Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
первой же встрече. Лорд Бэрлингтон уже его подбодрил:
смелости, мол, не хватит, так своей одолжу (а великодушный лорд с
пятидесяти шагов попадал в подброшенный талер).
Пари, таким образом, банкира не обрадовало. Он почел нужным самолично
посетить Карпати и высказать ему упрек, что, ввязавшись в опасную для
жизни авантюру, он нарушил договор.
- Ба, - сказал Абеллино, - где же тут опасность для жизни, она от меня
дальше, чем луна. Сначала еще пусть Рудольф женится на этой даме по
афганскому закону; неужто вы думаете, это ему удастся? Ни на меня, ни на
других богатых, щедрых, изящных кавалеров променять своего британского
поэта сия своенравная особа не захотела; почему же она его для Рудольфа
оставит, - для этого страдающего сплином, эксцентричного, как янки, чудака
меланхолика? Мало вероятно, но предположим все-таки. Мыслимо ли, однако,
чтобы человек в здравом уме покончил с собой с единственной целью -
выиграть пари? Капризничает просто Рудольф, за сенсацией гонится, а дойдет
до дела - одумается. Но, даже допустив все это, совсем уж невозможно
представить, чтобы и Шатакела покончила с собой лишь потому, что в Индии
такой обычай. Это же абсурд психологический. Женщина, у которой было целых
пятьдесят мужей; ведь сколько-то из них уже умерло.
- Да, но вы забываете, что она при их жизни с ними разошлась, -
религиозный долг уже утратил тем самым свое значение.
- Ах, да оставьте вы меня в покое с этим вашим крючкотворством!
И, засвистав, Абеллино поворотился к банкиру спиной.
Прекрасный ответ, коли впросак попал.
Индийская гостья со всем пылом души искала между тем неизвестного
своего рыцаря. Пыл этот перешел сначала в гнев, потом в отчаяние: его
нигде не было.
Целыми днями разъезжала она по Парижу, обедая в ресторанах, обходя
самых посещаемых публикой мороженщиков, а вечером - театры, где в бинокль
изучала все мужские лица; но тщетно! Его найти не удавалось. Да и отыщешь
разве в безбрежном людском море, кого пришлось увидеть только раз? Исчез,
канул бесследно. Кто же это мог быть? И зачем ему скрываться? Может, он
вообще не показывается никому? Ведь даже толков о нем не слышно никаких.
Так близко от пего стояла, руку держала в руке, так безраздумно отдалась
под его защиту - и даже словечко забыла сказать, просто спросить: "Как вас
зовут? Когда я вас еще увижу?" Хоть на эти вопросы обладать ответом
кажется теперь величайшим счастьем.
Ночи напролет не смыкает она глаз. Старая Хюрмала, еще ее кормилица,
по-своему, по индусски, ворожит ей, гадая, кто этот юноша, увидит ли она
его.
На низенький столик ставит пузатый, длинногорлый сосуд из стекла,
полный влаги, густой, но бесцветной. В узкое горлышко льет другую
прозрачную, золотистую жидкость, и сосуд тотчас туманится внутри, будто
набухая облаками, которые, клубясь, опускаются вниз, все сгущаясь, темнея.
Как осядут, внутренность сосуда чудесным образом оживает, словно фигурки,
тени проступают, колеблясь, тесня и сменяя друг друга. То знакомые лица,
то очертания домов, городских улиц мнятся разгоряченному воображению.
Постепенно темные клубы проскваживаются будто радугой. Росная зелень лугов
и алый румянец зорь трепещут, мерцают в них; фигуры волшебным отблеском
озаряются изнутри. Наконец игра туманных картин замедляется, очертания
смываются, радужные краски блекнут, чудесное коловращение опадает, и одна
тусклая, безжизненно серая мгла заволакивает все.
Старуха дуэнья, чье лицо, не избороздив, лишь выдубило благосклонное
время, нижет, плетет усердно связные истории из смутных образов,
наплывающих хаотически друг на друга; объясняет своей госпоже, где сейчас
юный незнакомец и что с ним. Вот гуляет по цветущим лугам, идет куда-то, -
кругом ало и зелено все. Вот ушел, и все траурно-синим, лиловым стало. А
там что за коричневые пятна позади? Убийцы наемные это - выслеживают его,
подстерегают. Но рощи, леса укрывают молодого человека, густо-зеленая
листва смыкается над ним, прячет ото всех. А вон там, дальше, - фигурка
какая-то бледно-желтая проглядывает, проступает сквозь туманные картины,
будто ищет кого. Но встретиться, нет, не может. Личики младенческие
понизу, змеи летучие поверху сопровождают фигурку: счастье и клевета. Вот
обе почти уже рядом: желтая замирает, личики розами расцветают и обвивают
ее, змеи голубками вспархивают над ними. Кружатся фигурки, ах, как быстро!
Встретятся сейчас. Встретились, слились воедино, - о, диво дивное! Весь
волшебный сосуд разом вспыхнул дрожащим розовым пламенем. Госпожа, кого
ждешь, придет за тобой, полюбит тебя! Фигурки долу клонятся, тускнеют,
расплываются. И ты полюбишь, и ты - его одного, уже навсегда.
Сладостные сны снились той ночью Шатакеле, хотя, пробудясь, убедилась
она, что чашки с эликсиром не трогала. Не оттого, значит, ее сны.
Шатакелу одели; наряд ее сшит был по той фантастической моде, которую
подсказало ей собственное, жадное до всего необычного воображение, сочетав
покрой индийский и европейский. Перехватывающая лоб белая лента, которая
удерживает ниспадающую назад волну черных волос, длинная светло-желтая
шелковая накидка, оставляющая открытыми руки в гладких металлических
браслетах и спереди, меж оборок, - замечательно красивую узорчатую
индийскую юбку. Одни лишь восточные ткачи отваживаются подбирать такие
цвета, кричаще-яркие и все же гармоничные. На груди - тройной рубиновый
аграф, а на тонкой изящной талии и стройных бедрах - совсем уж вразрез с
тогдашними донельзя прозаичными кургузыми платьями - широкий, расшитый
золотом и серебром красный кушак.
На звонок ее входит Хюрмала и, пока камеристки заплетают, укладывают
волосы в тяжелые крупные витки, - подает визитные карточки, оставленные
накануне посетителями. Вчера Шатакела не принимала, сказавшись больной, -
то ли вправду измученная любовным своим недугом, то ли из каприза.
Хозяйка дома просматривает карточки. Сплошь знакомые, надоевшие,
отвергнутые все люди. Ах нет, есть и новый один.
Единственное имя, которого она не слышала пока. Единственное, которое
невозможно даже прочесть по правилам знакомых ей языков. Фамилия впереди -
так нигде не пишутся, ни в одной известной ей стране. Ведь вот и остальные
не в обратном же порядке напечатаны: Vicomte Abellino de Carpathy; Comte
Fennimore de l'ile de Szigetvar; Chevalier Charles de Calacci [виконт
Абеллино де Карпати; князь Фенимор де л'иль де Сигетвар; шевалье Шарль де
Калаччи (франц., итал.)] (читай: Карой Калачи). Почему же этот такой
оригинал? И титул на последнем месте, в самом конце: "Сент-Ирмаи Рудольф,
барон".
Все карточки выскользнули у нее из рук, одну эту положила она на
колени.
А вдруг это он, кого она так ждет? Магический сосуд предсказал встречу,
значит, должно сбыться.
Бедная пришелица из Индии! Она даже помолиться не могла об исполнении
своих желаний; даже этого утешения лишенная, только немой тоске, да
обманчивым чарам, да быстролетным грезам предавалась ее душа.
- Никого ко мне не впускать! - велела она Хюрмале. - Только того, кто
вот эту карточку оставил. Не придет он еще, не обещал?
Никто из прислуги не мог припомнить.
- Каков он собой с виду, лицом? - с жадным нетерпением расспрашивала
госпожа.
Но никто толком не знал. Как-то сумел он обмануть их внимание, и вместо
него описывали остальных, и без того известных Шатакеле.
В томительном, неотступном беспокойстве прошел день. Коляски,
кабриолеты останавливались по временам у ее отеля, колокольчик дребезжал у
ворот, и экипажи уезжали опять. Являлись все не те, кого поджидали.
Уже вечер наступил. Вконец измученная ожиданием, Шатакела не находила
себе места: то приляжет, то вскочит, за одно занятие примется, за другое -
и бросит.
Вдруг колокольчик у привратника снова звякнул, и острый слух афганки
уловил звук мужских шагов по лестнице.
Сердце ее заколотилось.
Он!
Прижав руки к груди и глаз не смея поднять, опустилась Шатакела на
краешек кушетки. Она робела, замирала, как юная девушка в ожидании жениха.
Зашуршали ковры; кто-то шел. Он, он! И, не глядя, Шатакела уже знала,
что он.
Да ведь и сколько раз уже рисовалось: вот входит юноша, ее отважный
герой; взор его, холодно сосредоточенный на пожаре, теперь так чарующе
ласков; глаза, смотревшие смерти в лицо, лучатся нежностью; подсел и
шепчет на ухо... сколько снилось...
И сейчас так же, в точности.
Юноша вошел, поздоровался тихо, устремил на нее чарующе-проникновенный
взгляд, полный самой нежной любви, подсел... и Шатакела испугалась: неужто
и это лишь сон?
Но нет. Он въявь сидит рядом, - тот, кого она ждала, искала, любила.
Это не греза уже: плечо ощущает теплое его дыхание.
- Так вы, значит, - Рудольф? - едва слышно, как с бесплотным видением,
которое вот-вот опять исчезнет, заговорила Шатакела. - Как я истомилась,
не зная, как в мыслях назвать вас, видя перед собой лишь ваше лицо и не
имея, кому сказать...
- Я тоже много думал о вас, - ответил Рудольф, на чьем лице и в этот
момент не отражалось ничего, кроме обычного ледяного спокойствия. Лишь
влюбленным глазам виделась в нем ласка. Вот такие бледные, хладные лица
несут погибель прекрасному полу. Мужчины к ним равнодушны, но женщин,
влюбленных женщин они сводят с ума. - Знаете, что думал я в тот роковой
час, когда вы вверили мне вашу жизнь?
- Разве обо мне вы думали тогда?
- Я думал: едва дети будут спасены и вы одна останетесь внизу, отпущу
веревку и вместо того, чтобы вытаскивать вас, сам брошусь вниз; там оба мы
и погибнем.
- О, зачем вы не сделали этого! - с невыразимой тоской воскликнула
собеседница.
- Какой-то добрый дух, ваш покровитель, шепнул вам, когда последние
были спасены, заглянуть в горящий дом, не остался ль и там кто-нибудь.
- Да, я почувствовала, будто кто меня толкнул: поди туда.
- Вошли и вынесли ребенка, который спал там в колыбельке, и с ним,
привязав его к груди, ухватились за веревку. И я не мог уже сделать того,
что хотел.
- А какое было бы это счастье для меня! Погибшие в пламени сразу
возносятся на солнце, а кого закапывают, тем еще долго ждать, пока они
совсем истлеют, обратятся в пылинки, вот какие танцуют в лучах там, между
портьер, и солнце поодиночке притянет их к себе. Умереть от огня и любви,
как женщины у меня на родине, - что прекрасней этого?
Рудольф мягко взял за руку удивительную эту женщину.
- Шатакела! Будь моей женой.
Та задрожала вся, не в силах ответить.
- Поезжай к мужу и, не медля, порви с ним! Я отправлюсь за тобой,
женюсь на тебе и буду тебя любить, покуда жив.
Афганка побледнела как воск, губы ее побелели. Трепеща, словно в жару,
поникла она к ногам молодого человека, который подхватил ее, удерживая за
гибкую талию, - и только ощутив на своей склоненной шее горячие губы,
пришла в себя.
- Что ты наделал! - вскочив и испуганно заслонясь рукой, вскричала она.
- Поцеловал, когда я не твоя, не оставила еще мужа. Злые духи погубят меня
теперь.
- Я встану меж тобой и ими! - сказал Рудольф, привлекая к себе Шатакелу
с неодолимой силой.
Час спустя она была уже на пути в Кале.
Рудольф обещал через два дня последовать за ней.
И тут время задаться вопросом: что это, быль или небылица? А если не
выдумка, как это могло получиться? Откуда в тридцать лет такая
пресыщенность жизнью и эксцентричность, это презрение к миру,
неестественный ход мыслей?
Сейчас объясним.
Это болезнь; но не печени или селезенки, а души - и обыкновенно
великой, ибо мелкие души быстро находят себе место под солнцем. Это
проклятие бездействия, тяготеющее над теми, кому дарованы способности
исключительные, но кто не нашел, да и не искал предназначенного ему поля
деятельности, - и вот те же духовные силы наказанием стали для них, ибо
ничтожным показался им мир и бесполезным все сущее в нем, не стоящим ни
труда, ни размышлений, ни любви. А поищи они, и обрели бы нечто, достойное
и приложения рук, и умственного труда, и глубочайшей сердечной
привязанности: за неимением иного хоть родину, наконец.
Десять дней минуло после отъезда Шатакелы, а письма от нее все не было,
хотя она обещалась тотчас по прибытии известить Рудольфа.
В конце концов он решил сам поехать за ней в Лондон.
Истинная то была любовь или всего лишь инстинктивная жажда ее, - вроде
тех страстей, которые человек сам в себе разжигает, беспрестанно думая о
них?..
Накануне отъезда сходил он напоследок в театр и никогда еще не скучал
так. Все показалось ему донельзя глупым и отталкивающим. Мадемуазель Марс
декламировала особенно фальшиво, клакеры нахальничали особенно
бесцеремонно, девицы в ложах кокетничали особенно бессовестно, а юные
титаны никогда не несли подобной околесицы: тоска одна и мученье смотреть
на все на это. Под конец он уже и не смотрел, а, развалясь в ложе,
приготовился основательно повздорить с первым, кто заявится к нему.
Дверь и вправду распахнулась. Мрачнее тучи, Рудольф покосился
вполоборота и увидел графа Иштвана.
Вот досада, и побраниться толком нельзя. К Иштвану Рудольф питал нечто
вроде инстинктивного почтения.
Но юный граф и не собирался ему надоедать, только сказал тихонько из
дверей:
- Можно тебя на несколько слов? Там Эсеки, они прямо из Лондона и
узнали, что ты здесь; старой графине очень хотелось бы с тобой поговорить.
Неописуемо кислая мина была ответом на радостное это известие. Решась
наконец, Рудольф приподнялся с таким усилием, будто паровую машину
приводил в движение, и предоставил Иштвану вести себя, куда тому угодно.
Граф Иштван отворил перед ним дверь в одну из лож бенуара.
Упомянутое семейство было одним из известнейших в Венгрии. В ложе
находились две его представительницы: бабушка, славная, добродушная
старуха, и ее семнадцатилетняя внучка, с которой провела она в Лондоне
зиму.
Пожилая дама во всем хранила верность модам времен еще Империи: большой
пудреный парик, который ей, здоровой, румяной матроне, был, впрочем, очень
к лицу; высокий корсаж с вышитым цветами поясом; узкое, облегающее платье
с короткими рукавами; огромный, с павлиний хвост, расписной веер и
замшевые перчатки до локтей.
Графиня занимала лучшее место, напротив сцены. Внучка, Флора, сидела
наискосок; восхитительно красивое ее личико лишь благодаря свойственному
ему выражению доверчивой серьезности не сводило мужчин тотчас же с ума.
Спокойная уверенность взгляда, мягкий овал лица, окруженного, казалось,
тихим сиянием, если не отрываясь смотреть на него, тонкие брови над ясными
очами, нежные губы - все вместе складывалось в некую гармонию невинности,
одно лишь созерцание которой отвращало от vulgivagae Veneris
[простонародной Венеры (лат.); здесь: от вульгарных, чувственных
помыслов]. Это было одно из лиц, не возбуждающих страстей, хотя и
совершенных по красоте.
Поглощенная происходящим на сцене, она, даже оборотясь с ласковой
вежливостью к вошедшим и кивком поздоровавшись, не отдала им своего
внимания целиком.
- И не поговоришь с вами, если с полицией не приведешь, противный вы
человек, - шутливо напустилась графиня Эсеки на Рудольфа. - Мы-то
надеемся, что в театре его встретим, а он вместо того, чтобы ложи
рассматривать, в угол забился и совсем не глядит. Что это вы о подобающем
месту и времени любопытстве забываете? Нехороший вы, сударь, человек,
всегда уехать норовите, едва мы приедем, будто нарочно избегаете. Но на
этот раз выследили вот вас и подстерегли.
- Я избегаю? - спросил Рудольф, как только разговорчивая графиня дала
возможность вставить словечко. - Я никогда не забываю о долге вежливости
по отношению к вам.
- Да только завтра трудно было бы ее засвидетельствовать, так как мы
отбываем уже в милую нашу Венгрию.
Легкое саркастическое подергиванье в лице Рудольфа показало, что на уме
у него приблизительно следующее: "Как же, как же: и рапс уже косят, и овец
стригут; хорошей хозяйке сейчас самое место там". Вслух же он сказал:
- Рано что-то вы Англию оставили: охота, бега, морские прогулки,
веселые пикники на острове Джерсей только начинаются.
- Из-за нее не стала задерживаться, из-за внучки; она и зимой еще домой
просилась.
Только теперь внимательней взглянул Рудольф на "внучку", которую знал
еще резвой девчушкой, и чуть не ахнул, пораженный ее целомудренно-зрелой
красотой. Как дивно расцветает, иной раз за несколько лет, малообещающее
детское личико!
- Мадемуазель Флора скучала, значит, в Лондоне? - сказал он, обращаясь
уже прямо к девушке, быть может, с намерением заставить ее разговориться -
или полюбоваться краской смущения на прелестном лице.
Но заботливая бабушка имела похвальное обыкновение сама за нее
отвечать, не давая в обиду "ребенка".
- Ах, сударь, с чего это ей скучать, она дитя еще, всему рада, ни мужа
пока, ни поклонников, скуке-то чтобы научиться.
- Благодарю за комплимент от лица всей мужской половины человечества, -
живо отпарировал Рудольф, кого среди знакомых юных собеседников графиня
Эсеки особо отличала как упорнейшего и находчивого полемиста. - Тоска по
родине, одним словом? - опершись о подлокотник, продолжал он. - Томление
романтическое по "Тисе белокурой", по тихому переплеску мельничного колеса
в тени тисаварадских тополей... Средь василечков побродить, на цыган за
околицей поглядеть, как они варганчики [варган - старинный народный
музыкальный инструмент: согнутая лирой железная полоска со стальным
язычком посредине] свои ладят, в воскресенье в церкви проповедь
возвышенную послушать...
- Ах, оставьте ваши сарказмы, сударь, - перебила графиня, - не в
Тисаварад мы собрались колеса мельничные слушать. Уж больно пейзанские
представления у вас о тоске по родине, коли одними василечками можно ее,
по-вашему, утолить. Мы и в Венгрии в большом городе жить хотим.
- Еще лучше. Дебрецен, Сегед, даже Ходмезевашархей редкими
достопримечательностями порадовать могут. Вот в Дебрецене, скажем, прямо
посредине города большой, во всю улицу, мост. Ему уже потому равного в
Европе нет, что он на сухом месте выстроен. То-то любопытно будет по нему
походить.
- И опять ошиблись. Мы очень эти большие хлебные города почитаем, но
жить будем в Пеште.
- Ах, я и забыл, что он тоже в Венгрии. Ну, в Пеште вы, по-моему, и не
заметите, что в Венгрии живете. Пешт - это и не мадьярский город, это
немецко-еврейская колония какая-то. Венгерскую речь там разве что на
керешском да кечкеметском гостином дворе услышишь, и то на ярмарку только.
- Пусть так, сударь. С нами их будет больше - тех, от кого ее можно
услышать. Давно лелеяла я одну странную идею, да все ждала, пока внучка
подрастет. А теперь вот в Пеште будем жить безвыездно. Зданий красивых там
мало, вот и выстроим где-нибудь в хорошо расположенном месте особняк
получше. А летнее жилье в будайских горах будет у нас. Все работы только
венгерским мастерам и художникам постараемся поручить. Дадим одаренным
поэтам, людям искусства возможность жить в столице; большой дом будем
держать, откуда все чужестранное будет изгнано. Мадьярскую речь,
мадьярскую музыку услышит публика в комнатах и залах, мадьярские газеты
найдет на столах - и брать у нас будет читать. Или вы думаете, не удастся
нам кружок, салон такой открыть?
И графин