Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мариенгоф Анатолий. Бессмертная трилогия -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -
брат, ложись. Завтра рано вставать. - Я, папа, завтра не пойду в институт. - Почему? - Кончаю поэму. - Ну, как? Вытанцовывается? - Не знаю. Скоро тебе прочту. - Жду с нетерпением. Ну, пиши, пиши. Я оставлю Дуняше записку, чтобы тебя не будила. - Спасибо, папа. Спокойной ночи. И целую у него руку. А в детстве я любил засыпать, положив себе под голову эту большую ласковую руку, которая не дала мне ни одного шлепка. Весной меня не допустили к переходным экзаменам: три годовые двойки - по алгебре, по геометрии и по латыни. "Сел! Второгодник!" Огорчился я смертельно. Отец меня утешал: - Экой вздор! Ну, кончишь институт на год позже. Зато, мой друг, ты написал две поэмы и несколько десятков стихотворений. Из них, по-моему, три-четыре хороших. Но Дворянский институт мне окончить не довелось. Дела сложились так, что мы должны были осенью того же года уехать из Нижнего. Отец принял представительство на Пензу и Пензенскую губернию английского акционерного общества "Граммофон" ("Пишущий Амур") с процентами от оборота, довольно значительного, так как общество давало широкий индивидуальный кредит на аппараты и пластинки. К средней школе у меня была лютая ненависть. - Я, папа, не имею ни малейшего желания сидеть лишний год за проклятой партой. - Что же делать, мой друг? - Буду заниматься летом, - ответил я. - А осенью в Пензе держать экзамен по всем предметам в следующий класс. - Недурная мысль. Но я думал, что мы поедем месяца на два в Швейцарию, - сказал отец. Он еще в декабре задумал этот променад. Из Москвы, Берлина и Женевы выписывал путеводители и читал их с превеликим увлечением. - Нет, папа, мне, к сожалению, не до путешествия. - Ну, тогда мы и не поедем. Я буду тебе подыскивать хорошего репетитора. Он снял пенсне. - По моим сведениям, в Пензе имеется частная гимназия некоего Пономарева. Вот, значит, и сыпь туда - полегче будут экзаменовать. Особенно воспитанника Дворянского института. Я этих Пономаревых, этих интеллигентов из поповского племени, немного знаю: на них гипнотически действуют ваши дурацкие фуражки с красными околышами и с геральдическими гербами. Отец оказался прав: экзаменовали меня кое-как, наспех - словно боялись, что я возьму да и срежусь. Даже по геометрии и по алгебре я получил пятерки. Моя фуражка с дворянским околышем да красный воротник мундира действительно зачаровали господина Пономарева. Начало занятий. Первый день. Я подавлен пономаревской гимназией: облупившиеся крашеные полы, как в небогатых кухнях; темные потолки с потрескавшейся штукатуркой; плохо вымытые оконные стекла. "Чтобы жизнь казалась потускней!" - говорю я себе. А уборная!.. Зашел и выскочил. Защемило сердце. Вспомнилась институтская: зеркала, мрамор, писсуары, сверкающие январской белизной; горящая медь умывальников; мягкие махровые полотенца. Эх-хе-хе! Как только я появился в классе, ко мне подошел плотный гимназист на коротких ногах и с большой головой. - Сергей Громан, - представился он. У гимназиста бьми волосы ежиком и мыслящие глаза. Даже чересчур мыслящие. А рот этакий девический, капризный, с припухлыми, как у Лидочки Орнацкой, розовыми губками. - Хотите, Анатолий, сидеть со мной на парте? - Буду очень рад. - А теперь разрешите вас познакомить с товарищами по классу: Синебрюхов... Васильев... Петров... Никаноров... Коган... Я пожал тридцать шесть рук. Всклокоченный щетинистый "дядька" позвонил в колокол, давно не чищенный мелом. Мы вошли в класс. - Вот наша парта, - сказал Сережа Громан с гордой ноткой в голосе. Ух, в первом ряду! Все погибло. Теперь и не посочинять стихи во время геометрии, и не почитать из-под парты Александра Блока на латинском уроке. Блоком я бредил и наяву и во сне. Даже восьмилетняя сестренка вслед за мной истомно тянула с утра до вечера: Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, аи... А за обедом она страстно убеждала отца, что Александр Блок "гениальней Пушкина", сказки которого уже прочла, Большая перемена. Мы с Громаном ходим под ручку по "обжорному залу". Так называется большая комната с ненатертым паркетом. В ней широкобедрая грудастая бабуся, с лицом, обсыпанным бородавками и бородавочками, торгует холодными пирожками, плюшками и бутербродами с вареной колбасой без горчицы. - А вы знаете, Анатолий, где я родился? - спрашивает Громан. - Где? - В тюрьме. В одной камере сидела мама, в другой папа. И складывает губки кокетливым бантиком. "Вот так бал!" - грустно думаю я. - А кто ваш отец теперь? - Теперь у него бюро. Я смотрю на своего нового друга искоса: чудное занятие! В молодости, значит, папочка с мамочкой людей грабили и резали, за что и угодили в тюрьму, а теперь они их по первому разряду хоронят. Им, вероятно, принадлежит Бюро похоронных процессий на Московской улице против аптеки Маркузона. Возвращаюсь домой с насупленными бровями и вытянувшимся носом. - Что с тобой, Толя? - Да вот, папа, новым другом обзавелся. Очень приятная семья! В недалеком прошлом его папочка и мамочка уголовные преступники. Сам он родился в тюрьме. - Любопытно! - Теперь они зарабатывают деньги на покойниках. - То есть? - Ты, наверно, заметил на Московской улице против аптеки большую черную вывеску Бюро похоронных процессий. Такими бодрыми золотыми буквами написано: ВЕЧНОСТЬ - Видел. - Их предприятие. Отец, улыбнувшись, закуривает толстую душистую папиросу: - Это тебе новый друг рассказал? Сам рассказал? - Конечно. Всю большую перемену мы с ним под ручку ходили. Пока меня не стошнило. Трупами, понимаешь ли, от него пахнет. - Пылкая поэтическая фантазия! Я сердито возражаю: - Ничего подобного! - Папочка, - хнычет сестра, - я ку-у-шать хочу. Отец звонит в колокольчик, чтобы Настя подавала. - У твоего нового друга, Толя, очень интересная биография. Тебе повезло как будущему писателю. - Безумно! - бурчу я. - Сплошное везенье! Как тебе в карты. Отец постоянно проигрывал. - Расскажи еще что-нибудь. - Пожалуйста, с наслаждением. И я рассказываю о сортире в пономаревской гимназии. Теперь уже тошнит сестренку. - Хватит, Толя! Прекрати! - обрывает отец. - Как-нибудь переживешь и это несчастье. - Легко сказать - "переживешь". Мне, папа, в этом заведении три года учиться. Отец протирает пенсне полоской замши и говорит, как всегда, негромко: - Чистое полотенце в уборной - это, конечно, важно. Но все же, думается, не самое важное в жизни. А вообще сия обыкновенная российская гимназия мне куда больше по душе, чем твой безмозглый институт. Кстати, в который ты поступил из-за моей мягкотелости. Тетя Нина настояла. Ох уж эта мне аристократка! Старая дева тетя Нина была классной дамой в московском женском Екатерининском институте, что "против Красных ворот". Так мы писали ее адрес на конвертах. Примерно с трех лет она называла меня не иначе как "Анатоль" и любила той сумасшедшей любовью, которой любят старые девы своих собачонок и кошек. - Боб, - обращалась она к отцу деловым тоном, - я для Анатоля наметила приличную партию. Моя воспитанница, княжна Натали Черкасская. Вы, Боб, наверно, слыхали - их родовое имение тоже в Арзамасском уезде. Тетя Нина говорила "тоже", потому что она и моя мама, урожденные Хлоповы, были из-под Арзамаса, родившись и проведя раннее детство в хиленьком, разоренном именьице. - Вы, Боб, вероятно, знаете по истории, что у царя Алексея Михайловича была невеста Хлопова? Мы этого рода! - при каждом удобном случае лгала тетя Нина. А дед мой по отцовской линии из Курляндии. В громадном семейном альбоме я любил его портрет: красавец в цилиндре стального цвета, в сюртуке стального цвета, в узких штанах со штрипками и черными лампасами. Он был лошадник, собачник, картежник, цыганолюб, прокутивший за свою недлинную жизнь все, что прокутить было можно и что нельзя. - И умер, как Вильям Шекспир! - говорил отец. - После доброй попойки. Отец был москвичом. Он воспитывался в дорогом неказенном учебном заведении, но уже по-сиротски - на чужие деньги, на деньги миллионера Коншина, неразлучного друга моего роскошного деда. Разговоры о моей женитьбе начались, когда мне было лет двенадцать. - Что вы на это скажете, Боб? Право, надо как следует подумать о Натали Черкасской. - Милая Ниночка, - отвечал отец, пытаясь спрятать улыбку под мягкие золотистые усы, - а может быть, вам удастся просватать ему принцессу Гессенскую? - Ах, Боб, - сердилась тетя, - с вами никогда нельзя поговорить серьезно! Но я несколько отклонился от рассказа. Всю ночь я проворочался в кошмарах: Сережа Громан запихивал меня в гроб; я сопротивлялся; меня это не очень устраивало; но он в конце концов запихнул, взгромоздил крышку и стал ее заколачивать громадными гвоздями. - Вставайте, Анатолий Борисович. Пора! А то на урок опоздаете. Сжалось сердце: "О Господи, идти в эту проклятую гимназию!" А во время второй перемены выяснилось, что Владимир Густавович Громан (отец Сережи), бывший политический ссыльный, стоял во главе не безнадежной "Вечности" - похоронного бюро, а Пензенского статистического бюро, лучшего в Российской империи. ) В семнадцатом году, при Керенском, он был продовольственным диктатором Петрограда. Теплый осенний вечер. Веснушчатое небо. Высокие степенные деревья нарядились в золото и пурпур, как шекспировские короли. Мы расхаживаем с Сережей Громаном по дорожкам Поповой горы и философствуем. В этом возрасте обычно больше всего философствуешь. Впрочем, в ту эпоху русские начинали философствовать, едва вызубрив таблицу умножения, а кончали, когда полторы ноги уже были в кладбищенской яме. Самые сложные вопросы жизни и смерти мы с Сережей решали легко, просто и смело. Даже те, которые неразрешимы. Например: вопросы счастья, семьи, любви, верности. Значительно проще вопрос "меню". Рано или поздно человечество с ним справится: все будут не только сыты, но и есть то, что им нравится. В этом я убежден. Внизу, под нами, светятся яркие огни в окнах одноэтажных домиков. Но самих домиков не видно. И улиц не видно. И то, что раскинулось у подошвы Поповой горы, представляется мне южным морем, бухтой, кораблями на рейде. А эти мигающие яркие точки - фонарями на мачтах. Шагая в задумчивости, я говорю: - Вокруг каждого огонька - человеческие жизни... Жизни, жизни и жизни! И они лепятся к этим ярким точкам, как дачная мошкара. Я говорю не слишком просто. Это от молодости - говорить красиво и литературно гораздо легче, чем говорить просто, по-человечески. - Но почему мошкара? - обижается Сережа за всех людей, населяющих землю. Я упрямо повторяю: - Однодневная мошкара со своими маленькими радостями и жалкими несчастьями. Сережа недоволен моими словами и моей правдой. Его розовые девичьи губы складываются капризным бантиком. - Вот мы с вами, Анатолий, и должны бороться за то, чтобы люди не крутились, как мошкара, со своими маленькими несчастьями. К черту их! Я молчу, но про себя думаю: "Э, безнадежное занятие!" - Человек должен парить, как орел! - говорит сын меньшевика. И поднимает свои мыслящие глаза к небу: - Парить в звездах! Я морщусь. Я не переношу высоких, напыщенных слов, как пересахаренного варенья. Сухие листья шуршат под ногами. В общественном саду оркестр вольной пожарной дружины играет вальс "На сопках Маньчжурии". Да простят мне изощренные ценители и знатоки музыки, но я считаю, что на свете не было и нет прекрасней, трогательнее этих звуков. - Скажите, Анатолий, вы читали "Капитал" Маркса? - обращается ко мне Громан со всей строгостью. - Нет. - Завтра я принесу вам оба тома. - Толстые? - Очень. И все-таки вам придется прочесть. - А это не слишком скучно? Мой новый друг, выпрямившись на бревнышках своих коротких ног, принимает величественную позу: - Для глупцов и мерзавцев скучно! "Погиб во цвете лет! - думаю я. - Заставит прочесть". - Ну как же, Анатолий? Принести? - Пожалуйста, - отвечаю ему со вздохом. - Не могу же я быть в ваших глазах глупцом или мерзавцем. - Полагаю! - снисходительно отзывается Сережа. "Капитал" более или менее прочитан. В это трудно поверить даже мне самому. Мало того: в потайном ящике секретера у меня лежат брошюрки в ярко-красных обложках: "Рабочий вопрос", "Аграрный вопрос", "Диктатура пролетариата". В 1905 году эти брошюрки выходили легально. А нынче я могу за них вылететь даже из пономаревской гимназии. Это приятно щекочет самолюбие. Перелистываю свой юношеский дневник. Фиолетовые чернила выцвели, потускнели. Вот запись тех дней: "Бездельники едят жирно и сладко, утопают в енотовых шубах и разъезжают на рысаках. А те, которые на них работают, всегда полусыты и волочат ноги от усталости. Может ли с этим примириться честный человек?" Сережа Громан приходил ко мне почти каждый вечер. Мы поселились на Казанской улице "в большом двухэтажном доме". Так говорила Настя про наш шестиоконный дом из некрашеного кирпича. На Казанской улице он действительно "большой", потому что все остальные дома деревянные, одноэтажные, не всегда с мезонинами. Настя - тридцатилетняя вдова. У нее было все "тиколка в тиколку", как говорил отец. Тиколка в тиколку - носа, глаз, ржаных волос, бровей на спокойном белом лице с красивыми ушами какого-то особенного цвета - словно огонек спички. Только губы - толстенькие. И когда улыбалась - зубов! зубов! "Полон хлевец белых овец" - по ее собственному выражению. Настенька не только являлась нашей поварихой, горничной с наколкой, полновластной хозяйкой, но и нашим другом. Разговаривать с ней было одно удовольствие. - Настенька, а почему это вы всегда уши чешете? - Как же, Анатолий Борисович, мне их не чесать, если я к осени родилась. И, помолчав, добавляла: - А если подошвы чешутся - это к дороге. А когда лоб - спесивому кланяться. И все-то она знала, все у нее было ясно, все просто. - Самоварчик уж закипает. - Спасибо, Настенька. Горела керосиновая лампа "молния". Абажур напоминал громадный букет васильков. Настя принесла нам из столовой чай с апельсином, с лимоном, с яблоком, с вареньями - и вишневым, и клубничным, и черносмородиновым. Принесла домашнее хрусткое печенье и коробку шоколадных конфет. Сережа, как женщина, любил сладкое. Он, бывало, съест всю эту фунтовую коробку один, и его не вырвет. - Первый, стало, знак, - говорила Настенька, - что Сергей Владимирович пьяницей не будут. Пьяницы ведь на сладкое и не взглянут. Вроде как на мусорное ведро. Она считала это утешительным, но и шоколадных конфет ей всегда было жалко, хотя ни в какой мере не отличалась скупостью. - Кушайте на здоровье, Сергей Владимирович, - вздохнув, сказала она и придвинула коробку поближе к моему гостю. - Спасибо, Настенька. - А это я для барышни. Они у нас тоже сладкоежка. И, положив две конфетки на маленькое фарфоровое блюдце, вышла из комнаты. За окном орали мартовские коты, хотя весной еще и не пахло. Вероятно, эти измельчавшие тигры и тигрицы, не обращая внимания на погоду, живут по отрывному сытинскому календарю: если наступил март - надо заниматься любовью. - Сережа, - спросил я, - вы читали "Воскресение" Толстого? И взял с полки книгу, только что вернувшуюся в мягкой коричневой коже от старика переплетчика, знаменитого на всю Пензенскую губернию, которая славилась дворянскими гнездами. А те, в свою очередь, славились библиотеками, состоящими из книг в прекрасных переплетах. У отца тоже была страсть к хорошим переплетам... для хороших книг. Он покупал их довольно широко, но не для шкафа и полок, украшавших кабинет, а для чтения. Отец любил рассказывать про своего кузена-биржевика, неожиданно разбогатевшего: - Став миллионером, Лео купил дом на Каменноостровском проспекте и стал роскошно обставлять свою новую квартиру. Для кабинета, само собой, потребовалась солидная библиотека. Я как раз тогда приехал по делам в Петербург. Неожиданно ко мне в номер явился Лео: "Выручай, брат! Мне до зареза надо быстро купить тысчонку красивых книг! Составь, пожалуйста, список". Я написал, возглавив список восьмьюдесятью шестью томами "Энциклопедического словаря" Брокгауза и Ефрона. Перед отъездом зашел к Лео проститься. Он прямо из передней, не дав снять пальто, торжественно повел меня в свой кабинет. О ужас!.. Увлекшись золотыми корешками Брокгауза и Ефрона, мой свежеиспеченный миллионер сразу купил четыре комплекта "Энциклопедического словаря". Длинная стена громадного кабинета сверкала золотом. Миллионер был в восторге. В этом рассказе все от жизни. По-моему, тем он и прелестен. Итак, я спросил: - Сережа, читали ли вы "Воскресение"? - Читал ли я "Воскресение" Льва Николаевича Толстого?.. - И Громан, поджав губки, поднял на меня взгляд укоризненный и оскорбленный. - Однако, Анатолий, вы обо мне не слишком высокого мнения. Я себя почувствовал столь неловко, словно спросил моего друга: "А вы, Сережа, не воруете бутерброды из карманов своих товарищей?" - Простите, Сережа, это, конечно, глупый вопрос... И пролепетал еще что-то, смущенно оправдываясь. Его розовые бантики снисходительно улыбнулись. Он любил извинения и покаяния, как их любят и поныне члены социалистических партий. - Так вот, Сережа, разрешите мне вам напомнить одно место из романа. - Пожалуйста. Я прочел: - "В то время Нехлюдов, воспитанный под крылом матери, в девятнадцать лет был вполне невинный юноша. Он мечтал о женщине только как о жене. Все же женщины, которые не могли, по его мнению, быть его женой, были для него не женщины, а люди". По-моему, Сережа, это все неправда. А как вы считаете? Он медленно залился пунцовой краской от самых бровей: - Что... по-вашему... неправда? - Да о Нехлюдове. Будто он мечтал о женщине только как о жене. И вот это тоже неправда - что все женщины были для него не женщины, а люди. В девятнадцать-то лет! И зачем, не понимаю, Толстой говорит неправду? Ему-то уж это стыдно. Француз Руссо в этом гораздо правдивей. Вы ведь... Я хотел спросить, читал ли он "Исповедь", но вовремя прикусил язык. Мне вспомнилось то место из этой превосходной книги, где Жан Жак чистосердечно рассказывает, как он в восемь лет, благодаря уже развившемуся половому инстинкту, получал чувственное наслаждение, когда его порола тридцатилетняя мадемуазель Ламберсье, приходившаяся ему родной тетей. И это написано в XVIII веке! Какая смелость! Особенно по сравнению с нашим временем. Мы ведь пишем словно для девиц с косичками. А уже и Пушкина это злило. Сережа Громан отвел взгляд к окну, за которым орали коты, вероятно тоже юные, девятнадцатилетние, но, разумеется, не по нашему человеческому летосчислению, а по их - котиному. Мне было приятно мучить и пытать моего друга. - Вот вам, Сережа, - сказал я, - только что исполнилось пятнадцать... Тут не только его щеки, но лоб, нос и подбородок стыдливо запунцовели. - Ну, Сережа, по правде... Вы ведь всегда говорите правду... Он в жизни все делал "принципиально". И действительно

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору