного из
обстоятельств;
впрочем, и мельчайшие подробности бесконечно полезны для того, что мы
ждем от ваших рассказов"3. В конце XIX века анонимный автор {i}My secret
Life{/i} все еще подчинялся этому предписанию; он был, без сомнения, по
крайней мере внешне, обычным распутником;
_____________
1 Реформированное пастырство, пусть и более сдержанным образом, также
установило правила выведения секса в дискурс. Это будет развернуто в
следующем томе - {i}Плоть и тело.{/i}
2 A. de Liguori, {i}Preceptes sur le sixime commandement{/i}
(французский перевод, 1835). р.5.
3 D.-A. de Sade, {i}Les 120 journees de Sodome,{/i} Pauvert, I, pp.
139-140.
{i}116{/i}
но ему пришла мысль продублировать свою жизнь, которую он почти
полностью посвятил сексу, скрупулезнейшим пересказом каждого из ее эпизодов.
Он просит иногда за это извинения, выказывая свою заботу о воспитании
молодых людей,- он, который напечатал (всего в нескольких экземплярах) эти
одиннадцать томов, посвященных детальным описаниям своих сексуальных
приключений, удовольствий и ощущений; скорее, стоит поверить ему, когда он
позволяет проскользнуть в своем тексте голосу чистого императива: "Я
рассказываю факты так, как они произошли, насколько я могу их вспомнить; это
все, что я могу сделать"; "в тайной жизни не должно быть ничего
пропущенного; нет ничего такого, чего следовало бы стыдиться. [...] никогда
не возможно слишком хорошо знать человеческую природу"1. Этот одинокий
человек из {i}Тайной жизни{/i} часто говорил,- оправдываясь в том, что он
это описывает,- что даже самые странные из его занятий, безусловно,
разделяют тысячи людей на земле. Но самое странное в этих занятиях состояло
в том, чтобы о них обо всех рассказывать, причем в деталях и день за днем, и
принцип этот был заложен в сердце современного человека добрых два века
назад. И скорее, чем видеть в этом необычном человеке отважного беглеца из
того "викториан-ства", которое принуждало его к молчанию, я склонен был бы
думать, что в эпоху, когда господствовали -- весьма, впрочем, многословные -
правила сдержанности и стыдливости, он был наиболее непосредственным и, в
некотором роде, наиболее наивным представителем многовекового предписания
говорить о сексе. Историческим происшествием были бы, скорее, случаи
целомудрия "викторианского пу-
___________
1 Неизвестный автор. {i}My secret Lifi,{/i} переиздано Grove Press,
1964*.
{i}117{/i}
ританства"; по крайней мере, именно они являлись бы некой
неожиданностью, изощренностью, тактическим поворотом в великом процессе
выведения секса в дискурс.
Этот никому не известный англичанин скорее, чем его государыня, может
служить центральной фигурой в истории современной сексуальности, которая
формируется в своей значительной части уже вместе с христианским
пастырством. Конечно же - в противоположность этому последнему,- для нашего
автора речь шла о том, чтобы усиливать ощущения, которые он испытывал,
усиливать их с помощью деталей того, что он об этом говорил; как и Сад, он
писал, в точном смысле слова, "единственно для своего удовольствия"; он
тщательно перемешивал писание и перечитывание своего текста с эротическими
сценами, по отношению к которым текст был одновременно и репетицией*, и
продолжением, и стимуляцией. Но, в конце концов, и христианское пастырство
стремилось оказать на желание - одним лишь фактом его полного и
старательного выведения в дискурс - специфические действия по овладению
желанием и по отвязыванию от него, но также и действие духовного обращения,
поворота к Богу, физическое действие блаженной боли: чувствовать в своем
теле укусы искушения и сопротивляющуюся ему любовь. Самое существенное как
раз здесь. В том, что западный человек в течение трех веков был привязан к
этой задаче: говорить все о своем сексе; что начиная с классической эпохи
происходило постоянное усиление и возрастание значимости дискурса о сексе; и
что от этого дискурса, сугубо аналитического, ждали многочисленных эффектов
перемещения, интенсификации, реориентации и изменения по отношению к самому
желанию. Не только была расширена область того, что можно говорить о сексе,
и людей вынуждали все время ее расширять, но,
{i}118{/i}
главное, к сексу был подключен дискурс; подключен соответственно
диспозитиву - сложному и с разнообразными эффектами,- который не может быть
исчерпан одним лишь отношением к запрещающему закону. Цензура секса? Скорее,
была размещена аппаратура для производства дискурсов о сексе,- все большего
числа дискурсов, способных функционировать и оказывать действие в самой его
экономике.
Эта техника, быть может, осталась бы связанной с судьбой христианской
духовности или с экономикой индивидуальных удовольствий, если бы она не была
поддержана и снова поднята на щит другими механизмами. Главным образом -
"общественным интересом". Не коллективным любопытством или восприимчивостью,
не новой ментальностью, но механизмами власти, для функционирования которых
дискурс о сексе стал - в силу причин, к которым еще нужно будет вернуться,-
чем-то исключительно важным. К XVIII веку рождается политическое,
экономическое, техническое побуждение говорить о сексе. И не столько в форме
общей теории сексуальности, сколько в форме анализа, учета, классификации и
спецификации, в форме количественных или причинных исследований. Принимать
секс "в расчет", держать о нем речь, которая была бы не просто моральной, но
и рациональной,- в этом была необходимость, и к тому же достаточно новая,
чтобы поначалу удивиться самой себе и искать себе извинений. Как дискурс
разума мог бы говорить об {i}этом{/i}*? "Редко философы устремляли уверенный
взгляд на эти предметы, расположенные между отвратительным и смешным,- там,
где нужно избегать одновременно и лицемерия и позора"1. И почти век спустя
медици-
___________
1 Кондорсе, цитируемый по J.-L. Flandrin, {i}Familles,{/i} 1976.
{i}119{/i}
на, от которой можно было бы ожидать меньшего удивления перед тем, что
ей надлежало формулировать, все еще спотыкалась в тот момент, когда начинала
говорить: "Тень, окутывающая эти факты, стыд и омерзение, которые они
внушают, во все времена отвращали от них взгляд наблюдателей... Я долго
колебался: включать или нет в это исследование такую отталкивающую картину
[...]"1. Существенное заключено не столько во всех этих сомнениях, в
"морализме", который они выдают, или в лицемерии, в котором их можно
заподозрить, сколько в признаваемой необходимости их преодолевать. Секс -
это нечто, о чем должно говорить, говорить публично и так, чтобы говорение
это упорядочивалось не разделением на дозволенное и недозволенное, даже если
сам говорящий сохраняет для себя это различение (именно тому, чтобы показать
это, и служат эти торжественные и предваряющие декларации); о нем нужно
говорить как о вещи, которую следует не просто осудить или быть терпимым к
ней, но которой следует управлять, включать ее в приносящие пользу системы,
направлять к наибольшему всеобщему благу, приводить к оптимальному
функционированию. Секс - это не то, о чем только судят, но то, чем
руководят. Он находится в ведении общества; он требует процедур управления;
заботу о нем должен взять на себя аналитический дискурс. Секс становится в
XVIII веке делом "полиции". Но в полном и строгом смысле, который придавался
тогда этому слову: не подавление беспорядка, а упорядоченное взращивание
коллективных и индивидуальных сил: "Посредством мудрости его регламентаций
укрепить и увеличить внутреннюю мощь Государства, и поскольку мощь эта
обеспечивается не толь-
________________
1 A.Tardieu, {i}Etude medico-legale sur les attentats aux moeurs,{/i}
1857, p.114.
{i}120{/i}
ко Республикой в целом и каждым из составляющих ее членов, но также и
способностями и талантами всех тех, кто ей принадлежит, то отсюда следует,
что полиция должна в полной мере заниматься этим богатством и заставлять его
служить общественному счастью. Этой цели, однако, она может достичь только с
помощью знания, которое у нее есть обо всех этих достояниях"1. Полиция
секса, то есть: не суровость запрета, но необходимость регулировать секс с
помощью дискурсов, полезных и публичных.
Всего лишь несколько примеров. Одним из великих новшеств в техниках
власти стало в XVIII веке появление "населения" в качестве экономической и
политической проблемы: население-богатство, население-рабочая сила, или
трудоспособность, население в равновесии между его естественным ростом и
ресурсами, которыми оно располагает. Правительства замечают, что они имеют
дело не просто с отдельными подданными или даже с "народом", но с
"населением": с его специфическими феноменами и характерными для него
переменными - рождаемостью, смертностью, продолжительностью жизни,
плодовитостью, состоянием здоровья, частотой заболеваний, формой питания и