Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мариенгоф Анатолий. Бессмертная трилогия -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -
онял, о ком я говорю. - Тебя это удивляет? - Ну, как-никак - присяжный поверенный, оратор, именьице уже заработал и четырехэтажный каменный дом. - Видишь ли, я давно убедился, что процент дураков во всех профессиях примерно один и тот же. - Не понимаю. - Ну, допустим, если ты возьмешь десять министров - добрая половина обязательно дураки. Десять купцов - пропорция та же. Десять полотеров или дворников - картина не изменилась. Десять миллионеров, десять бедняков - тот же закон природы. Совершенно железный закон. - Парадокс, папа? - Избави меня Бог! Действительно, на этот раз его глаза не были окружены веселыми насмешливыми морщинками. Он явно говорил то, что продумал, в чем убедился, наблюдая жизнь сквозь стекла пенсне в золотой оправе. - Поэтому, мой друг, вероятно, Герцен и советовал считаться с глупостью как с огромной социальной силой. И, сняв пенсне, презрительно добавил, продолжая думать о Роберте Георгиевиче: - Н-д-а-а, патриот Российской империи! И так как у нас в доме было что-то вроде семейного культа Вильяма Шекспира, заключил цитатой из него: Он уверял, что если б не стрельба, То сам бы, может быть, пошел в солдаты. Я представил себе эту картину: Роберт Георгиевич в бескозырке набекрень и с винтовкой на плече - "шагом марш!.. ". И в голос рассмеялся. - Ты что? - Да так, папа. Обожаю Шекспира. До чего ж умен! А напоследок, как всегда в те недели, мы поговорили о русской интеллигенции. - Вот, - сказал отец, - к примеру, Марго. Через каждые десять фраз у нее: "Мы - русская интеллигенция! ", "Мы - образованные люди! ". Ну какая она, в сущности, "мы - интеллигенция! ", какая - "мы - образованные люди! "? Да что она знает, эта барыня, толстокожая, как плохой апельсин? Что у нее после гимназии осталось в голове? Что помнит? Ну, скажем, о древних римлянах? Да кроме того, что Нерон ради красивого зрелища Рим поджег, ничего она больше не знает, ничего не помнит. Ну, разве еще, что римляне на пирах для облегчения желудка вкладывали два пальца в рот и тошнились. Вот и все. Вот и все ее познания о римлянах. И о древних афинянах не больше, и о французах средневековья, и о Пушкине. "Брожу ли я вдоль улиц шумных..." И - тпру! А ведь таких у нас интеллигентов, как Марго, - девяносто процентов. - Это твое общество, папа, - уколол я. - Увы! Но остальные десять процентов нашей интеллигенции, пожалуй, даже получше, пошире будут, чем европейские. А почему? - Ну-с? - Да потому, что мы не можем сразу заснуть, как легли в постель. Нам для этого необходимо с полчасика почитать. Это убаюкивает. Сегодня полчасика, завтра, послезавтра... так из года в год. Глядь, и весь Толстой прочитан, и весь Достоевский, и весь Чехов. Даже Мопассан и Анатоль Франс. Вот мы и пошире и неначитанней французов и немцев. Те засыпают легче. - Что-то, папочка, ты сегодня ядовит. - Ага, - усмехнулся он, - как змий библейский. Только малость поглупей. - Кокетничаешь, папочка. - А что делать? Под самым потолком плавали голубовато-серые облака папиросного и сигарного дыма. Как нетрудно догадаться, "Гавану" курил знаменитый присяжный поверенный. Это импонировало его клиентам. Вторые рамы еще не были вставлены. Я подошел к окну и распахнул его настежь. В беззвездную ветреную черную ночь. Социалистическая революция уже погасила все керосиновые фонари на нашей Казанской улице. 7 Чехословацкие белые батальоны штурмовали город. Заливая свинцом близлежащие улицы, они продвигались от железнодорожной насыпи обоих вокзалов: "Пенза 1-я" и "Пенза 2-я", - то есть от пассажирского и товарного. Падали квартал за кварталом, улица за улицей. Настенька ходила хмурая. - Одолевают, сукины сыны. Ох, одолевают! Отступающие красноармейцы втащили пулемет на чердак нашего дома. Мы только что пообедали. Вдвоем. Сестра гостила у подруги где-то на Суре. Отец аккуратно сложил салфетку, проткнул ее в серебряное кольцо с монограммой и встал из-за стола: - Спасибо, Настенька. Спустите, пожалуйста, шторы у меня в спальной. - Сию минуточку, - ответила она шепотом. После первых же орудийных выстрелов Настя почему-то стала говорить шепотом и ходить на цыпочках. - Я прилягу на полчасика, - сказал отец, развязывая галстук. Мне думается, что, если б даже мир перевернулся вверх тормашками, отец все равно после обеда прилег бы вздремнуть "на полчасика". Кстати, я полностью наследовал эту его привычку: говорю те же слова и так же развязываю галстук, перед тем как растянуться на тахте. Настенька подала ночные туфли, вышитые бисером: - Отдыхайте, барин. Все приготовлено, - опять прошептала она. - Пожалуйста, Толя, не вертись возле окон. - Хорошо. - Пуля - дура, как тебе известно. Отец притворил за собой дверь спальной. - Тут из пушков по нас стреляют, а они спать. Бесстрашные какие-то. - Спускайтесь, Настенька, в подвал, - предложил я. - Да нет, у меня посуда не вымыта. Она прошла в кухню на цыпочках. Артиллерийский, пулеметный и ружейный огонь усиливался с каждой минутой. Я нашел в ящике письменного стола перламутровый театральный бинокль и, протерев стекла замшевой полоской, засунул его в нижний карман френча. - Куда это вы собрались, Анатолий Борисович? - В театр, Настенька. Сегодня очень интересный спектакль у нас в Пензе. Бой на Казанской улице. - А что на это барин скажут? - Ничего не скажет. Папа уже спит. В задний карман синих диагоналевых бриджей я положил маленький дамский браунинг. Его пульки были величиной с детский ноготь на мизинце. Более грозного оружия в доме не оказалось. - Пойду все же прислушаюсь. А вдруг барину не спится. - Этого быть не может. Дайте-ка мне, Настенька, папирос побольше... для товарищей. Вернувшись с папиросами, она прошептала: - Уснули. Как безгрешное дите, посапывают. - Вот и превосходно. Со спокойной душой я полез на чердак защищать социалистическую революцию. Красноармейцы почему-то не послали меня к черту. Только один - большой, рыжебородый, с отстреленным ухом - добродушно пошутил, остужая пулемет из Настиного зеленого ведра: - И бородавка телу прибавка. - Это точно! - поддержал его молодой пулеметчик. И закурил мою папиросу. Вдруг снизу, с улицы донесся голос отца: - Анатолий!.. Говорят: "Сердце матери". А отца?.. Вот им, этим сердцем отца, он, очевидно, почувствовал, что я вышел на улицу. И сразу же, накинув пиджак, пошел вслед за мной, чтобы вернуть "сыночка" под защиту кирпичных стен. - Анатолий! - Что, папа? - Ты стреляешь? - Нет. - А что делаешь? - Смотрю в бинокль. - Товарищи... - обратился отец к красноармейцам, - он вам нужен? Молодые молчали. А большой, безухий опять пошутил с добрым глазом: - Ни дудочка, ни сопелочка. Это, думается, относилось ко мне. Улица была мертвой, и только со шмелиным жужжанием (совсем нестрашным, я бы даже сказал, мирным, лирическим) летали невидимые пули - "белые" со стороны вокзалов, "красные" от собора. - В таком случае, Анатолий, - скомандовал отец, - немедленно марш домой! Это были последние папины слова. Через секунду, истекая кровью, он лежал на пыльных булыжниках мостовой. - Такая уж судьба, - глухо сказал рыжебородый. - Такая стерва! И под его грузными сапогами заскрипели чердачные ступеньки. Пуля попала в пах левой ноги. Кровь била из раны широкой струей. Мы с рыжебородым осторожно перенесли папу в дом и положили на узкий диван в гостиной. Настя стояла как деревянная, прижав обе ладони к щекам. Рыжебородый туго перевязал рану тремя полотенцами. Они сразу стали буро-багровыми. Папа не стонал. Тяжелые восковые веки закрывали глаза. - Да не пужайся ты, не пужайся. В беспамятстве батя твой. Это, милый, с того, что крови много повытекло, - успокаивал рыжебородый. - Тута ведь самая толстая жила проходит. Ар-те-ри-ей, значит, звать ее. И распорядился: - Дай-ка, Настенька, еще полотенцев. Из меня тоже как будто вытекала кровь широкой струей. - А теперь, милой, слетай-ка поблизости в пожарную часть. Может, тебе и дадут лошадь с телегой. Надобно твоего батю в лазарет везть. Я без надежды, без веры в спасенье выбежал из дома. Пули жужжали. Рыжебородый кричал вдогонку: - К стенкам прижимайся!.. К стенкам!.. Слышь?.. К стенкам! Я продолжал бежать посреди мостовой. Губы беззвучно молили, повторяя: "Убей... Меня!.. Меня тоже!.. Убей!.. Убей!" Но я был твердо уверен, что ни одна пуля не сжалится надо мной, не будет ко мне милосердна, не положит меня на месте. Белые чехословаки занимали первые дома нашей улицы. Пожарная часть находилась за углом, через площадь. Брандмайор оказался отзывчивым человеком. Он приказал: - Запряги, Петрович, им Лебедя. Это был четвероногий скелет, обтянутый чем-то грязным. Скелет с хвостом и жалкими клочьями гривы. - А вот человека, простите, я не могу посылать на убой, - извинился брандмайор. - Вам уж придется самому править. - Да, да... Спасибо. Глаза у скелета были бесконечно усталые и печальные. Брандмайор на прощанье ласково похлопал его по обвисшему заду. Но и к этому четвероногому Лебедю свинцовая пуля не пожелала стать милосердной. Она и ему не даровала того длинного и заслуженного отдыха, которого лошади боятся так же, как и люди. Когда на красной пожарной телеге я с грохотом подъехал к дому, папа уже был мертв. Настя плакала и не вытирала слезы. Пулеметчики отступили. Я подошел к дивану, тихо лег рядом с папой, обнял его, и так вместе мы пролежали конец этого дня, ночь и все утро. 8 Прощай, Пенза. Прощай, моя Толстопятая. Прощай, юность. Вероятно, в старости ты покажешься мне счастливой. Прощай... Нет, папа, я не прощаюсь с тобой. Я не уйду от тебя и никуда не уеду. Мы не расстанемся. Я не могу этого сделать. И чувствую, что никогда не смогу. Ты был моим первым другом. Прекрасным другом. И ты остался им в моей душе. Вероятно, у меня будут еще друзья. Большие, хорошие друзья. Потому что по природе своей я склонен к дружбе. Направлен к ней, обращен и раскрыт. А вот к родству по крови не направлен и не раскрыт. Для меня существует только "избирательное родство". Так назвал это мой любимый автор девятнадцатого века. С ранних лет отец являлся для меня родственником - и избирательным. Тут было удивительно счастливое и очень редкое совпадение: отец и друг. За полвека, за полусотню соображающих лет я достаточно насмотрелся на людей и теперь могу сказать с уверенностью: не слишком это часто случается, чтобы отец и сын были настоящими друзьями, такими, как мать с дочерью или брат с сестрой. 9 Москва. Сережа Громан, как было сказано, разъезжает по голодным улицам в огромной машине канареечного цвета, реквизированной у охотнорядского купца. А глаза города как пылающие печи. И голос как у бури. И впалые щеки как у пророка, питающегося саранчой. Ко дню первой годовщины Великой социальной революции композитор Реварсавр (то есть Революционный Арсений Авраамов) предложил советскому правительству свои услуги. Он сказал, что был бы рад продирижировать "Героической симфонией", разумеется собственного сочинения. А-де исполнят ее гудки всех московских заводов, фабрик и паровозов. Необходимую перестройку и настройку этих музыкальных инструментов взялся сделать сам композитор при соответствующем мандате Совнаркома. У Реварсавра было лицо фавна, увенчанное золотистой гривой, даже более вдохновенной, чем у Бетховена. - Итак? - Зеленоватые глаза фавна впились в народного комиссара. - Слово за вами, товарищ Луначарский. - Это было бы величественно! - сказал народный комиссар. - И вполне отвечало великому празднику. - Не правда ли? - Я немедленно доложу о вашем предложении товарищу Ленину. - Благодарю вас. - Но, признаюсь, - смущенно добавил Луначарский (он не любил отказывать), - признаюсь, я не очень уверен, что товарищ Ленин даст согласие на ваш гениальный проект. Владимир Ильич, видите ли, любит скрипку, рояль.... - Рояль - это интернациональная балалайка! - перебил возмущенный композитор. - Конечно, конечно. Н-н-но... И народный комиссар беспомощно подергал свою рыжеватую бородку. - Эту балалайку... с педалями... я уж, во всяком случае, перестрою. - Пожалуйста, товарищ, пожалуйста. Луначарский поднялся с кресла. Разгневанный Реварсавр также. - Надеюсь, Совнарком не может мне этого запретить. - Боже упаси! - Прощайте. - До свидания. Анатолий Васильевич поспешил крепко-крепко пожать ему руку: - Если вам, товарищ Реварсавр, понадобится от меня какая-нибудь бумажка для революционной перестройки буржуазного рояля... - Конечно, понадобится. - Весь к вашим услугам. - Премного благодарен. Впоследствии, примерно года через полтора, я с друзьями-имажинистами - с Есениным, с Шершеневичем, с Рюриком Ивневым и художником Жоржем Якуловым - восторженно слушал в "Стойле Пегаса" ревопусы Реварсавра, написанные специально для перенастроенного им рояля. Обычные человеческие пальцы были, конечно, непригодны для исполнения ревмузыки. Поэтому наш имажинистский композитор воспользовался небольшими садовыми граблями. Это не шутка и не преувеличение. Это история и эпоха. Свои ревопусы - N 1, N 2, N 3, N 4, N 5, N 6, N 7 и т, д. - Реварсавр исполнял перед коллегией Наркомпроса. - Ты, Арсений, сыграл все восемнадцать ревопусов? - Конечно. - Бисировал? - Нет. Это было собрание невежд. - Воображаю! - Представь, Анатолий, у них у всех довольно быстро разболелись головы, - он говорил мрачно, без юмора. - Они жрали пирамидон, как лошади. - Несчастный идеалист! - воскликнул Есенин. - На кой черт ты попер к ним, к этим чинушам? - Понимаешь ли, Серега, Луначарский навыдавал мне столько внушительнейших бумажек... Я хотел отблагодарить его. - И отблагодарил? Своими ревопусами? - А чем же еще? Не колбасой же и селедками! - Да, к сожалению, продовольствием ты, милый, не очень богат. - Но буду! Когда человечество поумнеет. - А у Анатолия Васильевича тоже разболелась голова? - спросил Шершеневич. - Вероятно. Но он держался довольно стойко. Человек тренированный. Закаленный. И глаза фавна сверкнули: - На ваших стихах закалился. Несколько позже Реварсавр (уже как Арсений Авраамов) написал книгу "Воплощение" (об Есенине и обо мне). На первом листе в качество эпиграфа было напечатано: "В вас веру мою исповедую". 10 1919 год "В Архангельском районе противник превосходящими силами с артиллерийской подготовкой ведет наступление на наши позиции". "Одесса занята французами и добровольцами. Город разбит на четыре участка: французский (156-я дивизия); африканский (зуавы), польский (легионеры) и добровольческий". "На Ревельском направлении появились на фронте новые белогвардейские отряды в черных касках с белыми крестами. Эти отряды организованы местными баронами при ближайшем участии англичан". "Из Баку в Батум проследовал эшелон английских войск". "Центром воссоздания белой России назначается Харьков". "Для борьбы с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности создается Московская Чрезвычайная Комиссия". "Французский министр иностранных дел Пишон заявил: "Мы намерены отстаивать в России наши права, нарушенные большевиками" ". "Английские адмиралы заявили, что они будут без предупреждения расстреливать всякое судно, имеющее на вымпеле красный флаг". "В связи с чрезвычайным переполнением московских тюрем и тюремных больниц сыпной тиф принял там эпидемический характер". "Утвержден закон об учреждении Донского правительствующего Сената, две трети которого составлены Красновым из бывших царских сенаторов". "В Сибири, в каждой губернии Колчаком назначен генерал-губернатор из старых царских генералов". "Признать Советскую Республику угрожаемой по сыпному тифу". "Запасы нефти на Московской электрической станции почти совершенно иссякли". "Установлено новое движение трамвайных вагонов. Линии 1,3,5,8,11,13,18 и 19 отменяются". "Коллегия Горпродукта постановила продажу часов отменить". "Работники Советской власти в провинции часто бывают в безвыходном положении: надо представить смету в 10 экземплярах, а бумаги нет". "Постановлено в Москве прекратить подачу потребителям электричества с 11 часов вечера". "С 10 января хлеб в Петрограде выдается населению по прежней норме, то есть по I категории по 1/2 фунта, по II - 1/4 и по III - 1/8 фунта на день". "Объявляется на 5 и 6 января с, г, всеобщая обязательная повинность по очистке площадей, улиц, тротуаров и бульваров Москвы от снега". И так далее в том же роде. Это из газет за первую неделю января. 11 Бонч-Бруевич рассказывает: "В 1919 г, в Кремле красноармейцами был устроен литературно-музыкально-вокальный вечер, на котором, между прочим, должна была выступить артистка Гзовская. Ленин решил пойти послушать и пригласил меня пойти вместе с ним. Мы сели в первый ряд. Гзовская задорно объявила "Наш марш" Владимира Маяковского. Артистка начала читать. То плавно ходя, то бросаясь по сцене, она произносила слова этого необыкновенного марша: Бейте в площади бунтов топот! Выше, гордых голов гряда! Мы разливом второго потопа Перемоем миров города. - Что за чепуха! - воскликнул Владимир Ильич. - Что это, "мартобря" какое-то?.. И он насупился. А та, не подозревая, какое впечатление стихи производят на Владимира Ильича, которому она так тщательно и так изящно раскланивалась при всех вызовах, искусно выводила: Видите, скушно звезд небу! Без него наши песни вьем. Эй, Большая Медведица! требуй, чтоб на небо нас взяли живьем. И после опять под марш: Радости пей! Пой! В жилах весна разлита. Сердце, бей бой! Грудь наша - медь литавр. И остановилась. Все захлопали. Владимир Ильич закачал головой, явно показывая отрицательное отношение. Он прямо смотрел на Гзовскую и не шевелил пальцем. - Ведь это же черт знает что такое! Требует, чтобы нас на небо взяли живьем. Ведь надо же договориться до такой чепухи! Мы бьемся со всякими предрассудками, а тут, подите пожалуйста, со сцены Кремлевского красноармейского клуба нам читают такую ерунду. И он поднялся. - Незнаком я с этим поэтом, - отрывисто сказал Владимир Ильич, - и если он все так пишет, его писания нам не по пути. И читать такие вещи на красноармейских вечерах - это просто преступление. Надо всегда спрашивать артистов, что они будут читать на бис. Она под такт прекрасно читает такую сверхъестественную чепуху, что стыдно слушать! Ведь словечка понять нельзя, тарарабумбия какая-то! Все это он сказал вслух отчетливо, ясно и стал прощаться с устроителями вечера, окружившими его плотным кольцом. Наступила неожиданная тишина, и он, торопясь, прошел сплошной стеной красноармейцев к себе наверх в кабинет. Владимир Ильич долго помнил этот вечер, и, когда его звали на тот или другой концерт, он часто спрашивал: "А не будут ли там читать нам "Их марш"?.." Его задевало, что словом "наш" Владимир Маяковский как бы навязывал слушателям такое произведение, которое им не нужно. Его отрицательное отношение к Ма

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору